Прошла неделя. Аглая Никитична пошла на поправку — уже садилась в постели, ела с аппетитом, даже пробовала вставать, но Таисия строго-настрого запретила: «Рано ещё, лёжите». Старуха ворчала для вида, но слушалась.
Михаил обживался в родительском доме. Завод дал ему отпуск за свой счёт — спасибо, хоть не уволили, когда он сказал, что мать при смерти. Начальник цеха, фронтовик, понимающе кивнул: «Езжай, Скворцов. Мать одна. Дела подождут».
Первые дни он всё порывался помочь Таисии: дров наколоть, воды принести, снег откинуть. Она отнекивалась, говорила: «Я сама, не привыкла на чужих шеях сидеть». Но он всё равно приходил, делал и уходил, не дожидаясь благодарности.
— Бесстыжий, — ворчала Таисия, глядя в окно, как Михаил управляется с её дровами. — Ну чего привязался?
А сама ловила себя на том, что ждёт этого стука в дверь. Ждёт его голоса: «Таисия Петровна, я тут дровишек принёс. Куда сложить?» Ждёт его улыбки, от которой у неё внутри что-то переворачивалось.
Она запрещала себе даже думать об этом. Не для неё такие, как Михаил. Городской, интеллигентный, инженер. А она кто? Продавщица, да ещё с лицом, которым детей пугают. Он просто из благодарности, из вежливости. А она, дура, уже навыдумывала.
Но он приходил снова и снова.
Однажды, в конце января, ударила такая метель, что света белого не стало видно. Таисия закрылась в избе, затопила печь и села штопать старые валенки. В дверь постучали так сильно, что она вздрогнула.
— Кто?
— Откройте, Таисия Петровна! Замело, еле дошёл!
Она открыла. На пороге стоял Михаил, занесённый снегом по самые плечи, с сосульками на бровях и ресницах. В руках он держал узелок.
— Мать послала, — сказал он, отряхиваясь. — Говорит, у Таисии, небось, картошка кончилась. А у нас полный погреб. Вот, принёс.
Таисия хотела отказаться, но увидела, как он замёрз, и отступила в сторону:
— Проходите. Грейтесь.
Он вошёл, стряхивая снег у порога. Таисия помогла ему снять тулуп, повесила на гвоздь у печи. Сама отвернулась к столу, засуетилась с чаем.
— Садитесь, — сказала, не оборачиваясь. — Сейчас чай согрею.
Михаил сел на лавку, оглядел избу. Всё просто, бедно, но чисто. Полы мыты, на окнах — занавесочки с вышивкой. В красном углу — икона, лампадка теплится. На стене — старая фотография в рамке: девушка в гимнастёрке, с косой, улыбается. Он сразу узнал Таисию — хотя на фото не было шрама, а глаза те же, светлые, открытые.
— Это вы до войны? — спросил он.
Таисия обернулась, увидела, на что он смотрит, и лицо её напряглось.
— До ранения, — поправила она тихо. — Сорок четвёртый год. После госпиталя, перед отправкой на фронт.
— Красивая, — сказал Михаил просто.
Она отвернулась, загремела кружками.
— Была.
— И сейчас красивая, — добавил он.
Таисия замерла. Потом медленно повернулась и посмотрела на него в упор.
— Зачем вы так говорите? — спросила она глухо. — Из жалости?
— Нет. Правду говорю. У вас глаза красивые. И лицо... лицо тоже. А это, — он показал на свою щеку, — это не портит. Это след. Как у солдата медаль.
У неё задрожали губы. Она опустила глаза, поставила чайник на стол, села напротив.
— Вы не понимаете, — сказала она едва слышно. — Я в зеркало смотреться перестала. Люди шарахаются. Дети плачут. А вы говорите — красивая.
— Люди глупые, — твёрдо ответил Михаил. — А дети... дети ко всему привыкают. Вы им улыбнитесь, они и перестанут бояться.
Таисия молчала. Потом вдруг встала, подошла к комоду, выдвинула ящик и достала оттуда маленькую жестяную коробочку из-под монпансье. Открыла, высыпала на стол несколько пожелтевших фотографий.
— Вот, — сказала она. — Смотрите.
Он взял в руки фото. На одной — группа солдат и медсестёр, все молодые, смеются. На другой — девушки в белых халатах у палатки. На третьей — она сама, с санитарной сумкой через плечо, стоит у разбитой стены, за которой виден дым.
