РАССКАЗ. ГЛАВА 5.
Весна третьего года стала весной надежды.
Снег сошел поздно — только в апреле, когда в родных местах уже вовсю зеленела озимь, а в садах зацветали яблони. Здесь, в Сибири, снег лежал до мая, и земля оттаивала медленно, неохотно, словно не хотела отпускать зиму, сроднившуюся с ней за многие века. Но в тот год весна пришла ранняя — для Сибири, конечно. В середине апреля уже зажурчали ручьи, запели птицы, и на пригорках появились первые проталины, на которых робко зеленела прошлогодняя трава.
Степан сидел на крыльце барака и смотрел на небо. Оно было чистым, высоким, с редкими облаками, которые плыли на восток, туда, где был Урал, а за ним — их дом. Дом, которого уже не было. Но Степан знал: когда они вернутся, он построит новый. Может, не такой большой, не такой богатый, но свой. Свой, с резными наличниками, с крыльцом, с садом, где будут расти яблони — новые яблони, посаженные его руками.
— Тятя, — раздался голос Машутки. Она вышла на крыльцо, закутанная в старую шаль, с лицом, загоревшим на весеннем солнце. За три года она выросла, вытянулась, стала похожа на Варвару — такая же тонкая, большеглазая, с длинной косой, которую Аксинья заплетала каждое утро. — Тятя, мама зовет завтракать.
— Иду, дочка, — сказал Степан, вставая.
Он взял ее за руку, и они вошли в барак. За три года барак не изменился — он оставался таким же темным, сырым, прокуренным. Но люди, жившие в нем, изменились. Они научились выживать. Научились не сдаваться. Научились верить — не в Бога, не в партию, не в светлое будущее, а в себя. В свои руки, в свои силы, в свою семью.
В сорок седьмом кубрике, за тонкой фанерной перегородкой, жили уже не шестеро, а девять. К ним добавились трое детей Михея — Ванька, Дуняшка и маленькая Настя, которую Аксинья выходила, как свою. Они стали одной семьей, и никто уже не помнил, кто чей, кто свой, кто чужой. Все были свои. Все были — Ковригины.
— Садись, Степа, — сказала Аксинья, ставя на стол миску с жидкой кашей — единственное, что у них было на завтрак.
Степан сел, оглядел детей. Девять человек — девять ртов, девять душ, девять жизней, которые он должен был сохранить. Это было тяжело. Иногда казалось невозможным. Но они жили. Жили назло всему — голоду, холоду, болезням, отчаянию.
— Степа, — сказала Аксинья, садясь рядом. — Степа, вчера Кузьмич приходил. Говорит, в Москве новости. Говорит, амнистия. Многих ссыльных отпускают.
— Слышал, — сказал Степан. — Но не верю. Слишком много раз обещали — и ничего.
— А вдруг правда? — Варвара, сидевшая напротив, подняла на отца глаза. — Вдруг нас отпустят?
— Тогда пойдем домой, — сказал Степан. — Пешком, если поездов не будет. Но пойдем.
— А дом? — спросил Яков. — Дома-то нет. Отобрали.
— Дом построим, — твердо сказал Степан. — Новый. Лучше старого.
— А земля? — спросил Петр. — Землю тоже отобрали. В колхоз записали.
— Земля — она ничья, — сказал Степан. — Она Божья. И наша — потому что мы на ней работали. Никто не может отнять у нас то, что мы умеем делать. Землю пахать, хлеб растить, дома строить. Это наше. Навсегда.
Он говорил, и в голосе его была такая уверенность, что дети замолчали, глядя на отца, и верили ему. Потому что он никогда не обманывал. Потому что он всегда говорил правду — даже когда правда была страшной. Потому что он был Степан Ковригин, их отец, их опора, их надежда.
*****
Амнистия пришла в июне.
В тот день Степан работал на школе — доделывал крыльцо, вырезал наличники, строгал перила. Он любил эту работу — она напоминала ему о доме, о той жизни, которая была до ссылки. Он работал и думал о том, что, может быть, эта школа — его последняя стройка в Сибири. А может, и нет. Может, он так и останется здесь, будет строить бараки, склады, конторы — все, что прикажут. А свой дом так и не построит.
