Найти в Дзене

Молчан

Егор Игнатьич был потомственным егерем. Дед его ещё при царе соболя бил в этих местах, отец после войны кормился тайгой, а сам Егор уже сорок лет знал каждый ручей, каждый распадок на двести километров вокруг. К нему приезжали охотники из города, но не любил он это дело. Он любил тишину. Любил, когда мороз сжимает лиственницы так, что они стреляют, как из ружья, и когда утренний туман стелется по льду Ангары, скрывая полынью. Заимка его стояла в глухом углу, в стороне от зимников. Три стены из лиственничного бруса, русская печь, высокий порог, чтобы мыши не лезли, и маленькое оконце, затянутое рыбьим пузырём вместо стекла — далеко было везти стекло, да и ни к чему оно: пузырь свет пропускал мягкий, не бьётся. В тот год зима пришла ранняя. В середине октября уже выпал снег, и Егор отправился на дальнюю заимку проверить ловушки на соболя. Пешком, на лыжах, с ружьём за спиной и рюкзаком сухарей да чая. Километров через пятнадцать он понял, что начинается пурга. Небо затянуло свинцовой мут

Егор Игнатьич был потомственным егерем. Дед его ещё при царе соболя бил в этих местах, отец после войны кормился тайгой, а сам Егор уже сорок лет знал каждый ручей, каждый распадок на двести километров вокруг. К нему приезжали охотники из города, но не любил он это дело. Он любил тишину. Любил, когда мороз сжимает лиственницы так, что они стреляют, как из ружья, и когда утренний туман стелется по льду Ангары, скрывая полынью.

Заимка его стояла в глухом углу, в стороне от зимников. Три стены из лиственничного бруса, русская печь, высокий порог, чтобы мыши не лезли, и маленькое оконце, затянутое рыбьим пузырём вместо стекла — далеко было везти стекло, да и ни к чему оно: пузырь свет пропускал мягкий, не бьётся.

В тот год зима пришла ранняя. В середине октября уже выпал снег, и Егор отправился на дальнюю заимку проверить ловушки на соболя. Пешком, на лыжах, с ружьём за спиной и рюкзаком сухарей да чая. Километров через пятнадцать он понял, что начинается пурга. Небо затянуло свинцовой мутью, ветер ударил в лицо крупой, и через полчаса белая мгла стала стеной. Ориентироваться было бесполезно, но Егор знал здесь каждый камень. Он решил не пережидать в чистом поле, а пробиваться к пустующей охотничьей избушке на Кривом ключе. Там можно было пересидеть.

Он вышел к ней уже в сумерках, хотя сумерками это назвать было трудно — просто белая тьма сменилась чёрной. Избушка стояла целая, но заметённая по самую крышу. Егор откопал дверь, надавил плечом, чертыхнулся, вполз внутрь и зажёг спичку. Внутри было пусто, холодно, пахло мышами и мёрзлой золой.

Он растопил печь маленькими щепками, берестой, которую всегда носил с собой в кармане тулупа. Пламя взметнулось, загудело, осветило стены, сложенные из горбыля, и старые нары, заваленные лапником. Егор поставил чайник, снял лыжи. Он наелся сухарей, запил горячим чаем и, подложив под бок рюкзак, провалился в сон.

Проснулся он среди ночи. Печь уже прогорела, угли тлели малиновым глазком. В избушке было темно, но не тихо. Сквозь вой ветра он услышал другой звук — скрежет. Короткий, резкий, будто кто-то царапал стену снаружи. Когтем по дереву.

Егор прислушался. Опытный таёжник, он не боялся зверя. Медведь в это время уже залёг в берлогу, росомаха могла подойти, но росомаха царапает, чтобы добраться до припасов, а здесь припасов не было. Скрежет повторился, но теперь с другой стороны, у оконца.

Егор медленно, стараясь не скрипеть нарами, достал из-под изголовья ружьё — старую курковку шестнадцатого калибра. Взвёл курок. Стук сердца отдавал в висках.

— Кто там? — спросил он вполголоса. Глупо, конечно, спрашивать у пурги. Но голос прозвучал хрипло.

Скрежет прекратился. Наступила тишина, разорванная только воем ветра. Егор замер, не спуская глаз с тёмного прямоугольника окна. Пузырь слегка вибрировал от напора воздуха.

А потом он его увидел.