— Это Берлин? — спросил Михаил.
— Пригород. Шпандау. Апрель сорок пятого. Через неделю после того, как меня ранило.
Он поднял глаза:
— Расскажете?
Она долго молчала. Потом заговорила — тихо, ровно, будто не о себе:
— Наступление было тяжёлое. Немцы отчаянно дрались, каждый дом приходилось брать с боем. Наш полк нёс большие потери. Я тогда уже не первый год на фронте, всего насмотрелась. Но то, что в Берлине... там земля горела.
Она перевела дыхание.
— Лейтенанта ранило. Молодой совсем, лейтенант Воробьёв, из-под Рязани. Упал прямо на открытом месте, метрах в тридцати от подвала, где мы укрывались. Кричит: «Сестричка, помоги!» А пулемёт косит, головы не поднять. Я всё ждала, когда стихнет. А он кричит, зовёт. И я поползла.
Таисия замолчала, глядя в одну точку на стене. Михаил не торопил.
— Доползла. Перевязала, начала тащить назад. И тут... даже не слышала взрыва. Просто огонь в лицо. Осколок. Очнулась уже в госпитале, вся в бинтах. Лейтенант, говорят, выжил. А я — вот.
Она коснулась пальцами шрама.
— Врач сказал: повезло, что глаз цел. А я думала: зачем мне теперь глаза? Чтоб на себя в зеркало смотреть?
Михаил слушал, и внутри у него всё сжималось. Он видел войну только издали — бронь, завод, работа на оборону. А здесь, перед ним, сидела женщина, которая прошла через ад и осталась живой. И стеснялась своего лица, будто оно было её виной.
— Вы герой, — сказал он хрипло.
— Какой там герой, — усмехнулась Таисия. — Я своё дело делала.
— Герой, — повторил он. — Вы людей спасали. А теперь мать мою спасли. И не считаете, что это подвиг.
Она покачала головой:
— Нет подвига. Просто жить как-то надо.
За окнами выла метель. В избе было тепло, пахло хлебом и травами. Михаил смотрел на Таисию, на её руки — натруженные, с коротко остриженными ногтями, с въевшейся в кожу землёй, — и вдруг понял, что не хочет уходить.
— Можно, я ещё посижу? — спросил он. — Пока метель не утихнет.
— Сидите, — разрешила она. — Чай ещё есть.
Они пили чай, и разговор лился уже легче. Михаил рассказывал о заводе, о Ленинграде, о том, как жил в коммуналке, где на двенадцати метрах ютились три семьи. Таисия слушала, улыбалась иногда, и улыбка её, несмотря на шрам, была удивительно тёплой.
— А вы замужем не были? — спросил он осторожно.
— Нет, — ответила она просто. — После войны не до того было. А потом — кому я такая нужна? В деревне мужиков мало, а те, что есть, на молодых да гладких заглядываются.
— А вы в город не пробовали уехать?
— Зачем? Там ещё страшнее. Там все на лицо смотрят, сразу видно, что своя, деревенская. А здесь я привычная. Работа есть, дом свой. Одна, конечно, но ничего.
Михаил помолчал, потом сказал:
— Моя мама вас очень любит. Говорит, такой душевной девки в Покровском отродясь не было.
Таисия покраснела:
— Передавайте спасибо. И вы... вы тоже ничего. Не городской совсем.
— Это комплимент? — улыбнулся он.
— Это правда, — ответила она и вдруг смутилась.
Метель стихла так же внезапно, как началась. Михаил посмотрел в окно — небо прояснилось, выглянуло солнце, заискрилось на сугробах.
— Пойду, — сказал он, поднимаясь. — А то мать волнуется.
— Провожу до калитки, — вызвалась Таисия.
Они вышли во двор. Солнце слепило, снег скрипел под ногами. У калитки Михаил остановился, повернулся к ней:
— Таисия Петровна, я завтра приду. Дрова поколоть. Можно?
Она подняла на него глаза — серые, ясные, с длинными ресницами.
— Можно, — ответила тихо. — Приходите.
Он ушёл, а она долго стояла у калитки, глядя ему вслед. Потом зашла в дом, подошла к зеркальцу, долго смотрела на своё отражение. Впервые за много лет.
И показалось ей, что шрам уже не такой страшный.
Вернувшись к матери, Михаил застал её сидящей на кровати. Аглая Никитична смотрела на него хитро:
— Долго же ты у соседки пропадал.
