РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Ноябрь подкрался незаметно, как вор в ночи.
Еще вчера моросил дождь, грязь месилась под ногами, а сегодня утром Анна выглянула в окно и ахнула — все вокруг было белым. Первый снег выпал за ночь, густо, щедро, укрыв и почерневшую траву, и грязную дорогу, и крыши соседних изб.
Лег ровно, пушисто, и от этой белизны на душе стало еще тоскливее.
Снег всегда обманчив. Кажется — чистота, обновление, праздник. А на деле — холод, гололед, волки ближе к деревне подходят, и дрова надо заготавливать с утроенной силой, потому что зима, она долгая, пережить бы.
Анна стояла у окна, кутаясь в ветхий платок, и смотрела, как медленно кружатся в воздухе первые снежинки.
За неделю, что прошла после той попойки, ничего не изменилось. Прохор пил, бил, уходил и приходил. Свекровь наведывалась через день, проверяла, пилила, язвила.
Соседка Акулина караулила у забора, чтобы выплеснуть очередную порцию злых сплетен.
А Анна работала, молчала, терпела.
Сегодня Прохор уехал с утра в уездный город — продавать шкуры, которые накопил за осень.
Сказал, вернется через два-три дня. Анна осталась одна.
Сначала было непривычно.
Тихо. Страшно от этой тишины.
Она ходила по избе, прислушивалась к скрипу половиц, к потрескиванию печи, к мышиной возне в подполе.
Потом понемногу отпустило.
Она выдохнула, расправила плечи, впервые за долгое время позволив себе не ждать удара.
Утро пролетело в хлопотах.
Скотина, печь, уборка.
К обеду Анна управилась, присела на лавку перевести дух и вдруг почувствовала, что внутри, где-то глубоко, шевельнулось что-то забытое.
Она замерла, прислушалась к себе.
И поняла: это тоска по матери.
Мать умерла пять лет назад, вскоре после того, как Анне исполнилось пятнадцать.
Помнила она ее смутно, но тепло — руки у матери были мягкие, ласковые, голос тихий, и пахло от нее всегда хлебом да мятой.
Мать учила ее прясть, ткать, готовить, но главное — учила терпеть.
«Терпи, дочка, — говорила она, гладя Анну по голове.
— Наше бабье дело — терпеть.
Бог терпел и нам велел. Перемелется — мука будет».
Анна встала, подошла к сундуку, где хранились материны вещи.
Откинула крышку, порылась — сверху лежало ее собственное тряпье, драное, заношенное.
А под ним — материн платок. Шерстяной, темно-вишневый, с кистями.
Она достала его, поднесла к лицу, вдохнула.
Пахло пылью, временем, но сквозь этот запах пробивалось что-то родное, почти забытое — мята и тепло.
Анна прижала платок к груди и заплакала.
Впервые за долгие месяцы.
Плакала тихо, чтобы никто не услышал, уткнувшись лицом в шершавую ткань.
Плакала по матери, по себе, по своей загубленной жизни.
Слезы текли и текли, и остановиться не было сил.
— Господи, мамонька, — шептала она сквозь всхлипы. — Забрала бы ты меня к себе.
Легше бы было. Легше...
Но никто не отвечал. Только снег все сыпал за окном, укрывая землю белым саваном.
*****
Вечером пришла Акулина.
Не спросясь, ввалилась в избу, отряхнула снег с лаптей и сразу затараторила:
— Одна?
Прохор-то уехал, слышала.
Ну и правильно, отдохнешь от ирода. А я к тебе с вестями.
Ты слышала?
У старосты вчерась корова отелилась, двойню принесла! Вот удача!
А у Петровых, слышь, крыша протекла, залило все, теперь сохнут, маются.
А у тебя как?
Анна вытерла слезы, спрятала платок обратно в сундук, повернулась к соседке.
— Нормально, — буркнула она. — Чего пришла?
— А чего, и зайти нельзя? — Акулина подбоченилась.
— Я, может, по-соседски, проведать. Ты, гляжу, плакала?
А чего плакать? По мужику своему скучаешь?
Так он вернется, натешишься еще.
— Уйди, Акулина, — устало попросила Анна.
— Нету сил с тобой.
— Ой, глядите, — всплеснула руками соседка. — Нету сил!
А со мной, значит, можно так?
Я к ней с добром, а она — уйди
! Да я тебе, дуре, сказать хотела... Но раз так — и не скажу.
— Что сказать? — устало спросила Анна.
— А вот что! — Акулина понизила голос, приблизилась, зашептала в самое ухо, обдавая запахом лука и табака.
— Прохор-то твой в городе не только шкуры продавать поехал.
У него там, говорят, зазноба есть. Молодая, вдова из посадских. Видели его с ней.
У Анны похолодело внутри.
Она смотрела на Акулину и не верила. Хотя чему не верить?
Прохор мог.
Он все мог.
— Врешь, — выдохнула она.
— А вот и не вру! — обиделась соседка.
— Люди видели, своими глазами!
Он с ней в трактире сидел, обнимал при всех. Так что ты, милая, не одна у него.
А как вернется — может, и вовсе прогонит.
Куда тогда пойдешь?
Анна молчала. Руки ее, висевшие вдоль тела, сжались в кулаки.