— Степан! — раздался крик. Это был Кузьмич. Он бежал к школе, размахивая бумагой, и лицо его было красным, взволнованным. — Степан! Пришло! Пришло!
— Что пришло? — спросил Степан, опуская топор.
— Решение! — Кузьмич подбежал, протянул бумагу. — Тебя амнистировали! И всю твою семью! Вы свободны!
Степан взял бумагу, но не мог читать — руки дрожали, буквы расплывались перед глазами. Он смотрел на печать, на подписи, на слова, которые не мог разобрать, и чувствовал, как внутри него поднимается что-то огромное, невыразимое — не радость, не облегчение, а что-то другое, чему не было имени.
— Свободны? — переспросил он, глядя на Кузьмича.
— Свободны, — повторил Кузьмич, и в глазах его стояли слезы. — Свободны, Степан. Езжайте домой.
Степан стоял, сжимая бумагу в руке, и не мог пошевелиться. Домой. Домой, на Урал, в свое село, на свою землю. К тому, что осталось от его жизни. К тому, чего уже не было.
— Спасибо, — сказал он наконец. — Спасибо, Кузьмич.
— Не мне спасибо, — ответил Кузьмич. — Богу спасибо. И новой власти. Которая помиловала.
Степан повернулся и пошел в барак. Он шел быстро, почти бежал, и ноги не чувствовали земли. В голове шумело, сердце колотилось, и только одна мысль билась, как птица в клетке: «Домой. Домой. Домой».
Он вбежал в барак, распахнул дверь сорок седьмого кубрика. Аксинья сидела на нарах, штопала старую рубаху. Дети играли в углу — Ванька с Петром строили из щепок домик, Машутка качала куклу, Варвара читала книгу.
— Аксинья, — сказал Степан, и голос его дрогнул. — Аксинья, мы свободны. Нас амнистировали. Мы едем домой.
Аксинья подняла голову, и иголка выпала из ее рук. Она смотрела на мужа, не веря, боясь поверить, боясь, что это сон, который сейчас рассеется, и она снова окажется в этом бараке, на этих нарах, в этой конуре.
— Правда? — прошептала она. — Степа, правда?
— Правда, — сказал он, подходя к ней. — Вот, смотри. Бумага. Решение. Амнистия.
Он протянул бумагу, и Аксинья взяла ее дрожащими руками. Смотрела на печать, на подписи, на слова, и слезы текли по ее щекам — тихие, светлые, счастливые.
— Господи, — прошептала она. — Господи, спасибо тебе.
— Мама! — Машутка подбежала, обняла мать. — Мама, ты плачешь? Почему?
— От радости, доченька, — сказала Аксинья, прижимая дочь к себе. — От большой радости.
Варвара подошла, взяла отца за руку. Яков, Петр и Павел встали, глядя на родителей. Ванька, Дуняшка и Настя замерли, не понимая, что происходит, но чувствуя, что случилось что-то важное.
— Мы едем домой, — сказал Степан, глядя на детей. — Все вместе. На Урал. В свое село. На свою землю.
— А где мы будем жить? — спросил Яков. — Дома-то нет.
— Построим, — сказал Степан. — Всем миром построим. Своими руками. Как раньше.
— А есть что будет? — спросил Петр. — Землю-то отобрали.
— Землю вернем, — твердо сказал Степан. — Будем просить, добиваться, работать. Земля — она кормилица. Она не может принадлежать чужим. Она наша. По праву труда, по праву крови, по праву жизни.
Он обнял жену, обнял детей, и они стояли так, в этом темном, сыром бараке, в этой конуре, которая была их домом три года, и плакали — от радости, от боли, от надежды.
****
Собирались недолго.
Вещей было мало — узел с одеждой, иконы, топор, Библия, кукла Варвары, да несколько книг, которые Аксинья выменяла на последние тряпки. Все остальное — барачное, казенное — оставалось здесь. Степан не хотел брать с собой ничего, что напоминало бы о ссылке. Он хотел начать новую жизнь — с чистого листа, с пустыми руками, но с полным сердцем.
— Прощай, барак, — сказал он, выходя на крыльцо в последний раз. — Ты был нам домом. Ты нас кормил, поил, грел. Ты нас спасал. Спасибо тебе.