— Метель пережидал.
— Метель, — усмехнулась старуха. — Знаю я твою метель. Ты на неё как смотришь-то?
— На кого?
— На Таисию, на кого же ещё.
Михаил присел на табурет, задумался.
— Хорошая она, мама. Душевная.
— Душевная-то душевная, да только лицом страшна, — Аглая Никитична испытующе глядела на сына. — Не побрезгуешь?
— Мама!
— А что мама? Ты мужик, тебе с такой жить. Люди смеяться будут. А она, поди, и сама не поверит, что на неё кто позарится.
Михаил встал, подошёл к окну.
— А мне плевать, что люди скажут. Я не людей любить буду.
Аглая Никитична вздохнула:
— Эх, Мишка, Мишка. Я затем тебя и звала, чтоб ты на неё посмотрел. Знала, что разглядишь. Только ты не спеши. Она напуганная, обожжённая. К ней с лаской надо, с терпением.
Он обернулся:
— Ты это специально?
— А ты думал, зачем я тебя в такую даль вытащила? Чтоб ты при мне помирал? Нет, сынок. Я ещё поживу. А ты — живи.
Он подошёл, обнял мать, прижал к себе:
— Спасибо тебе, мама. За всё спасибо.
За окнами садилось солнце, окрашивая снег в розовый цвет. Где-то вдалеке залаяла собака, заскрипел снег под чьими-то шагами.
Жизнь в Покровском шла своим чередом, и никто не знал, что в этой тихой деревне зреет чудо.
***
Февраль в тот год выдался на удивление тёплым. К середине месяца снег осел, уплотнился, по утрам крыши звенели капелью, а днём сосульки плакали прозрачными слезами. Старики говорили: к ранней весне. Молодые пожимали плечами: откуда им знать, старикам?
Аглая Никитична совсем оправилась. Уже сама ходила по избе, топила печь, даже пыталась стряпать, но Таисия строго следила, чтобы старуха не перетруждалась. Михаил починил крыльцо, поправил забор, заколотил щели в стенах — готовил матери дом к весне.
Но всё чаще он оказывался не у матери, а через огород — в Таисиной избе.
Сначала приходил по делу: дрова поколоть, воду принести, снег с крыши скинуть. Потом дел не стало, а он всё равно приходил. Сядет на лавку, чай пьёт, рассказывает про завод, про Ленинград, про войну, которую проработал в тылу. Таисия слушает, подперев щеку рукой, и думает: что ж это делается-то? Зачем он ходит? Ведь не пара она ему, совсем не пара.
Но гнать не гнала.
Однажды вечером, в середине февраля, сидели они так же за чаем. За окнами темнело, в печке потрескивали дрова, лампа освещала стол жёлтым тёплым светом. Таисия штопала старую кофту, Михаил чинил замок, который принёс с сельпо — попросили посмотреть, заклинило.
— Таисия Петровна, — начал он вдруг, не поднимая глаз от замка. — А можно я вас спрошу?
— Спрашивайте.
— Вы почему замуж не вышли? Ну, после войны? Молодые были, красивая... ну, не в том смысле, что... — он смутился, замолчал.
Она усмехнулась:
— Я поняла. Красивая — некрасивая. А ответ простой: не звали.
— Как — не звали? — он поднял глаза. — Не может быть.
— Может, Михаил. Ещё как может. В сорок пятом я в госпитале лежала, когда шрам зашивали. В палате нас четверо девчат было, все с лицами перебитыми. И никто к нам не ходил. Ни женихи, ни даже родня. А в соседней палате, где безногие, — туда ходили. Жёны, матери, невесты. А к нам — нет. Потому что лицо — это на всю жизнь. А нога — протез, и ходить можно.
Она говорила спокойно, без горечи, будто о чужом.
— Потом выписали меня. Вернулась сюда, в Покровское. А тут мужиков — по пальцам пересчитать, и все или женатые, или калеки. Ну, калеки — они к таким же тянутся, а я для них слишком страшная. А те, что без увечий, — тем молоденьких подавай, гладких. А мне уже двадцать четыре, да ещё и рожа перекошена. Кому я такая?
Михаил молчал, сжимая в руках замок.
— Так и живу, — закончила она. — Привыкла. Даже хорошо, что одна. Ни перед кем не отчитывайся, никого не бойся.
— А сейчас? — спросил он тихо. — Сейчас тоже никого не боитесь?