— Ладно, — сказала она глухо.
— Иди.
— Ну, иду, иду, — Акулина попятилась к двери, но на пороге обернулась. — Ты не убивайся.
Может, и врут люди.
А может, и нет. Всяко бывает.
Ты готовься, девка.
Жизнь — она злая.
Дверь хлопнула.
Анна осталась одна. В ушах гудело: «Зазноба... прогонит... куда пойдешь?»
Она прислонилась к стене, сползла по ней на пол и замерла, глядя в одну точку.
Вот оно. Дождалась.
Не просто бьет — еще и на стороне гуляет.
И если прогонит — куда? К отцу? Заказана дорога.
По миру?
С голоду помирать под забором?
Она сидела на холодном полу, обхватив колени руками, и смотрела, как догорает лучина в светце.
Огонь метался, бросал тени, и в этих тенях ей виделось ее будущее — черное, беспросветное.
*****
Два дня промелькнули как один. Анна работала как заведенная, лишь бы не думать.
До света вставала, ложилась затемно, валилась с ног от усталости, но сон не шел.
Лежала, смотрела в потолок, слушала, как ветер воет в трубе, и думала, думала, думала.
А на третий день вернулся Прохор.
Она услышала его еще издали — пьяный голос, мат, скрип саней. Выбежала на крыльцо, замерла.
Прохор сидел в санях, правил лошадью сам, хотя еле ворочал языком.
Рядом с ним, в санях, стояли два пустых штофа и лежал какой-то узел.
— Анка! — заорал он, завидев ее. — Встречай мужа! Живо!
Она подбежала, помогла ему слезть с саней.
От него разило перегаром так, что мутило.
Он повис на ней, дыша в лицо, и захохотал:
— А я тебе гостинчик привез! Во!
Он сунул ей в руки узел.
Она развернула — платок.
Красный, с цветами, яркий, крикливый.
Такой деревенские девки носят на гулянках, а замужним вроде не положено.
— Нравится? — Прохор покачивался, глядя на нее мутными глазами. — Носи, радуйся!
Я там... я там с одной договорился, она продала.
Хорошая баба, добрая. Не то что ты, сука мороженая!
Анна сжала платок в руках.
В голове стучало: «С одной договорился... та самая, зазноба».
— Спасибо, — выдавила она.
— А чего не рада? — вдруг озверел Прохор.
— Я тебе гостинец, а ты нос воротишь?
А ну, надень!
Она надела платок поверх своего, старого. Он оглядел ее, скривился:
— Дура.
И в этом дура.
Все равно корова коровой.
Пошли в избу, жрать давай.
В избе он сел за стол, потребовал еды.
Анна подала щи, хлеб, сало.
Он ел, чавкал, и вдруг, отодвинув тарелку, уставился на нее.
— Ты чего такая? — спросил он подозрительно.
— Случилось что?
— Нет, — тихо ответила она. — Все хорошо.
— Врешь, — он встал, шагнул к ней. — Чует мое сердце, врешь. А ну, говори!
Она молчала, опустив глаза.
Он схватил ее за подбородок, задрал голову, заглянул в лицо.
— Плакала? — прошипел он.
— Чего плакала? По ком?
Пока меня не было, к тебе кто приходил?
Мужики?
А ну, колись!
— Никто не приходил, — пролепетала она.
— Акулина заходила, и все.
— Акулина? — он отпустил подбородок, но не отошел.
— Эта сука старая?
И чего она тебе наговорила?
— Ничего, — Анна зажмурилась, понимая, что сейчас будет.
— Врешь! — заорал он и ударил. Первый раз — по лицу, второй — в ухо, третий — куда пришлось.
Она упала, закрывая голову руками. Он бил ногами, приговаривая:
— Я тебя, паскуду, кормлю, пою, одеваю, а ты с соседками языком чешешь!
Сплетни собираешь!
Про меня судачите?!
Я тебе покажу, как сплетни собирать!
— Прохор, не надо... — взмолилась она. — Я ничего... я молчала...
— Молчала? — он занес ногу для нового удара, но вдруг замер, покачнулся и рухнул на лавку
. Сил не осталось — выдохся.
Сидел, тяжело дыша, утирал пот рукавом.
— Вставай, — прохрипел он. — Убери со стола. И чтоб завтра Акулининой ноги на пороге не было. Поняла?
— Поняла, — еле слышно ответила Анна, поднимаясь с пола.
Она убрала, вымыла посуду, прибралась.
Прохор уже храпел на лавке, раскинув руки.
Она стояла над ним, смотрела на его красное, опухшее лицо, на шрам над бровью, на редкие зубы в открытом рте — и не чувствовала ничего.
Ни ненависти, ни жалости, ни страха. Пустота.
Ночью ей не спалось.
Она лежала на своем углу, смотрела в темноту и слушала, как за окном воет ветер.
Снег все сыпал и сыпал, заваливал избу, заметал дороги. Мир сужался до размеров этой прокуренной, холодной избы, до этого храпящего тела, до боли в ребрах и синяков на руках.
И вдруг она поняла: это и есть ее жизнь. Не будет ни чуда, ни спасения, ни доброго слова.
Будет только это — работа, побои, унижения, пока не сдохнет.