Он поклонился бараку, как кланяются старому, уважаемому человеку, и пошел к воротам. За ним шла семья — Аксинья с Машуткой на руках, Варвара с куклой, Яков, Петр, Павел с узлами, Ванька, Дуняшка, Настя, которые держались за руки и боязливо оглядывались.
У ворот стоял Кузьмич, держа в руках две буханки хлеба и кусок сала.
— Возьми, Степан, — сказал он. — В дороге пригодится.
— Не надо, Кузьмич, — сказал Степан. — У нас есть.
— Возьми, — твердо повторил Кузьмич. — Я тебе не даю — я отдаю долг. Ты мне больше сделал, чем я тебе. Школу построил. Людей спас. Детей вырастил. Ты — хороший человек, Степан. Таких мало. Дай бог тебе добраться. И дом построить. И счастливо жить.
Они обнялись, и Степан почувствовал, как слезы текут по его щекам — первый раз за много лет. Он не стыдился их. Это были слезы благодарности, слезы прощания, слезы надежды.
— Спасибо, Кузьмич, — сказал он. — За все спасибо.
— Не за что, — ответил Кузьмич. — Живи, Степан. Живи.
Они пошли к станции. Дорога была длинной — двадцать верст по таежной тропе, по грязи, по камням. Но теперь эта дорога казалась легкой, потому что вела домой. Степан шел впереди, широко шагая, и чувствовал, как с каждым шагом силы возвращаются к нему, как расправляются плечи, как поднимается голова.
— Тятя, — сказала Машутка, которую он нес на руках. — Тятя, а там, дома, есть бабочки?
— Есть, дочка, — ответил он. — Много. Белые, желтые, голубые. Ты будешь их ловить.
— А корова Зорька?
— Зорька, может быть, и нет, — сказал Степан. — Но мы купим новую. Еще лучше.
— А сад? Яблоки?
— Посадим новый сад. Большой, красивый. Будут яблоки, груши, вишни.
— А дом? С окошками?
— Построим дом, — сказал Степан, и голос его был твердым, как камень. — Самый лучший дом. С резными наличниками, с крыльцом, с садом. Чтобы всем было тепло, уютно, хорошо.
Машутка улыбнулась, прижалась к отцу, и они шли дальше, в разорванное небо, которое, казалось, начинало срастаться.
*****
Поезд шел медленно, с остановками, но для Степана время летело.
Они ехали в общем вагоне, среди таких же, как они, — амнистированных ссыльных, возвращавшихся домой. Люди разговаривали, смеялись, плакали, вспоминали. Кто-то потерял семью, кто-то — здоровье, кто-то — веру. Но все они ехали домой. Домой, к тем, кого оставили, к тому, что построили, к жизни, которую прервали.
— Тятя, — сказал Яков, сидя рядом с отцом. — Тятя, а что мы будем делать, когда приедем?
— Сначала пойдем на наше пепелище, — сказал Степан. — Посмотрим, что осталось. Потом пойдем в сельсовет, узнаем, можно ли вернуть землю и дом. Потом начнем строить.
— А если не отдадут?
— Отдадут, — сказал Степан. — Не могут не отдать. Мы три года работали. Мы кровью и потом заработали право вернуться.
— А если все-таки не отдадут?
— Тогда пойдем в другое место, — сказал Степан. — Найдем землю, построим дом, начнем новую жизнь. Мы не одни — нас много. Вместе мы сила.
Он говорил, и в голосе его была уверенность, которую не могли поколебать никакие сомнения. Он знал: они справятся. Потому что они — Ковригины. Потому что они выжили там, где выжить было невозможно. Потому что они — люди. А люди не сдаются.
За окном проплывали поля, леса, деревни. Степан смотрел на них и думал о том, что, может быть, когда-нибудь, через много лет, он расскажет внукам о том, как жил в тайге, как валил лес, как строил школу, как терял и находил, как умирал и воскресал. И внуки не поверят. Скажут: «Дедушка, ты выдумываешь. Так не бывает». А он улыбнется и скажет: «Бывает, дети. Все бывает. И хорошее, и плохое. Главное — помнить. И не сдаваться».
— Степа, — сказала Аксинья, сидя напротив. — Степа, о чем ты думаешь?
— О доме, — ответил он. — О нашем доме. Который построим.