Она подняла на него глаза. В них было что-то новое — тревога, надежда, страх.
— Вас боюсь, — сказала вдруг честно. — Приходите вы, сидите, разговариваете... А я не понимаю зачем. И боязно мне. Вдруг вы это так, от жалости? А я привыкну, а вы уедете — и что тогда?
Он отложил замок, повернулся к ней всем корпусом:
— Не от жалости, Таисия Петровна. Честное слово, не от жалости.
— А от чего?
Он помолчал, собираясь с мыслями. Потом заговорил — медленно, будто впервые в жизни говорил такие слова:
— Я на войне не был. Бронь у меня была, завод. Я танки делал, снаряды. А после войны всё думал: правильно ли это? Может, надо было в окопы проситься, как другие? Но начальство не пускало, говорили: ты здесь нужнее. И я работал. По двенадцать часов, по четырнадцать. Жена ушла — не выдержала, что я с завода не вылезаю. Детей не случилось. А потом — мир, работа, коммуналка, одиночество.
Он перевёл дыхание.
— А здесь, в Покровском, я в первый раз за много лет почувствовал, что живой. Мать, дом, снег этот... И вы. Вы — как свет в окне. Я на ваше лицо смотрю и вижу не шрам, а человека. Который других спасал, себя не жалел. Который мать мою выходил, хотя никто не просил.
Таисия слушала, боясь пошевелиться.
— Я уеду скоро, — продолжал Михаил. — Отпуск кончается. Но я вернусь. Если вы позволите. Я не знаю, что из этого выйдет, но я хочу попробовать. Хочу, чтобы вы мне поверили.
Наступила тишина. Слышно было, как тикают ходики на стене, как потрескивает лампа, как где-то за стеной скребётся мышь.
— Зачем вам это? — спросила Таисия шёпотом. — Вы в городе живёте, там женщин много. Красивых, молодых. А я... я старая уже, страшная, деревенская.
— Для меня вы не старая и не страшная, — твёрдо сказал Михаил. — Для меня вы — Таисия. И другой не надо.
Она закрыла лицо руками и заплакала. Впервые при нём. Впервые при ком-то за многие годы. Плакала беззвучно, плечи вздрагивали, слёзы текли сквозь пальцы.
Михаил поднялся, подошёл, сел рядом на лавку. Осторожно, боясь спугнуть, обнял её за плечи. Она не отстранилась.
— Тише, — сказал он. — Ну тише. Всё хорошо. Я правду говорю. Я не обманываю.
Она отняла руки от лица, посмотрела на него — глаза красные, мокрые, шрам на щеке блестит от слёз.
— Вы не шутите? — спросила она детским, беспомощным голосом. — Не обманете?
— Не обману. Честное слово. Хотите, побожусь?
— Не надо, — она покачала головой. — Я и так верю. Глупая, а верю.
Он улыбнулся:
— Значит, не глупая. Значит, умная.
Так они сидели рядом, и в избе было тепло, и за окнами падал снег, и казалось, что время остановилось.
Потом Таисия встала, вытерла лицо, поправила платок.
— Чай, поди, остыл, — сказала она буднично, но голос дрогнул. — Я подогрею.
— Не надо чая, — Михаил тоже встал. — Мне домой пора. Мать ждёт.
Она проводила его до калитки. Стояли под звёздным небом, мороз пощипывал щёки.
— Завтра придёте? — спросила Таисия тихо.
— Завтра приду, — пообещал он. — И послезавтра. И всегда.
Она улыбнулась — впервые за вечер — и улыбка у неё была такая, что у Михаила сердце зашлось.
Дома его ждала мать. Не спала, сидела на кровати, поджав ноги.
— Ну что? — спросила с порога.
— Откуда знаешь? — удивился Михаил.
— Матери всё знают. Говорил с ней?
— Говорил.
— И что она?
— Плакала.
Аглая Никитична вздохнула:
— Душа у неё чистая, потому и плачет. Ты с ней не спеши, сынок. Она как дитя малое в этих делах. Обидишь — вовек не простит.
— Не обижу, мама.
— Ну смотри. Я спать. Утром расскажешь.
Она легла, отвернулась к стене, а Михаил долго сидел у окна, глядя на тёмный силуэт Таисиного дома.
А наутро случилось то, чего никто не ждал.