Или пока он не убьет.
Она повернулась на бок, поджала ноги к животу, обхватила себя руками. Холодно было не телу — душе холодно.
За окном, в белой мгле, мелькнула чья-то тень. Анна вздрогнула, приподнялась. Волк? Или показалось? Тень скользнула дальше, растворилась в снегопаде.
Волки в этом году подходили близко. Уже две собаки пропали в деревне, и теленка у крайнего двора задрали. Анна перекрестилась, шепча молитву, и снова легла.
Волки — это еще полбеды. Страшнее волк в человечьем обличье, что спит на лавке, накрывшись зипуном. От того спасения нет.
****
Утром Прохор ушел, не попрощавшись.
Анна встала, разожгла печь, подоила корову, покормила кур. Потом вышла на крыльцо, глотнуть воздуха.
Мир за ночь преобразился.
Снегу намело по колено, он искрился на солнце, слепил глаза.
Небо было высокое, синее, чистое, каким бывает только после сильного снегопада. Мороз щипал щеки, забирался под платок.
Анна постояла, вдыхая холодный, колючий воздух, и вдруг заметила следы.
Они вели от калитки к дому и обратно. Мужские. Крупные.
И не Прохоровы — те она знала, широкий шаг, тяжелый. А эти были другие.
Она нахмурилась, прошла по следам до калитки, выглянула на улицу. Никого. Только белая пустыня, деревья в инее, да дым из труб.
Чьи следы? Кто приходил ночью? Кто бродил вокруг избы?
Сердце забилось чаще. Может, волк? Нет, волчьи следы иначе выглядят. Человек.
Мужчина.
Она вернулась в избу, заперла дверь на засов. Впервые за долгое время ей стало по-настоящему страшно. Не от побоев — от неизвестности. Кто-то чужой бродил вокруг, пока она спала.
День тянулся медленно. Анна работала, но то и дело поглядывала в окно. Следы уже замело свежим снежком, и только к вечеру, когда стемнело, она перевела дух.
Прохор вернулся поздно, снова пьяный, но злой не был.
Упал на лавку, захрапел. Анна сидела в углу, сжимая в руках материн платок, и слушала, как за стеной завывает ветер.
Зима только начиналась. Самая холодная, самая долгая зима в ее жизни.
****
Зима в тот год стояла лютая. После первого снега ударили морозы такие, что птицы замертво падали на лету, а деревья трещали по ночам, словно кто стрелял из ружей. Дороги замело, и деревня утонула в сугробах по самые крыши.
Мужики отсиживались по домам, лишь изредка выбираясь во дворы — скотину проведать да дров подтащить.
Прохор за неделю извелся. Сидеть взаперти с Анной было ему невмоготу — бил он ее теперь каждый день, без повода, просто от скуки да от злобы, что копилась в нем, как накипь в котле.
А потом вдруг засобирался.
— В город поеду, — бросил он утром, натягивая полушубок.
— Дела есть.
Дня через три вернусь.
Анна молча кивнула. Она уже знала: если Прохор говорит «дела», значит — пьянка, бабы, трактир.
А может, и та самая, про которую Акулина шептала.
Но спрашивать — себе дороже.
Он уехал.
И три дня пролетели как один — в работе, в тишине, в холодном одиночестве.
Анна даже выдохнула немного.
По ночам, ложась одна на своей лавке, она позволяла себе мечтать. Глупые, девчоночьи мечты — будто Прохор не вернется вовсе, будто замерз где-нибудь в дороге, будто она свободна.
Но Прохор вернулся.
И вернулся не один.
*****
Она услышала колокольцы еще издали — звенели весело, заливисто, не так, как у деревенских мужиков. Выглянула в окно и обмерла.
К крыльцу подкатывали сани, богатые, расписные, с медвежьей полостью.
Правил Прохор, красный, разгоряченный, пьяный в стельку.
А рядом с ним сидела баба.
Анна не сразу разглядела ее — закутана в соболью шубу, лицо платком закрыто.
Но когда сани остановились и баба спрыгнула на снег, шубу распахнула, платок скинула — Анна ахнула.
Молодая. Красивая.
Глаза синие, бровь в ниточку, щеки румяные, губы бантиком.
Одета богато — платье городское, бархатное, сапожки на каблучках, а в ушах серьги серебряные позвякивают.
— Ну, чего вылупилась? — заорал Прохор, заметив Анну в окне. — Выходи, встречай гостей!
Живо!
Анна выскочила на крыльцо, придерживая платок.
Холод обжег лицо, но она не чувствовала.
Смотрела на бабу, а баба на нее — с любопытством, с усмешкой, как на козявку под ногами.
— А это, стало быть, твоя? — спросила баба, поведя плечом.
Голос у нее был низкий, грудной, с хрипотцой.
— Она, Степанида, она, — Прохор обнял бабу за талию, притянул к себе, чмокнул в щеку.
— Анка, блин, жена законная.
А это вот, — он ткнул пальцем в бабу, — Степанида. Гостья моя.
Жить у нас будет.
У Анны ноги подкосились.
Она схватилась за косяк, чтобы не упасть.
— Жить? — переспросила она шепотом.
— А ты глухая? — ощерился Прохор. — Жить, говорю. В избе места много. А ты ей прислуживать будешь. Поняла?