В оконце, с той стороны, прильнуло что-то. Точнее, не прильнуло, а соткалось из тьмы. Это было лицо. Но не человеческое. И не звериное. Оно было плоское, серое, как старая замша, без единой морщины. Глаз Егор не разглядел — там были провалы, чёрные дыры, уходящие в бесконечность. Но он чувствовал их взгляд. Тяжёлый, древний, голодный. У существа не было носа, только две щели, а рот... рот тянулся от уха до уха, плотно сжатый, безгубый.

Егор хотел перекреститься, но рука не поднялась. Хотел вскинуть ружьё, но пальцы примерзли к цевью. Существо смотрело на него сквозь мутный пузырь, и в этом взгляде не было ни злобы, ни угрозы. В нём было равнодушие самой тайги. Равнодушие к тому, что тепло, что есть жизнь, что ты есть.

Сколько это длилось — минуту, час? — Егор не знал. Очнулся он от того, что лампа, коптившая на столе, погасла. Рубашка на спине прилипла к телу от пота. Он снова глянул в окно. Там было пусто. Только снег хлестал по пузырю.

Утром пурга стихла. Егор вышел на улицу, щурясь на солнце, и обошёл избушку. Следов на снегу не было никаких. Ни птичьих, ни звериных. Только гладкий наст, намётенный за ночь. Но на стене, под самым окном, там, где высоко не достал бы ни зверь, ни человек, он увидел полосы. Пять глубоких борозд, содравших кору до белой древесины. Царапины были совсем свежие.

Егор сплюнул через левое плечо, перекрестился на восток, где вставало солнце, и быстро собрался. До основной заимки он шёл не останавливаясь, ни разу не присев на перекур. Ему всё время казалось, что лес за спиной не просто стоит, а дышит. Смотрит.

Весна и лето прошли спокойно. Егор почти убедил себя, что то видение в избушке — игра уставшего ума, помутнение от недосыпа и угарного газа от печки. Он гнал от себя мысли, и работа помогала. Рыба, ягода, заготовка дров, охота на водоплавающую дичь. Жизнь вошла в свою колею.

К октябрю он перебрался на зимнюю заимку, главную. Ту, где жил постоянно. Она стояла на берегу небольшого, но рыбного озера. Рядом — оставшийся с лета стог сена для прикорма лосей, солянец, пара лабазов с припасами.

И тут начались странности.

Сначала он заметил, что сил прибавилось. Просыпаясь утром, он не чувствовал привычной ломоты в пояснице, от которой мучился последние лет пять. Колка дров перестала быть тяжёлой работой — он махал топором часами и только раззадоривался. А главное — он перестал бояться заблудиться.

Он и раньше хорошо знал тайгу, но теперь это было другое. Словно кто-то шептал ему на ухо, куда свернуть. Выходя на лыжах проверять капканы, он точно знал, где сегодня будет соболь. Он шёл напрямик, через бурелом, и выходил точно к нужному дереву. Дичь как будто сама шла к нему в руки. Рябчики, глухари садились на ветки так близко, что он снимал их чуть ли не хворостиной, хотя стрелял редко — хватало мяса и так.

Однажды, обходя дальний кордон, он услышал за спиной хруст ветки. Резко обернулся. За его спиной, метрах в двадцати, стоял лось. Огромный старый самец с лопатой рогов. Лоси зимой близко к человеку не подходят, боятся. А этот стоял и смотрел. И в его чёрных глазах Егор вдруг увидел тот же древний ужас, который испытал сам в пургу. Лось смотрел не на Егора. Лось смотрел чуть выше и левее, за спину егеря. Егор резко крутанулся на месте. Никого не было. Только снег, да лес, да его собственная тень, длинная и неестественно чёрная на вечернем насте. Когда он повернулся обратно, лось, ломая кусты, уже улепетывал прочь, подбрасывая задние ноги.

Тогда-то он впервые и увидел его снова. Не ночью, не в окне, а средь бела дня. Мелькнуло белесое пятно метрах в ста. Оно двигалось между стволов параллельным курсом, не прячась, но и не приближаясь. Егор остановился. Пятно тоже остановилось. Он сделал шаг в его сторону — пятно метнулось в чащу и пропало. На снегу он нашёл только едва заметную вмятину, похожую на след огромной босой ноги, но тут же заметённую ветром.

Осознание пришло не сразу, а исподволь, ледяной волной под сердцем. Оно пришло. То, что смотрело на него в окно зимовья. И оно не ушло. Оно осталось здесь. Рядом.