В Покровское пришла весть: в районе видели чужих. Двое мужчин, не местные, ходили по деревням, расспрашивали про одиноких женщин, про стариков, у которых родни нет. Кто такие — непонятно. Документов не показывали. Председатель Сорокин велел бабам быть осторожными, двери на запор закрывать, чужих не пускать.
Таисия про весть услышала, когда пошла в сельпо — надо было выйти на работу, Корягин уже косился, что она загуляла. В магазине бабы судачили, переглядывались, строили догадки: может, беглые, может, цыгане, а может, и того хуже — шпионы.
Таисия слушала и думала о своём. О том, что вечером придёт Михаил. О том, что надо бы пирог испечь, мука есть, яйца Клавдия обещала принести. О том, что, кажется, жизнь налаживается.
Она не знала, что через три дня случится то, что перевернёт всё.
Вечером, закрывая магазин, она увидела на крыльце Михаила.
— Ты чего тут? Замёрз ведь.
— Жду тебя, — сказал он просто. — Провожу.
Пошли вместе. Мороз к вечеру отпустил, снег поскрипывал под ногами, небо было звёздное, чистое.
— Завтра в район еду, — сказал Михаил. — Билеты на поезд брать. Отпуск кончается через неделю.
Таисия остановилась:
— Уезжаешь?
— Надо. Работа. Но я вернусь, я же сказал. Как только смогу — сразу приеду. Или ты ко мне приедешь. Посмотришь Ленинград.
Она молчала.
— Ты что? — встревожился он. — Не веришь?
— Верю, — ответила тихо. — Просто... страшно. А вдруг не судьба?
— Судьба, — твёрдо сказал Михаил. — Я тебе обещаю.
Он взял её за руку, и они пошли дальше — к её дому, к его дому, к новому дню.
А за ними, метрах в пятидесяти, шёл человек. Чужой, нездешний, в тёмном тулупе, с лицом, скрытым поднятым воротником. Он проводил их взглядом до самого Таисиного дома, постоял, глядя на зажёгшийся в окне свет, и растворился в темноте.
Ни Таисия, ни Михаил его не заметили.
***
Три дня пролетели как один. Михаил съездил в район, взял билеты на поезд до Ленинграда — на двадцать пятое февраля. Оставалась ещё неделя, и он старался провести каждую минуту с Таисией.
Они гуляли по вечерам, хотя мороз не сдавал, ходили к Аглае Никитичне, вместе пили чай, и старуха смотрела на них с такой радостью, будто сама молодой становилась. Таисия оттаяла, перестала прятать лицо, даже смеяться начала — тихо, стеснительно, но искренне.
— Смотрите-ка, — удивлялась Клавдия, встречая их на улице. — Таисия-то наша расцвела. Прям не узнать.
И правда, Таисия словно помолодела. Глаза заблестели, движения стали плавнее, увереннее. Она перестала всё время поправлять платок, закрывая шрам. И заметила, что люди на неё смотрят иначе — не с жалостью, а с любопытством и даже уважением.
А слухи про чужих всё ходили по деревне. Кто-то видел их на околице, кто-то — у леса. Председатель Сорокин собирал мужиков, велел по ночам дежурить. Но чужаки не появлялись, и постепенно про них забыли.
Двадцать третьего февраля, под вечер, Таисия и Михаил сидели у неё в избе. Аглая Никитична чувствовала себя хорошо и отпустила сына «к соседке» без всяких уговоров.
— Завтра последний день, — сказал Михаил. — Послезавтра уезжать.
Таисия вздохнула:
— Я провожу тебя до района.
— Не надо, замёрзнешь. Лучше жди. Я как устроюсь, сразу письмо напишу. А там, может, и ты приедешь.
Она кивнула, но в глазах стояла тревога.
— Ты не бойся, — повторил он в который раз. — Всё будет хорошо.
В дверь постучали. Громко, настойчиво.
Таисия вздрогнула. Кто в такой час? На улице уже темно, метель начинается.
— Кто там? — крикнула она.
Молчание. Потом снова стук — сильнее.
Михаил встал, взял в руки кочергу, что стояла у печи.
— Отойди, — сказал тихо. — Я открою.
Он отодвинул засов и распахнул дверь.
На пороге стояли двое. Оба в тулупах, в шапках, лица закрыты шарфами до глаз. Один высокий, худой, другой пониже, плотный.
— Чего надо? — спросил Михаил, сжимая кочергу.