Анна молчала.
Степанида смотрела на нее и улыбалась — тонко, зло, как кошка на мышь.
— Ну, чего встала? — рявкнул Прохор. — Заходите в избу! Замерзли мы! И жрать давай!
Они ввалились в избу
. От Степаниды запахло духами — сладкими, приторными, чужими.
Она оглядела убогое жилье, скривилась, но ничего не сказала. Села на лавку, скинула шубу прямо на пол, протянула ноги в сапожках:
— Разуй меня.
Анна замерла.
— Ты, что ли, глухая? — вмешался Прохор.
— Сказано — разуй !
Анна подошла, наклонилась, стала стягивать сапоги.
Степанида смотрела сверху, на ее согбенную спину, и усмехалась.
— Смирная у тебя, — сказала она Прохору. — Это хорошо.
Я строптивых не люблю.
— А я и не таких ломал, — похвастался Прохор, наливая себе самогона.
*****
К вечеру начали съезжаться дружки.
Откуда они узнали — бог весть. Может, Прохор по дороге оповестил, может, слух по деревне разнесся, что гулянка будет.
Только к закату у крыльца стояло трое саней, а в избе набилось человек восемь мужиков.
Все знакомые — рыжий Ефим, который на прошлой гулянке про баб рассуждал, кривой Семен, вечно молчаливый, да еще какие-то рожи, которых Анна видела впервые.
Степанида сидела во главе стола, рядом с Прохором, пила самогон, не морщась, и громко хохотала над каждой шуткой.
Мужики липли к ней, как мухи к меду, а она и не думала отгонять — наоборот, подставлялась, позволяла себя лапать, щипать, и только посмеивалась.
— А хороша у тебя баба, Прохор! — кричал рыжий Ефим, облизываясь. — Где откопал такую?
— В городе, — довольно отвечал Прохор. — В трактире пела.
Я и приглянулся.
А она, стерва, сразу ко мне — чует, где мужик настоящий.
— Настоя-ащий, — протянула Степанида, косясь на него пьяным глазом.
— Уж какой есть.
Мужики ржали.
Анна стояла у печи, готовая подавать, убирать, подливать.
Ее не замечали. Как мебель, как тряпку, как собаку, которая сама по себе, при деле.
— Эй, Анка! — вдруг окликнул ее Прохор.
— Иди сюда, налей мужикам!
Она подошла, взяла бутыль.
Руки дрожали
. Степанида смотрела на нее с интересом, как на забавную зверушку.
— А ничего бабенка, — сказала она вдруг. — Молодая совсем.
Сколько тебе?
— Двадцать, — еле слышно ответила Анна.
— А выглядишь на все тридцать, — усмехнулась Степанида. — Жизнь, видать, веселая?
Мужики заржали снова. Анна разлила самогон, попятилась к печи, но Прохор остановил:
— Стой. Посиди с нами.
Чего в угол жмешься?
— Да ну ее, — махнул рукой рыжий Ефим. — Она же замороженная.
С ней и поговорить не о чем.
То ли дело Степанида — душа-баба!
Степанида довольно улыбнулась, повела плечом, отчего платье сползло, открыв белую кожу. Мужики замерли, уставившись.
— А ты, Степанида, — спросил кривой Семен, — как к Прохору-то попала? Сама пришла али он увез?
— А сама, — Степанида отпила из кружки, утерла губы.
— Надоело в городе, тоска зеленая.
А он говорит: поехали, говорит, в деревню, развеешься.
Ну я и поехала. Думала — скука смертная, а тут вон как весело.
— Весело будет, — пообещал Прохор, наливая еще.
*****
Час спустя они уже не сидели — валялись
. Кто на лавках, кто на полу, кто друг на друге.
Степаниду усадили на колени к рыжему Ефиму, и она не сопротивлялась — хохотала, теребила его бороду, тянулась к его кружке.
Прохор, совсем пьяный, сидел на лавке, свесив голову, и бормотал что-то невнятное.
На Анну он не смотрел.
Анна стояла у печи, вжавшись в угол, надеясь, что про нее забудут.
Но не забыли.
Рыжий Ефим вдруг уставился на нее мутными глазами, ткнул пальцем:
— А чего это хозяйка-то в углу стоит? Иди к нам, хозяйка!
Тоже выпей!
— Не пьет она, — буркнул кто-то.
— А зря! — Ефим поднялся, шатаясь, пошел к Анне. — Пить надо, бабы должны пить!
Тогда они веселые, понял?
А трезвая баба — она как корова: мычит и мычит.
Он подошел, схватил Анну за руку, потащил к столу.
Она упиралась, но куда там — силы неравны.
— Пусти! — вырвалось у нее.
— Ого! — Ефим захохотал. — А она с норовом!
Прохор, гляди, жена твоя брыкается!
Прохор поднял мутные глаза, посмотрел на Анну, на Ефима и махнул рукой:
— А делайте что хотите.
Мне не жалко.
У Анны кровь застыла в жилах.
— Что? — переспросила она.
— Чего слышала, — Прохор икнул, отвернулся.
— Баба как баба. Одной больше, одной меньше.
Гуляйте, мужики, пока я добрый.