— Он будет красивым?
— Самым красивым, — сказал Степан. — С резными наличниками, с крыльцом, с садом. С большими окнами, чтобы солнце заглядывало в каждый угол. С теплой печью, чтобы зимой было тепло. С просторной горницей, чтобы все помещались.
— И мы все там будем жить?
— Все, — сказал Степан. — И мы, и дети, и внуки. И правнуки. Наш род будет жить. Несмотря ни на что.
Аксинья улыбнулась, и в глазах ее, усталых, выцветших, но все еще красивых, загорелся огонь — тот самый, который Степан увидел много лет назад, когда впервые привел ее в свой дом.
— Я верю тебе, Степа, — сказала она. — Всегда верила.
— И правильно, — сказал он. — Потому что я никогда не обманывал.
Они замолчали, глядя в окно, где проплывали поля, леса, деревни, и небо было высоким, чистым, без единого облачка.
****
На Урал они приехали в конце июня.
Поезд остановился на маленькой станции, которую Степан узнал сразу — здесь он садился в поезд три года назад, когда их увозили в ссылку. Тогда он шел по перрону, опустив голову, сжимая кулаки, полный ненависти и отчаяния. Теперь он шел с высоко поднятой головой, с женой, с детьми, с надеждой.
— Приехали, — сказал он, сходя на перрон.
— Приехали, — повторила Аксинья, оглядываясь.
Станция была такой же, как три года назад — маленькая, деревянная, с облупившейся краской. Но теперь она казалась Степану красивой, родной, желанной. Потому что здесь начинался его дом. Его земля. Его жизнь.
— Тятя, — сказала Машутка, которую он нес на руках. — Тятя, а где наш дом?
— Далеко, дочка, — ответил он. — Сначала надо дойти. Ты идти можешь?
— Могу! — сказала Машутка, спрыгивая на землю.
Она была уже большая — шесть лет. Она помнила дом — смутно, но помнила. Помнила сад, яблоки, корову Зорьку, которую ласкала маленькими руками. Помнила бабушку, которая уже умерла. Помнила тепло, уют, счастье.
— Пойдем, — сказал Степан. — Пойдем домой.
Они пошли по дороге — той самой, по которой их увозили три года назад. Тогда дорога была грязной, разбитой, с лужами, в которых отражалось разорванное небо. Теперь она была сухой, пыльной, с цветами по обочинам, с жаворонками, которые пели в вышине.
— Смотри, — сказал Яков, указывая на поле. — Пшеница.
Поле было зеленым, с легкой желтизной — пшеница наливалась, колосилась, готовилась к жатве. Степан смотрел на нее, и сердце его замирало. Это была его земля. Его пшеница. Его жизнь.
— Хороша, — сказал он. — Урожайная.
— А чья она? — спросил Петр.
— Не знаю, — ответил Степан. — Может, колхозная. Может, чья-то. Но мы свою вернем. Будем сеять, пахать, растить.
Они шли дальше. Деревня показалась из-за поворота — дома, сады, церковь, которую, говорят, закрыли и превратили в склад. Степан смотрел на нее, и слезы наворачивались на глаза — не от горя, а от радости. Он вернулся. Вернулся домой.
******
Дом, который они построили двадцать лет назад, стоял на взгорке, как и прежде.
Но он изменился. Стены потемнели, крыша просела, крыльцо покосилось. Наличники, которые Степан вырезал своими руками, были сбиты, разбиты, исчезли. Окна были заколочены досками, и из трубы не шел дым.
— Вот и наш дом, — сказал Степан, останавливаясь у ворот.
— Чей? — спросила Машутка, глядя на развалины. — Это не наш дом. Наш был красивый.
— Был, — сказал Степан. — Но мы построим новый. Еще лучше.
— А кто здесь живет? — спросил Яков.
— Никто, — ответил Степан. — Стоит пустой. Видно, никому не нужен.
Он открыл калитку, вошел во двор. Трава была высокой — по пояс, бурьян, крапива, лопухи. Сад зарос, яблони одичали, некоторые засохли. Но земля была та же — родная, живая, дышащая.
Степан прошел к крыльцу, поднялся по скрипучим ступеням, толкнул дверь. Дверь поддалась не сразу — заела, заскрипела, но открылась.