Егор начал замечать его присутствие постоянно. Иногда это была просто тень на границе видимости. Иногда — тяжёлый взгляд в затылок, когда он сидел у костра. Иногда — короткий скрежет по стене дома по ночам, от которого просыпалась собака, его старая лайка Буран. Буран сначала лаял, рвал цепь, скалил клыки в темноту. А потом перестал. Он просто скулил, поджимал хвост и забивался в конуру, отказываясь выходить даже днём.

Егор пытался уйти в посёлок, к людям. Пробыл там три дня. В тепле, при свете ламп, среди говора и смеха ему стало легче, он почти поверил, что это всё отшельническая жизнь, что тайга давит на психику. Но на четвёртую ночь в прокуренной избе соседа он проснулся от мёртвой тишины. За стеной не дышали. Он вскочил, выглянул в окно. На улице, под фонарём, в круге жёлтого света, стояла его собака. Буран. Но не живой. Он стоял неподвижно, задрав морду, а из его пасти, из ушей, из глаз тянулись вверх тонкие струйки пара, хотя мороз был под сорок. Стоял и смотрел на Егора тем самым отсутствующим взглядом чёрных дыр. Егор закричал, кинулся к двери, но когда выскочил на крыльцо — на улице никого не было. Егор вернулся в тайгу. Бежать было некуда. Существо, или дух, или демон, назовём его Молчаном, потому что он никогда не издавал ни звука, кроме этого скрежета, теперь не пряталось. Оно стало частью его жизни. Оно являлось по ночам, садилось перед избой и наблюдало, обхватив длинными тощими руками колени. В темноте Егор видел его серый силуэт, тёмные провалы глаз, безгубый рот. Оно не двигалось. Оно ждало.

И тут Егор понял, что он не боится. Точнее, страх был, животный, въевшийся в кости, но поверх него появилось другое чувство — странное смирение и... зависимость. Ведь Молчан помогал. Охота была сказочной. Егор добыл столько соболя, сколько не добывал за три предыдущих сезона. Шкурки были крупные, чёрные, без единого порока. Он знал, куда пойдёт зверь, за час до того, как тот туда придёт. Он чувствовал тайгу, как своё тело.

Платой за это было одиночество. Настоящее, абсолютное. Люди перестали к нему заходить. Даже бывалые охотники, даже те, кто раньше останавливался на его заимке переночевать, теперь обходили её за версту. Говорили, что место стало дурным, что по ночам там кто-то плачет или стонет, хотя Егор не плакал и не стонал. Он просто сидел у окна и смотрел в лес, ожидая, когда тень отделится от деревьев и приблизится.

Однажды к нему забрёл турист, молодой парень из города, заблудившийся. Егор накормил его, уложил спать на нарах. Ночью парень проснулся от дикого крика. Это кричал Егор, сидя на лавке и глядя в угол, где не было ничего, кроме темноты. Парень потом рассказывал в посёлке: «Дед орал, как резаный, а сам не спал, глаза открыты были, и трясло его. Я спрашиваю: "Что, дед?" А он молчит, потом поворачивается ко мне, и лицо у него спокойное, даже ласковое, и говорит: "Ничего, милок, это я так, с другом разговариваю"». Страшно стало до усрачки, я ведь никакого друга там не видел.

Парень ушёл наутро и больше никогда в тайгу не совался.

Кульминация наступила в марте.

Егор пошёл проверять дальние капканы. Молчан, как обычно, держался чуть позади, иногда мелькая белесой тенью между лиственницами. В какой-то момент Егор провалился в наледь, промочил ноги. До избушки было далеко, а мороз крепчал. Он понял, что если не развести огонь и не просушиться, то конец. Он начал собирать хворост, но руки уже плохо слушались, пальцы немели.

И тогда Молчан подошёл впервые так близко.

Он вышел из-за дерева и встал напротив. Егор вблизи разглядел его. У него не было шерсти, кожа была серая, гладкая, холодная, как змеиная. От него не пахло ничем. Телосложением он напоминал очень худого, вытянутого человека с непомерно длинными руками, достающими до земли. Но пропорции были чуть-чуть не те, чуть-чуть искажённые, как в страшном сне. Провалы глаз смотрели на Егора.

И тут Егор услышал голос. Впервые за все время. Голос звучал у него в голове, но был отчётливее любого шёпота. Сухой, как шелест прошлогодней листвы:

Замёрзнешь.