На мгновение в избе повисла тишина. Даже пьяные, они поняли, что сказал Прохор.
А поняв — загоготали, заголосили:
— Ну, Прохор дает!
Ну, уважил!
— А ты, Ефим, не робей! Давай, показывай, как баб учат!
— И мы не отстанем!
Анна рванулась к двери, но Ефим держал крепко.
Она закричала — дико, страшно, не своим голосом:
— Прохор! Прохор, что же ты делаешь?!
Но Прохор даже не обернулся.
Он смотрел в кружку, словно там было написано что-то важное.
— Не ори, — Ефим зажал ей рот ладонью, от которой разило самогоном и табаком.
— Не ори, говорю.
Порадуй мужиков.
Тебе что, жалко?
Не убудет.
Она кусалась, царапалась, билась, но их было много. Чьи-то руки рвали одежду, сдирали платок, срывали сарафан.
Кто-то смеялся, кто-то кряхтел, кто-то приговаривал:
— Держи ее, держи, вырывается, сука!
— А ничего бабенка, под одежкой-то...
— Прохор, а у тебя жена — конфетка! Чего молчал?
Сквозь пелену ужаса, сквозь слезы, застилавшие глаза, Анна видела одно — Степанида.
Та сидела на лавке, поджав ноги, и смотрела.
В глазах ее не было ни жалости, ни гнева.
Только любопытство.
Как у кошки, которая наблюдает за мышью.
А потом — боль, темнота, чьи-то тяжелые тела, удушливый запах перегара, хриплое дыхание, грубые руки, и одна мысль, пульсирующая в висках: «Господи, за что? Господи, спаси...»
Но Бог молчал.
*****
Очнулась она на полу, у печи.
В избе было тихо.
Лучина догорела, светец погас, и только в углу теплился слабый огонек лампады перед образом — Прохор зажигал редко, но перед дальней дорогой мать заставляла. Сейчас лампада горела, бросая дрожащие блики на темные лики святых.
Анна лежала на спине, глядя в потолок.
Одежда была разорвана в клочья, тело болело так, словно по нему проехались телегой.
Где-то рядом храпели мужики — кто на лавках, кто на полу, вповалку. Среди них, кажется, был и Прохор.
Она попробовала пошевелиться. Руки слушались плохо, но она заставила себя сесть, потом встать, держась за печь.
Голова кружилась, тошнота подкатывала к горлу.
Она сделала шаг, другой, добралась до угла, где стоял рукомойник. Ополоснула лицо холодной водой. Стало легче — чуть-чуть.
В углу, на лавке, зашевелилась Степанида.
Приподнялась на локте, посмотрела на Анну. В полутьме глаза ее блестели, как у зверя.
— Живая? — спросила она шепотом, чтобы не разбудить мужиков.
Анна молчала.
— Ты не думай, — Степанида зевнула, поправила волосы.
— Я тут ни при чем.
Сама себя беречь должна. А не уберегла — пеняй на себя.
— Замолчи, — прошептала Анна. Голос ее был чужой, хриплый, незнакомый.
— А чего молчать? — Степанида усмехнулась. — Правду говорю. Мужики — они такие.
Им лишь бы свое получить.
А ты баба — терпи. Такой уж наш бабий век.
— Замолчи, — повторила Анна громче.
— Ну-ну, — Степанида легла обратно, накрылась шубой.
— Кричи громче, разбуди их. Они тебя добудят, если хочешь.
Анна прикусила губу.
В избе снова стало тихо — только храп, да треск лампады, да ветер за окном.
Она подобрала с пола остатки одежды, прикрылась, как могла, и вышла в сени. Там было холодно, но это было лучше, чем там, внутри.
Она села на чурбак, обхватила себя руками и замерла.
Слез не было. Выплакала все раньше. Осталась только пустота — звенящая, ледяная, бесконечная.
«Пропащая, — подумала она.
— Вот она я — пропащая. И Богу не нужна, и людям. Никому».
В сенях пахло морозом, сеном и мышами. Где-то в углу возилась кошка — единственное живое существо, которое не желало ей зла. Анна протянула руку, позвала:
— Кис-кис...
Кошка не подошла. Боялась, наверное. Или просто не слышала за воем ветра.
Анна сидела так до утра.
Когда за окнами начало сереть, она встала, поправила лохмотья и пошла в избу — топить печь, доить корову, кормить скотину.
Работа не ждала.
В избе мужики еще спали.
Прохор храпел на лавке, раскинув руки. Степанида примостилась рядом с ним, уткнувшись носом в его плечо.
Анна прошла мимо, стараясь не смотреть.
Она разожгла лучину, подкинула дров в печь, налила воды в чугунок. Руки делали свое дело, а мысли были где-то далеко. Там, где не было этой избы, этого снега, этой боли.
На образ Божьей Матери она старалась не смотреть.
Стыдно было. И перед Богом стыдно, и перед собой.
Опозоренная, грязная, пропащая — какой ей теперь к иконам?
Но взгляд сам потянулся. Лампада горела ровно, освещая лик. Матерь Божья смотрела печально, смотрела прямо в душу.
Анна постояла, глядя на образ, и вдруг упала на колени. Прямо на холодный пол, в своем рванье, не чуя ни холода, ни боли.
— Прости меня, Господи, — прошептала она.