Внутри было темно, сыро, пусто. Мебель вывезли, стены ободрали, печь разобрали. На полу валялись осколки стекла, бумаги, тряпки. Пахло плесенью, мышами, запустением.
— Господи, — прошептала Аксинья, входя следом. — Господи, что они сделали с нашим домом?
— Ничего, — сказал Степан. — Это просто стены. Мы построим новые.
Он прошел в горницу, где раньше стоял стол, где собиралась семья, где они ели, пили, разговаривали, смеялись. Теперь здесь была пустота, холод, тьма.
— Тятя, — сказала Варвара, стоя на пороге. — Тятя, а где моя кукла? Она здесь была?
— Нет, дочка, — ответил Степан. — Твоя кукла с тобой. Ты ее не бросила.
Варвара прижала к груди куклу — ту самую, которую привезла из дома, которую спасала в вагоне, в бараке, в тайге. Кукла была старая, грязная, с расплывшимся лицом. Но для Варвары она была дороже всего на свете — потому что она была из дома.
— Мы построим новый дом, — повторил Степан. — И ты, Варя, будешь в нем жить. И выйдешь замуж. И у тебя будут дети. И ты расскажешь им о том, что мы пережили. Чтобы они помнили. Чтобы это никогда не повторилось.
— А ты, тятя? — спросила Варвара. — Ты будешь с нами?
— Буду, — сказал Степан. — Пока жив.
Он вышел на крыльцо, сел на ступеньки. За ним вышли все — Аксинья, Варвара, Машутка, Яков, Петр, Павел, Ванька, Дуняшка, Настя. Они стояли на крыльце своего дома — старого, разоренного, пустого — и смотрели на небо.
Небо было высоким, чистым, синим. Без туч, без разрывов, без боли. Оно было целым.
— Смотрите, — сказал Степан, указывая на небо. — Оно срослось.
— Что? — спросила Машутка.
— Небо, — ответил он. — Оно было разорвано. А теперь срослось. Как наша жизнь. Она была разорвана. А теперь срастется. Обязательно.
Он обнял жену, обнял детей, и они стояли так, глядя на небо, на землю, на сад, который предстояло возродить, на дом, который предстояло построить, на жизнь, которая предстояла им — трудная, но счастливая.
— Тятя, — сказала Машутка. — А что такое счастье?
— Счастье, Машенька, — сказал Степан, — это когда мы все вместе. Когда небо над головой целое. Когда земля под ногами твердая. Когда есть дом, сад, хлеб. Когда дети улыбаются. Когда жена не плачет. Когда есть ради чего жить.
— А у нас это будет?
— Будет, — сказал Степан. — Я обещаю.
Он поцеловал дочь, и они вошли в дом — старый, разоренный, пустой, но свой. И начали новую жизнь.
******
Первый год после возвращения был самым трудным.
Степан поднялся затемно, еще до первых петухов, и вышел на крыльцо.
Дом — новый, еще пахнущий смолой и свежей стружкой — стоял на том же взгорке, где стоял старый.
Но старый дом снесли до основания: стены прогнили, крыша рухнула, и восстанавливать его не имело смысла. Степан сам разобрал остатки, отобрал годные бревна, сжег труху и мусор. На пепелище он посадил рябину — чтобы память осталась.
Теперь на взгорке высился новый сруб — пять стен, крытых железом, с резными наличниками, которые Степан вырезал по ночам, при свете керосиновой лампы. Он хотел, чтобы дом был лучше прежнего. Чтобы окна глядели на большак, как раньше. Чтобы крыльцо выходило в сад. Чтобы печь в горнице дышала теплом и уютом.
— Тятя, — раздался за спиной сонный голос Машутки. — Тятя, ты чего не спишь?
— Не спится, дочка, — ответил Степан, не оборачиваясь. — Думаю.
— О чем?
— О жизни. О том, как дальше жить будем.
Машутка подошла, прижалась к отцу. Ей было уже десять — высокая, тоненькая, с длинной русой косой и большими серыми глазами, точь-в-точь как у матери в молодости. Она ходила в школу — ту самую, которую построили в соседнем селе, — и училась хорошо, на одни пятерки.
— Тятя, — сказала она, — а я знаю, как дальше жить.