— Замёрзну, — согласился Егор, стуча зубами.

Молчан медленно поднял свою неестественно длинную руку и указал длинным, чуть кривым пальцем в сторону, где, как знал Егор, был только глухой бурелом.

Там дрова. Сухие. Под снегом.

Егор послушно побрёл туда, разгрёб снег и действительно нашёл целую кучу сухих дров, сложенных ещё лет пять назад какими-то геологами. Он развёл огонь, просушился, согрелся. Молчан стоял по ту сторону костра. Пламя не отражалось в его провалах глаз.

— Спасибо, — сказал Егор. Первый раз он сказал этому существу спасибо. И в этот момент что-то изменилось.

Молчан наклонил голову набок, будто прислушиваясь. А потом его рот, этот безгубый разрез от уха до уха, приоткрылся. Внутри было пусто. Абсолютно чёрная пустота, без зубов, без языка. И из этой пустоты донёсся звук. Это был не голос. Это был смех. Сухой, скрежещущий, похожий на скрип снега под полозьями нарт. Он длился всего секунду, но Егору показалось, что лес содрогнулся. С ближайшей лиственницы упала шапка снега.

В ту же ночь, вернувшись в избу, Егор понял, что его больше нет. Он попытался вспомнить лицо жены, умершей десять лет назад. Не смог. Попытался вспомнить имя сына, который жил в городе и не писал. Не смог. В голове было пусто и звонко. Всё человеческое, что было в нём, все воспоминания, вся боль и радость ушли. Осталась только тайга. Только знание: где зверь, где тропа, где ягода. И он, Молчан.

Егор подошёл к столу, взял нож, которым свежевал туши. Спокойно, деловито подошёл к стене и на гладком дереве, там, где висела икона, вырезал пять глубоких борозд. Точно таких же, какие видел тогда, на стене той, первой избушки.

Он повернулся к Молчану.

— Чего надо? — спросил он ровно, выйдя из избушки навстречу.

Молчан поднялся. Он протянул руку и положил свою холодную, сухую ладонь Егору на плечо. И Егор почувствовал, как уходит последнее тепло, последняя капля того, что делало его человеком.

Весной в заимку зашли рыбаки. Дверь была открыта. Внутри было пусто, но чисто, прибрано. На столе стояла кружка с недопитым чаем, а на стене, под вырезанными бороздами, висела егерская куртка Егора Игнатьича. Ружьё стояло в углу, заряженное.

Рыбаки обошли озеро, покричали, но никого не нашли. В лесу было тихо. Потом один из них, самый молодой, заметил вдалеке, среди лиственниц, две фигуры. Одна — коренастая, плотная, в которой угадывался Егор. Вторая — высокая, серая, неестественно тонкая. Они стояли рядом и смотрели в сторону заимки.

Рыбак хотел крикнуть, но старший товарищ зажал ему рот рукой.

— Не кричи, — сказал он тихо. — Не видишь? У него теперь своя тропа. Нелюдская.

Они ушли, не оглядываясь. И больше в тот район никто не совался. Только поздней осенью один охотник, проходя мимо тех мест, видел странную картину. Волки гнали лося. Лось выбивался из сил, петлял. И вдруг, откуда ни возьмись, перед вожаком серой стаи появилась высокая серая фигура. Волк взвизгнул, поджал хвост и бросился прочь. А следом за фигурой, чуть поодаль, стоял человек. В старой, вытертой до дыр егерской куртке. Он стоял совершенно неподвижно, сливаясь с серыми стволами осин, и смотрел на лося.

Лось, спасённый от волков, рухнул от изнеможения. Человек не спеша подошёл к нему, достал нож. И в этот момент охотник, наблюдавший за этой сценой, понял, что в лице человека нет ни жестокости, ни жалости. В нём не было вообще ничего. Лицо было спокойно и гладко, как серая замша, а глаза были просто провалами, в которых отражалось темнеющее небо.

Говорят, в тех краях до сих пор можно встретить старого егеря. Он не разговаривает, не берёт гостинцев, не просит огня. Он просто выходит из леса, смотрит на путника своими пустыми глазами и уходит обратно, в самую чащу. И если вы увидите его, не зовите с собой. У него теперь другая работа. И другой хозяин. Тот, что ждёт в темноте и никогда не говорит вслух. Молчан.