— Прости, что живу так. Прости, что терплю.
Прости, что не могу ничего изменить.
Прости, если есть за что.
Она билась лбом о пол, шептала молитвы, которые помнила с детства, и плакала.
Слезы наконец пришли — жгли глаза, текли по щекам, капали на грязный пол.
— Матерь Божья, заступница, — всхлипывала она. — Не оставь меня. Не дай пропасть совсем.
Я же ничего не прошу — только сил. Сил терпеть. Сил не сломаться. Сил дожить до завтра.
За спиной заворочался Прохор, замычал спросонья. Анна вздрогнула, вскочила, вытерла слезы рукавом.
Нельзя, чтобы видел. Еще изобьет за молитву.
Она метнулась к печи, загремела ухватами.
Прохор приподнял голову, посмотрел мутными глазами:
— Чего гремишь спозаранку? Спать людям не даешь?
— Печь топлю, — тихо ответила Анна. — Щи сварю.
Выспишься еще.
Прохор хмыкнул, повернулся на другой бок и захрапел снова.
Анна перевела дух.
Подошла к окну, выглянула на улицу. Рассветало. Над снегами вставало бледное, холодное солнце. Оно не грело, но светило — ярко, ослепительно, обещая новый день.
Анна смотрела на солнце и не чувствовала ничего. Ни надежды, ни страха, ни радости.
Только усталость — бесконечная, как этот снег, как эта зима, как эта жизнь.
Сзади, на лавке, заворочалась Степанида. Приподнялась, потянулась сладко, как кошка.
— А есть чего пожрать? — спросила она капризно. — Я с утра жрать хочу, сил нет.
Анна не обернулась.
— Будет, — сказала она ровно. — Подожди.
— Долго ждать-то? — Степанида зевнула. — Ты шевелись давай.
Я не привыкла голодная сидеть.
— Привыкнешь, — тихо ответила Анна, но так, чтобы та не услышала.
Она помешала в печи, поставила чугунок поближе к огню. За окном всходило солнце, и снег искрился так, что глазам больно.
Больно. Все больно.
Но надо жить. Хоть как-то — надо.
***
Утро после той страшной ночи выдалось морозное и звонкое. Солнце встало над белыми полями огромное, багровое, как налитый кровью глаз. Оно не грело — только слепило, заставляя щуриться и отворачиваться. Иней лежал на каждом сучке, на каждой былинке, на заборе и крыльце, и от этого весь мир казался хрустальным, звенящим, готовым рассыпаться от малейшего прикосновения.
Анна вышла на крыльцо с ведром — воды набрать из проруби.
Мороз обжег лицо, защипал ноздри, заставил глубже закутаться в рваный платок.
Она ступила на снег — он скрипнул под ногами так громко, что эхо, казалось, разнеслось по всей деревне.
Воздух был чист и колюч, дым из труб поднимался вверх прямыми столбами, и петухи перекликались через дворы — звонко, победно, будто и не было вчерашнего.
Анна дошла до проруби, набрала воды.
Руки, в цыпках и трещинах, горели от холода, но она привыкла — не впервой.
По пути назад задержалась у колодца, присела на сруб, перевела дух.
Перед глазами все еще стояло вчерашнее — лица, руки, хохот. И тишина, когда все кончилось.
— Анка!
Она вздрогнула, обернулась.
По улице, проваливаясь в снег, бежала Акулина.
Шустрая, как мышь, глаза горят любопытством, платок набок съехал.
— Анка, я все знаю! — выпалила она, подбегая.
— Мне Ефим с утра похвалялся!
Ой, батюшки, что ж это делается-то? Он что, взаправду разрешил? Прохор-то?
Анна молчала, глядя куда-то в сторону.
— А эта, городская, — зашептала Акулина, прижимаясь ближе, — она как?
Красивая, говорят, стерва? А чего она у вас живет?
Насовсем?
— Отстань, — глухо сказала Анна. — Не твое дело.
— Как это не мое? — обиделась Акулина. — Я ж по-соседски, добра желаю.
Ты гляди, Анка, они тебя в гроб загонят. С такими-то порядками. Ты бы хоть к старосте сходила, пожаловалась...
— На что жаловаться? — Анна подняла на нее глаза, и Акулина попятилась.
Столько было в этом взгляде тоски и пустоты, что даже ей, сварливой бабе, стало не по себе.
— Ну, как хошь, — пробормотала она и засеменила обратно, то и дело оглядываясь.
Анна поднялась, взяла ведро и побрела домой. Ведро было тяжелым, вода плескалась, замерзала на лету, и тонкая корочка льда уже схватывала поверхность.
*****
В избе было жарко натоплено. Прохор и мужики еще спали — кто где, вповалку.
Степанида сидела за столом, пила чай из большой кружки.
Одета она была в чистое платье, волосы причесаны, лицо умыто — и вид имела такой, будто не она вчера хохотала, глядя, как насилуют жену хозяина, а так, гостья случайная.
— Натаскала воды? — спросила она, глянув на Анну.
— Давай сюда, я умыться хочу.
Анна поставила ведро.
Степанида подошла, зачерпнула ковшом, полила на руки. Поморщилась:
— Холодная какая.
А погреть слабо?