— Как?
— Работать. Учиться. Любить. Как ты нас учил.
Степан усмехнулся, погладил дочь по голове.
— Умная ты у меня, — сказал он. — Вся в мать.
— А мать где?
— Спит еще. Уморилась вчера с огородом.
Они постояли молча, глядя, как занимается заря. Небо на востоке розовело, обещая ясный, теплый день. Где-то в саду запел соловей, и в его песне было что-то такое, от чего на душе становилось легко и спокойно.
— Тятя, — сказала Машутка. — А братья скоро женятся?
— Скоро, — ответил Степан. — Яков уже присматривает невесту. И Петр с Павлом — тоже.
— А я? — спросила Машутка. — Я когда выйду замуж?
— Рано тебе еще, — рассмеялся Степан. — Дай сначала вырасти.
— Я уже выросла!
— Вырастешь — тогда и поговорим.
Он обнял дочь, и они пошли в дом — завтракать, собираться на работу, жить дальше.
***"
Яков женился первым.
Случилось это через год после возвращения, на Троицу. Невесту звали Настасья — тихая, скромная девушка из соседней деревни, круглая сирота, жившая у тетки. Яков увидел ее на ярмарке, куда поехал продавать сало и мясо. Она стояла у лотка с платками, перебирала товар, и солнце светило сквозь ее русые волосы, делая их золотыми.
— Как тебя зовут? — спросил Яков, подходя.
— Настасья, — ответила она, поднимая глаза. — А тебя?
— Яков. Ковригин.
— А-а, — протянула она. — Слышала про вас. Из ссылки вернулись.
— Вернулись, — сказал Яков. — И дом построили. И живем.
— И как живется? — спросила Настасья, и в глазах ее было не любопытство, а что-то другое — может быть, надежда.
— Хорошо живется, — ответил Яков. — Потому что мы вместе. Потому что мы работаем. Потому что мы не сдаемся.
Она улыбнулась, и он понял: это она. Та самая, которую он ждал. Которую искал. С которой хотел прожить всю жизнь.
— Приходи к нам в гости, — сказал он. — Отец рад будет. Мать — тоже.
— Приду, — сказала Настасья.
И пришла. Через неделю. С пирогами, которые сама испекла, с платком, который вышила своими руками. Аксинья приняла ее тепло, по-матерински, усадила за стол, напоила чаем с медом. Степан смотрел на сына, на его невесту, и думал: «Вырастили. Дождались».
Свадьбу сыграли в новом доме. Столы поставили в горнице и в сенях — места не хватало, гостей набилось полдеревни. Играла гармошка, пели песни, плясали до упаду. Аксинья плакала от счастья, вытирала слезы передником, а Степан сидел во главе стола, смотрел на молодых и улыбался.
— Живите дружно, — сказал он, поднимая чарку. — Детей растите. Дом свой стройте. И помните: мы — Ковригины. Мы не сдаемся никогда.
— Никогда! — крикнули гости.
Яков обнял Настасью, поцеловал ее в губы при всех — что по тем временам было смелым, почти неприличным поступком. Но никто не осудил. Потому что все видели: эти двое — друг для друга. Судьбой предназначены. Богом посланы.
Через год у них родился сын. Назвали Степаном — в честь деда. Старый Степан, принимая младенца на руки, плакал — впервые с того дня, когда вернулся из ссылки.
— Степан Яковлевич, — сказал он, глядя на внука. — Хорошее имя. Крепкое. С таким именем не пропадешь.
— Не пропадет, — сказал Яков. — Мы научим.
****
Петр и Павел женились в один день.
Двойняшки всегда были неразлучны: вместе родились, вместе росли, вместе работали, вместе воевали, вместе ссылку тянули. И жениться решили вместе — чтобы и жены были под стать: две сестры, близнецы, как и они сами.
Девушек звали Марфа и Матрена. Они жили на другом конце деревни, в ветхой избенке, с больной матерью и младшим братом. Отца у них не было — погиб на фронте еще в Гражданскую. Жили бедно, впроголодь, но держались друг за друга, как держались Ковригины в тайге.
Петр увидел Марфу на покосе. Она косила траву — ловко, споро, без устали. Коса в ее руках пела, и трава ложилась ровными рядами. Петр стоял, смотрел и не мог отвести гла
Они разговорились, и Петр узнал, что у Марфы есть сестра-близнец Матрена, такая же работящая, такая же веселая, такая же красивая. И тогда он понял: надо брать. Обеих.
— Павел, — сказал он брату вечером. — Я нашел невест. Двух. Сестер. Нам с тобой.
— Каких? — спросил Павел, откладывая топор.
— Хороших. Работящих. Красивых. Тебе понравятся.
Павел усмехнулся:
— Ты уж постарайся, чтобы понравились. А то выберешь мне такую, что житья не будет.
— Не бойся, — сказал Петр. — Я знаю, что делаю.
Свадьбу сыграли осенью, после уборки урожая. Две пары — Петр с Марфой, Павел с Матреной — стояли перед алтарем в деревенской церкви, которую заново открыли после войны. Священник, старый, седой, с добрыми глазами, смотрел на них и улыбался.
— Две свадьбы в один день, — сказал он. — Редкость. Значит, Бог благословляет.
— Благословляет, — сказал Степан, стоявший в первом ряду. — Он всех благословляет. Надо только верить.
— И терпеть, — добавила Аксинья. — И любить.
После венчания гуляли всем селом. Степан не жалел угощений — зарезал барана, выставил бочонок с медом, достал самогон, который настоял на травах. Гармонисты играли в две гармошки, плясуны плясали до хрипоты, а молодые — две пары — кружились в танце, и казалось, что счастье их бесконечно.
— Тятя, — сказал Петр, подходя к отцу с чаркой. — Спасибо тебе. За все.
— Не за что, — ответил Степан. — Вы моя гордость. Моя опора. Моя жизнь.
— А мы не подведем, — сказал Павел, стоя рядом. — Обещаем.
— Я знаю, — сказал Степан. — Вы — Ковригины. Ковригины не подводят.
****
Машутка — та самая, которую Степан вынес из вагона на руках, которая бредила в жару, которую Аксинья вымолила у Бога, — выросла, выучилась, стала учительницей.
Она преподавала русский язык и литературу в той самой школе, которую ее отец строил в Сибири. Да, они вернулись на Урал, но Машутка, когда выросла, уехала обратно — в Сосновку, в тот самый поселок, где прошли ее детские годы.
— Тятя, — сказала она, когда объявила о своем решении. — Тятя, я хочу вернуться туда. К людям, которые нас спасли. К детям, которые там живут. Я хочу учить их. Хочу, чтобы они знали, что есть добро и зло, что есть правда и ложь, что есть надежда.
— Ты уверена? — спросил Степан, глядя на дочь.
— Уверена, — ответила она. — Ты меня так воспитал.
— Тогда поезжай, — сказал он. — И помни: ты — Ковригина. Ты не сдаешься.
— Не сдамся, — улыбнулась Машутка. — Обещаю.
Она уехала в Сибирь, в Сосновку, и прожила там всю жизнь. Учила детей грамоте, читала с ними Пушкина и Толстого, рассказывала о том, как ее отец строил школу, в которой она теперь работала. Дети ее любили, взрослые уважали. Она вышла замуж за местного лесника — тихого, доброго человека, который знал тайгу как свои пять пальцев. Родила двоих детей — сына и дочь. Сына назвала Степаном — в честь деда. Дочь — Аксиньей — в честь бабушки.
А дети Михея — Ванька, Дуняшка и Настя — остались в семье Ковригиных навсегда.
Ванька, тот самый мальчик, которого Аксинья выходила в вагоне, которого Степан спас от смерти, вырос, выучился на ветеринара. Он объездил всю округу, лечил коров, лошадей, овец, собак. Его любили и люди, и животные. Он был добрым, спокойным, с руками, которые умели не только резать и штопать, но и гладить, и утешать. Женился он поздно — лет в тридцать, — но удачно: взял в жены вдову с двумя детьми и растил их как своих.
— Дядя Степан, — сказал он однажды, уже будучи взрослым. — Дядя Степан, я никогда не забуду, что вы для меня сделали.
— Не за что, — ответил Степан. — Ты теперь — наш. Ковригин.
— Ковригин, — повторил Ванька, и в глазах его блеснули слезы. — Спасибо.
Дуняшка, старшая из сестер, стала агрономом. Она закончила институт в Свердловске, вернулась в родное село, работала в колхозе, поднимала урожаи. Она была некрасивой — курносая, конопатая, с жесткими волосами, — но добрейшей души человек. Ее любили все, кто знал. Она вышла замуж за односельчанина — тихого, работящего мужика, вдовца с тремя детьми. Своих не родила, но чужих вырастила как родных.
— Тетя Аксинья, — говорила она. — Тетя Аксинья, вы научили меня, что семья — это не кровь. Семья — это любовь.
— Научила, — улыбалась Аксинья. — И ты меня научила.
А Настя, младшая, которую взяли в барак совсем крохой, стала врачом. Она работала в районной больнице, лечила детей, спасала жизни. Она была красивой — высокой, стройной, с длинными темными волосами и большими карими глазами. За ней ухаживали многие, но она выбрала одного — скромного учителя математики, который читал ей стихи и дарил цветы.
— Настя, — спросил ее однажды Степан. — Ты счастлива?
— Счастлива, — ответила она. — У меня есть вы. У меня есть муж. У меня есть работа. Чего еще желать?
— Ничего, — сказал Степан. — Ничего, дочка. Ты — наша гордость.
****
Степан прожил долгую жизнь.
Он умер в восемьдесят три года, сидя на крыльце своего дома, глядя на сад, который посадил своими руками. Яблони цвели, и белые лепестки падали на его седую голову, на его морщинистые руки, на его старые, видавшие виды сапоги.
Рядом сидела Аксинья — она ушла на пять лет раньше, и Степан часто разговаривал с ней, как с живой. Смотрел на пустое место рядом и говорил:
— Аксинья, ты видишь? Сад цветет. Дети выросли. Внуки учатся. Правнуки бегают. Все хорошо.
Он умер тихо, незаметно, как засыпают уставшие люди. Голова его опустилась на грудь, глаза закрылись, и последнее, что он увидел, было небо — высокое, чистое, синее, без единого облачка. Небо, которое когда-то было разорвано. Но срослось. Навсегда.
Похоронили его на погосте, рядом с Аксиньей. На могиле поставили деревянный крест, который смастерил Яков. А через год — памятник из гранита, который привезли из города. На памятнике выбили слова:
«Здесь покоится Степан Захарович Ковригин — крестьянин, строитель, отец, человек, который не сдался. Он выжил там, где выжить было невозможно. Он вернулся туда, откуда не возвращаются. Он построил дом, который никто не смог отнять. Помните его. И не сдавайтесь».
Пришли проститься все — дети, внуки, правнуки, соседи, друзья, ученики Машутки, пациенты Насти, животные Ваньки, колхозники Дуняшки. Пришли даже те, кто когда-то выгонял его из дома — старый Егор Шапкин, который теперь сам был нищим и больным, пришел, опустился на колени у могилы и заплакал.
— Прости меня, Степан, — сказал он. — Прости, дурака. Не знал, что творил.
Но Степан не слышал. Он слышал другое — песню соловья в саду, шепот яблоневых лепестков, тихий голос Аксиньи, которая звала его домой.
— Иду, — прошептал он, уходя. — Иду, родная.
Эпилог
Стоят над Уралом белые ночи. Не спят, не дремлют, а длятся — час за часом, день за днем, год за годом.
Стоит на взгорке дом — рубленый, крепкий, с резными наличниками, с крыльцом, с садом, в котором поспевают яблоки. Живут в нем Ковригины — уже четвертое поколение. Работают, учатся, любят, рожают детей, сажают деревья, строят новое.
И никто уже не помнит толком, за что их выгоняли из дома. Забыли. Стерлось. Осталась только память — в книгах, в рассказах, в тех самых белых ночах, когда кажется, что время остановилось и небо стало целым.
Иногда, под утро, кто-нибудь из Ковригиных выходит на крыльцо, смотрит на восток, где занимается заря, и думает: «А ведь могло и не быть этого дома. И сада. И жизни. Если бы не он. Если бы не дед Степан, который не сдался».
И тихо становится на душе. И тепло. И спокойно.
Потому что есть дом. Есть земля. Есть семья.
И небо — целое.
Навсегда.
. Конец.