Высокий отмотал шарф, открывая лицо. Лет тридцати с небольшим, усталые глаза, шрам на лбу.
— Вы Таисия? Та, что санитаркой на фронте была?
Таисия шагнула вперёд, вгляделась:
— Я. А вы кто?
Мужчина шагнул через порог, и вдруг губы его задрожали.
— Не узнаёте? — спросил он хрипло. — Воробьёв я. Лейтенант Воробьёв. Вы меня из-под огня тащили в Берлине. В апреле сорок пятого.
Таисия ахнула. Прижала руки к груди, всматриваясь в лицо гостя.
— Не может быть... Тот лейтенант... Вас же тяжело ранило, я думала...
— Выжил, — перебил он. — Благодаря вам. Ноги перебиты были, а вы меня два километра тащили. Дотащили. Врачи потом сказали: если б не вы, не откачали бы.
Он шагнул ближе, снял шапку:
— Я вас два года искал. После войны в госпитале лежал, потом в санатории, потом работа. А как встал на ноги, решил найти. По документам, по наградным листам. Еле нашёл Покровское это.
Таисия стояла, не веря своим ушам. А лейтенант — уже не лейтенант, просто мужчина в гражданском — обернулся к своему спутнику:
— Это брат мой, Василий. Со мной приехал, поддержать.
Плотный мужчина кивнул, тоже отмотал шарф. Лицо простое, крестьянское.
— Проходите, — опомнилась Таисия. — С дороги небось замёрзли. Миша, запри дверь.
Михаил запер, положил кочергу на место, но держался настороженно. Гости разделись, сели к столу. Таисия засуетилась с чаем, достала пироги, что испекла утром.
Воробьёв — Алексей Иванович — смотрел на неё, не отрываясь.
— А у вас... — он запнулся. — У вас лицо... Это тогда?
Таисия машинально коснулась шрама:
— Тогда. Осколком.
— Из-за меня, — глухо сказал Алексей. — Я ж кричал, звал на помощь. А вы поползли. И если б не я...
— Перестаньте, — оборвала Таисия. — Я сама решила. И не жалею.
Алексей покачал головой:
— Я всю жизнь себе этого не прощу. Вы такая молодая, красивая были... А теперь из-за меня...
— Красота не в лице, — тихо сказала Таисия и посмотрела на Михаила. — Мне недавно один человек объяснил.
Михаил улыбнулся ей.
За чаем разговорились. Алексей рассказал, что живёт в Свердловске, работает на заводе, женат, двое детей. Приехал поклониться спасительнице, отблагодарить. Достал из сумки свёрток:
— Это вам. Не сочтите за подачку. От чистого сердца.
Там была шерстяная шаль — тонкая, пуховая, явно дорогая — и большая коробка конфет, и ещё какой-то пакет.
— Не надо, — запротестовала Таисия. — Я ж не за подарки.
— Надо, — твёрдо сказал Алексей. — Вы мне жизнь спасли. Это меньшее, что я могу.
Михаил слушал, и на душе у него было тепло. Вот она, Таисия. Не просто добрая женщина — герой. И никто об этом не знал в деревне, никто не ценил, а она молчала, стеснялась.
Алексей с братом остались ночевать — метель разыгралась не на шутку. Таисия постелила им на полу, дала одеяла, а сама всю ночь не спала — всё думала, как жизнь поворачивается.
Утром гости уехали. Алексей на прощание обнял Таисию, расцеловал в обе щеки (шрама не побрезговал) и сказал:
— Если что надо будет — пишите. Я теперь ваш должник навеки.
Михаил проводил их до околицы, вернулся. Таисия стояла у калитки, закутанная в платок, и смотрела на него.
— Ну что? — спросила она. — Уезжать тебе завтра.
— Уезжать, — вздохнул он. — Но я вернусь. Ты теперь веришь?
— Верю, — ответила она просто.
Вечером, в последний перед отъездом, они сидели втроём — Таисия, Михаил и Аглая Никитична. Старуха достала из сундука бутылку рябиновой настойки, налила по маленькой.
— За вас, дети, — сказала она. — Чтоб у вас всё сложилось.
Выпили. Таисия раскраснелась, стала ещё красивее. Михаил смотрел на неё и не мог насмотреться.
— Мать, — сказал он вдруг. — А благослови нас.
Аглая Никитична всплеснула руками:
— Ой, лихо! Давно пора!