— Печь горячая, — тихо ответила Анна.
— Можешь согреть.
— Научи еще, — фыркнула Степанида, но спорить не стала. Умылась, вытерлась подолом, села обратно за стол.
— Есть что?
Анна молча поставила перед ней миску со вчерашними щами, отрезала хлеба.
Степанида ела не спеша, с ленцой, отщипывая хлеб маленькими кусочками. Анна стояла у печи и смотрела.
— Чего вылупилась? — спросила Степанида, не поднимая головы.
— Ничего, — Анна отвернулась, принялась мешать угли в печи.
— Ты не думай, — вдруг сказала Степанида, отодвигая пустую миску. — Я тебе не враг.
Мне от вас ничего не надо.
Поживу — и уеду. А пока живу — не мешай, и я мешать не буду.
— Ты уже помешала, — тихо ответила Анна.
— Чем это? — Степанида усмехнулась.
— Тем, что мужики тобой попользовались?
Так это не я, это они.
А Прохор твой — первый козел.
Сам разрешил, сам и виноват. А ты... — она оглядела Анну с ног до головы, — ты терпи. Бабы всегда терпели.
И ты стерпишь.
— Замолчи, — Анна повернулась к ней. В глазах ее мелькнуло что-то живое — злое, отчаянное.
— Замолчи, Христа ради.
Степанида пожала плечами, встала, потянулась.
— Как знаешь. Я спать пойду. Разбуди, когда жрать сготовишь.
Она ушла за занавеску, где была устроена постель. Анна осталась одна. Вернее, не одна — с храпящими мужиками, с тяжелым запахом перегара и пота, с этой тишиной, которая давила на уши.
Она подошла к окну.
За стеклом искрился снег, и на белом, нетронутом покрывале отчетливо виднелись следы — вчерашние, сегодняшние, человечьи и звериные. Воробьи копошились у крыльца, дрались из-за крошек. Петух, нахохлившись, стоял на заборе и орал во все горло.
Жизнь шла своим чередом. И никому не было дела до того, что в этой избе, в этом аду, догорает еще одна человеческая душа.
*****
К обеду мужики начали просыпаться.
Поднимались, кряхтели, чесались, матерились спросонья. Кто-то сразу лез за самогоном, кто-то требовал еды.
Анна подавала, убирала, молчала.
Рыжий Ефим, проходя мимо, хлопнул ее по заду:
— Ничего баба, справная!
Прохор, не пропадешь с такой!
Прохор, уже набравшийся с утра, пьяно ухмыльнулся:
— А то! Я свое дело знаю.
Анна стояла, сжавшись, и смотрела в одну точку.
Ефим хохотнул, пошел к столу. Больше никто ее не тронул. Насытились, видать.
К вечеру гости разъехались. Степанида вышла проводить Ефима, долго с ним шепталась у ворот, а вернулась довольная, с хитрой усмешкой.
— Чего это она? — спросил Прохор, разливая остатки самогона.
— А тебе что за дело? — огрызнулась Степанида. — Дела свои решаю.
Прохор хмыкнул, но лезть не стал. Видно, пьян был сильно, а может, просто привык, что Степанида им вертит как хочет.
Они сидели за столом вдвоем, пили, разговаривали вполголоса. Анна возилась у печи, делая вид, что не слышит. Но слова все равно долетали.
— А долго ты тут еще? — спросил Прохор.
— А что, надоела уже? — усмехнулась Степанида.
— Да нет, я так... Интересно.
— Поживу пока.
Деньги у тебя есть, весело тут. А там видно будет.
— Деньги, — Прохор почесал затылок. — Деньги-то не лишние. Я ж тебя не гоню. Живи.
— Вот и хорошо, — Степанида чокнулась с ним, выпила.
Анна слушала, и сердце ее сжималось. Деньги. Ее работу, ее пот, ее кровь — все это пропивали, проедали, тратили на эту чужую, наглую бабу, которая смеялась ей в лицо.
Но она молчала. Что она могла сказать?
****
Ночью ей снова не спалось.
Она лежала на своей лавке, в углу, и смотрела, как за окном кружит метель. Ветер выл в трубе, бросал в стекло пригоршни снега, и казалось, что весь мир замерз, окоченел, умер.
Степанида и Прохор спали вместе на кровати за занавеской.
Анна слышала их дыхание, иногда всхрапывание, и думала о том, как же так вышло, что она стала чужой в собственном доме.
Метель разыгралась не на шутку. За окном ничего не было видно — сплошная белая муть, круговерть, вой и свист. Дом дрожал от порывов ветра, где-то скрипела ставня, где-то подвывало в подполе.
Анна приподнялась, подбросила дров в печь. Огонь весело заплясал, осветив избу теплым, живым светом. Она замерла, глядя на пламя. В детстве мать говорила: «На огонь смотреть — грех, бесов тешишь». Но Анна смотрела. В огне было что-то живое, что-то, что не предаст, не ударит, не опозорит.
— Господи, — прошептала она. — Забери ты меня. Хоть как забери. Хоть в огонь, хоть в воду, хоть в эту метель. Только сил больше нет.
За окном завыло так, что стены задрожали
. Анна перекрестилась, легла обратно, накрылась рваным зипуном.
Холод пробирал даже здесь, у печи, но она привыкла.
Под утро ей приснился сон.
Будто идет она по бескрайнему снежному полю, а вокруг — ни души, только снег и ветер.
Идет, проваливается, вязнет, но идет. А впереди — огонек. Маленький, далекий, но теплый.
И она знает — там мать. Живая, здоровая, ждет ее с пирогами.
— Мамонька! — кричит Анна и бежит, из последних сил.
Но огонек гаснет. И снег затягивает ее, засыпает, хоронит.
Она проснулась от собственного крика. В избе было темно, метель за окном стихла, и только редкие снежинки еще падали с неба.
Прохор и Степанида спали.
Анна лежала, глядя в потолок, и слушала, как бьется сердце. Стучит, значит, жива. Значит, надо вставать. Надо топить печь, доить корову, кормить скотину, варить еду для них.
Надо жить.
Хоть как-то — надо.
****
Утро встретило ее тишиной и морозом. Метель ушла так же внезапно, как и началась, оставив после себя сугробы по самые окна и небо — высокое, синее, чистое. Солнце вставало над миром огромное, холодное, равнодушное.
Анна вышла разгребать снег у крыльца. Лопата была тяжелой, но она привыкла.
Ритмично втыкала в сугроб, отбрасывала в сторону, снова втыкала. Пот выступил на лбу, хотя мороз щипал щеки.
Из избы вышла Степанида — закутанная в свою шубу, в сапожках на каблучках. Оглядела двор, поморщилась:
— Ну и глушь у вас.
Скука смертная. Хоть бы кабак какой поблизости.
— Кабака нет, — ответила Анна, не оборачиваясь. — В город ездить надо.
— В город... — Степанида зевнула. — Ладно, я в избу. Жрать охота. Сготовила чего?
— Сготовлю.
— Ты это... — Степанида помялась, — ты не держи на меня зла.
Я ж не со зла. Жизнь такая.
Каждая за себя.
Анна обернулась. Посмотрела на нее долгим, тяжелым взглядом.
— Я ни на кого зла не держу, — сказала она тихо. — Себя жалко.
Степанида хмыкнула, пожала плечами и ушла в избу.
Анна осталась одна. Снег искрился на солнце, слепил глаза, и от этой красоты было еще горше. Белый, чистый, нетронутый — как ее девичья жизнь когда-то. А теперь...
Она воткнула лопату в сугроб и замерла.
Стояла посреди двора, маленькая, сгорбленная, в рваном платке, и смотрела на бескрайние снега, уходящие за горизонт.
Там, за этими снегами, был город. Там — другая жизнь. Там люди ходят по мостовым, смеются, любят. Там, может быть, есть место, где ее не бьют, не позорят, не топчут.
Но туда не дойти. Никогда не дойти.
Она подняла лопату и снова принялась за работу. Снег летел в стороны, открывая чистые доски крыльца. Стук лопаты отдавался в морозном воздухе гулко, одиноко.
Из соседнего двора вышла Акулина — тоже с лопатой. Увидела Анну, замахала рукой:
— Анка! Слышь, Анка! А я вчерась видела, как эта, городская-то, с Ефимом шушукалась!
Ты гляди, они что-то затевают!
Анна не ответила.
Продолжала копать, не поднимая головы.
— Оглоха, что ли? — обиделась Акулина. — Я тебе дело говорю!
— Мне никаких дел больше нет, — тихо ответила Анна.
— Отстань.
Акулина фыркнула, плюнула в снег и ушла в свою избу, громко хлопнув дверью.
Анна докопалась до крыльца, отряхнула лопату и пошла в хлев — кормить скотину. В хлеву было тепло, пахло сеном и навозом. Корова повернула к ней большую голову, посмотрела влажными глазами, вздохнула.
— Что, Зорька, — прошептала Анна, прижимаясь к теплому боку. — Тяжело нам с тобой.
Но ты хоть не бьешь, не ругаешь. Ты добрая.
Корова лизнула ее руку шершавым языком. Анна улыбнулась — впервые за много дней.
— Спасибо тебе, — сказала она. — Хоть ты меня жалеешь.
Из хлева она вышла уже затемно. Небо на западе догорало багровым заревом, и снег в этом свете казался розовым, почти живым. Звезды зажигались одна за другой, крупные, холодные, далекие.
Анна постояла, глядя на небо, и вдруг вспомнила материны слова: «На небо гляди, дочка. Там Господь. Он все видит, все знает. Он не оставит».
— Видит, — прошептала Анна. — А не помогает.
В избе горел свет. Слышался смех Степаниды и пьяный говор Прохора. Опять гуляют. Опять пьют. Опять ей прислуживать, убирать, терпеть.
Она перекрестилась на темное небо и вошла в дом.
Дверь захлопнулась за ней, отрезав от мира, от звезд, от холода. Внутри было душно, накурено, шумно.
— Где шлялась? — рявкнул Прохор. — Жрать давай!
— Сейчас, — тихо ответила Анна и пошла к печи.
А за окном зажигались звезды, и снег лежал белый-белый, и где-то далеко, в городах и селах, люди жили другой жизнью. Но Анне до той жизни не было дела. У нее была своя.
И надо было ее прожить.
. Продолжение следует.
Глава 2