Она встала, достала икону — старую, тёмную, Казанскую Божью Матерь — и велела им встать на колени. Таисия смущалась, но послушалась.
— Господи, благослови рабов твоих Михаила и Таисию, — зашептала старуха. — Соедини их сердца в любви и согласии. Дай им силы друг друга беречь и в горе, и в радости. Аминь.
Она перекрестила их и поцеловала обоих.
Таисия плакала, но теперь это были слёзы счастья.
Наутро Михаил уезжал. Сани ждали у околицы — договорился с тем же мужиком, что вёз его из Малого Бора. Таисия провожала его до самого выезда из деревни.
Снег падал крупными хлопьями, мягко ложился на шапки, на плечи, на дорогу.
— Пиши, — сказала она.
— Каждый день, — пообещал он. — И ты жди.
— Буду.
Он обнял её крепко, поцеловал в губы — впервые. Она зажмурилась, а когда открыла глаза, сани уже тронулись, увозя его прочь.
Таисия долго стояла на дороге, глядя вслед. Потом медленно пошла домой.
В избе Аглаи Никитичны топилась печь, пахло пирогами. Старуха сидела за столом и улыбалась.
— Ну что, невеста? — спросила она. — Ждать будем?
— Ждать, — ответила Таисия.
Прошла неделя. Пришло первое письмо — короткое, сбивчивое, но тёплое. Михаил писал, что добрался, что на заводе всё нормально, что уже скучает. Таисия перечитывала письмо десять раз на дню, прятала под подушку.
В марте пришло второе. В нём Михаил писал, что договорился в заводском общежитии — если Таисия согласна, может приехать, комната у него отдельная, двенадцать метров, но вдвоём не тесно. А там, глядишь, и квартиру дадут.
Таисия долго думала. Как оставить дом, работу, деревню? Но Аглая Никитична только рукой махнула:
— Езжай, глупая. Дом я присмотрю. А работа — везде работа. В городе люди живут, и ты проживёшь.
В апреле, когда сошёл снег и зазеленела первая травка, Таисия собрала нехитрые пожитки, заперла дом и села в попутную машину до района.
На вокзале её провожала Аглая Никитична и полдеревни. Клавдия плакала, обнимала, совала в дорогу пирожки. Сорокин пожал руку, сказал:
— Счастливо тебе, Петровна. Заслужила.
Поезд уносил Таисию в Ленинград. Она сидела у окна, смотрела на проплывающие поля, леса, полустанки и думала о том, как странно устроена жизнь. Ещё год назад она считала себя старой девой, никому не нужной. А теперь едет к любимому человеку, и впереди — новая жизнь.
На перроне в Ленинграде её встречал Михаил. Увидел, побежал, обнял, закружил. Люди оглядывались, улыбались.
— Приехала, — шептал он. — Наконец-то.
— Приехала, — отвечала она.
В мае они расписались в загсе. Свадьбы не играли — скромно посидели в коммуналке с соседями. Аглая Никитична приехать не смогла — стара уже, но прислала телеграмму и икону, ту самую, которой благословляла.
Шли годы. Таисия устроилась на завод — сначала уборщицей, потом в столовую, а потом, когда узнали, что она на фронте санитаркой была, взяли в медпункт. Михаил получил новую комнату, потом квартиру. Родилась дочка, назвали Аглаей — в честь бабушки.
Старуха Аглая Никитична прожила ещё десять лет, нянчила внучку, писала письма, а когда умерла, Таисия с Михаилом приехали хоронить. И остались в Покровском на три дня, поставили новый крест на могиле, помянули.
А весной, когда пришла пора сажать огород, Таисия вдруг сказала:
— Миш, а давай домик поправим? Чтоб летом приезжать можно было.
— Давай, — согласился он.
Так и повелось: зиму в Ленинграде, лето в Покровском. Дочка Аглая выросла, выучилась на врача, приезжала уже со своим мужем, с детьми. А старый Таисин дом, где она жила одна, где выхаживала чужую старуху и где нашла своё счастье, стал родовым гнездом.
И каждый раз, когда Таисия смотрелась в зеркало, она уже не прятала взгляд. Шрам напоминал ей не об уродстве, а о том, что она выжила, что спасала людей, что её за это любят.
Михаил часто говорил ей:
— Ты у меня самая красивая.
И она верила.
А снег всё падал. Каждую зиму. Крупный, пушистый, рождественский. Такой же, как в том далёком пятьдесят пятом, когда всё началось.
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: