Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ГОРДАЯ РЯБИНУШКА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Неделя до свадьбы пролетела как один день — в хлопотах, заботах, суете.
Ганна вставала затемно и ложилась заполночь, переделать надо было столько, что голова шла кругом.
Хату выскоблила добела, половики перетрясла, занавески на окнах сменила на новые, праздничные.

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Неделя до свадьбы пролетела как один день — в хлопотах, заботах, суете.

Ганна вставала затемно и ложилась заполночь, переделать надо было столько, что голова шла кругом.

Хату выскоблила добела, половики перетрясла, занавески на окнах сменила на новые, праздничные.

Из сундуков достала рушники — те, что ещё её мать вышивала, свадебные, — развесила на иконах, на стенах, чтобы всё по-людски было.

Остап приехал от матери через два дня, хмурый, неразговорчивый. Сказал коротко: мать благословила, брат с женой приедут, всё хорошо .

Ганна обрадовалась, обняла его, расцеловала, а он стоял каменный, только руку ей на плечо положил, и то на миг.

— Ты чего такой невесёлый? — спросила она, заглядывая в глаза. — Аль мать не так что сказала?

— Всё хорошо, — ответил он, отводя взгляд.

— Устал просто с дороги.

— Иди отдыхай, — засуетилась Ганна. — Я тут сама справлюсь.

Зося поможет, Тонька обещала забежать.

Он кивнул и ушёл в горницу, лёг на лавку, закрыл глаза.

Но не спалось. Перед глазами стояла она — Зося.

Как вчера вечером, в сенях, когда они столкнулись случайно, и она отшатнулась от него, будто от огня. Как смотрела на него своими зелёными глазами — с болью, с тоской, с чем-то ещё, от чего сердце заходилось.

«Не думай, — приказал он себе. — Не смей. Завтра свадьба.

Ганна — твоя жена. А она... она дочь. Чужая дочь».

Но мысли не слушались.

Они возвращались к ней снова и снова, как возвращаются птицы в родные края, как тянется к солнцу подсолнух.

****

Зося в эти дни была сама не своя. Работала как заведённая, молчала, ни с кем не разговаривала.

Тонька пытала её, пытала, да так и бросила — бесполезно. Витька заходил каждый вечер, звал на гулянки, на танцы, но она отказывалась под разными предлогами.

— Зось, ну что с тобой? — не выдержал он однажды, когда они встретились у колодца. — Ты прямо неживая какая-то.

Заболела, что ли?

— Здорова я, — буркнула она, наматывая на ворот ведро.

— А чего тогда от людей прячешься? Завтра свадьба у твоей матери, а ты ходишь как в воду опущенная. Радоваться должна.

— Чему радоваться? — вырвалось у неё горько.

Витька опешил:

— Ну как чему? Мать замуж выходит. За хорошего человека, говорят. Казак, при деле, не пьёт вроде.

Чего не радоваться?

Зося промолчала.

Набрала воды, поставила ведро на сруб колодца, посмотрела куда-то вдаль, на белое поле, на лес в серебряном инее.

— Иди ты, Вить, — сказала она тихо. — Не до тебя.

Он вздохнул, поправил шапку, но не уходил.

— Зось, — начал он несмело. — Я всё понимаю... Тяжело тебе, наверное. Мать замуж, отчим в доме...

Но я рядом. Если что — приходи, поговорим. Или просто помолчим.

Я всё стерплю.

Она обернулась к нему. Впервые за долгое время посмотрела в глаза — карие, тёплые, преданные.

И на миг ей стало легче.

Будто кто-то протянул руку в темноте.

— Спасибо, Вить, — сказала она просто. — Ты хороший.

Он просиял, заулыбался:

— Значит, придёшь сегодня на гулянку? Последний вечер перед свадьбой, погулять надо.

— Не знаю, — покачала головой Зося. — Может, и приду.

Витька ушёл, чуть не подпрыгивая, а она осталась у колодца. Ветер трепал её волосы, выбившиеся из-под платка, снег скрипел под ногами. Где-то далеко, за лесом, садилось солнце, и небо на западе горело багровым, обещая морозную ночь.

***

День перед свадьбой выдался на удивление тихим.

Мороз немного отпустил, ветер стих, и снег, выпавший ночью, лежал пушистым одеялом на крышах, на заборах, на ветках деревьев.

Рябина у Ганниного дома стояла вся в белом, только красные гроздья кое-где проглядывали из-под снега, словно капельки крови.

Ганна с утра пекла, варила, парила. Помогать пришли соседки: тётя Шура с фермы, Анна-сваха, ещё две бабы из их улицы.

Гомон стоял в хате неимоверный — бабы тараторили, перемывали косточки всем знакомым, делились рецептами, обсуждали наряды. Ганна сияла, раскрасневшаяся от печного жара и от счастья, то и дело поглядывала на дверь — не идёт ли Остап.

А Остап с утра уехал в станицу — встречать брата с женой.

Вернулся к обеду, привёз родню, познакомил с Ганной.

Брат, Степан — тёзка покойного мужа, — оказался мужиком простым, работящим, с такими же тёмными глазами, как у Остапа, только без казацкой удали, поспокойнее.

Жена его, Настасья, полная, румяная, шумная, сразу обняла Ганну, расцеловала, затараторила:

— Ну наконец-то! А то мой всё ездил, ездил один, я уж думала, век бобылём останется.

А ты, Ганна, красавица! И дочка у тебя — загляденье!

Она кивнула на Зосю, которая стояла в углу, помогала перетирать посуду. Зося подняла глаза, встретилась взглядом с Остапом — и тут же опустила.

Настасья ничего не заметила.

Она уже тащила Ганну к столу, разворачивала гостинцы, выкладывала домашнюю колбасу, сало, банки с соленьями.

— Это тебе, Ганночка, от нас с Степаном. Чтоб жили богато и счастливо!

Ганна благодарила, обнимала, улыбалась.

А Остап стоял у окна и смотрел на улицу, на рябину, на заснеженный двор, на Грома, который бил копытом у сарая, словно чуял что-то.

***

К вечеру бабы разошлись.

Остап с братом вышли во двор покурить, Ганна с Настасьей хлопотали на кухне, собирали на стол.

Зося осталась одна в горнице.

Она сидела на лавке, смотрела на огонь в печи, и думала. Думала о том, что завтра всё изменится.

Мать станет женой Остапа.

Он будет жить с ними, видеть её каждый день, сидеть за одним столом. И она должна будет называть его... отчимом?

Боже, какое страшное слово.

Скрипнула дверь. Она подняла голову — в горницу вошёл Остап.

Он остановился на пороге, не решаясь подойти. В полумраке лицо его казалось бледным, глаза горели тёмным огнём.

— Зося, — сказал он тихо. — Можно?

Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова.

Он подошёл, сел на другой конец лавки.

Между ними было расстояние, но она чувствовала его тепло, его дыхание, его близость.

— Завтра свадьба, — сказал он, глядя в пол. — Твоя мать будет моей женой.

— Знаю, — прошептала она.

— Я хочу, чтобы ты знала... — он запнулся, подбирая слова.

— Я не желал этого. Не желал, чтобы так вышло.

Но ничего изменить не могу.

— Я знаю, — повторила она.

— Ты прости меня, если сможешь, — сказал он, поднимая на неё глаза. — Просто прости.

Она смотрела на него — на этого сильного, красивого мужчину, который через несколько часов станет её отчимом, и чувствовала, как сердце разрывается на части.

— А вы? — спросила она чуть слышно. — Вы себя простите?

Он вздрогнул, будто его ударили.

— Не знаю, — ответил он честно. — Не знаю, Зося.

В горницу вошла Ганна.

— А вы чего тут в темноте сидите? — удивилась она.

— Остап, иди к столу, брат заждался. Зося, помоги-ка мне.

Они встали, разошлись в разные стороны. И ни одним словом, ни одним взглядом не выдали того, что было между ними. Но в воздухе ещё долго висела эта тишина, тяжёлая, как свинец.

****

Ужин прошёл шумно.

Настасья травила байки, Степан рассказывал о станичных новостях, Ганна смеялась и подкладывала всем еду.

Остап пил мало, больше молчал, поглядывал на Зосю, которая сидела в самом углу, стараясь быть незаметной.

После ужина гости засобирались спать. Настасья с Ганной постелили им в горнице, а сами устроились на кухне.

Зосе отвели место в её комнате, Остапу — на сеновале, чтобы не смущать девушку.

— Ты как хочешь, — сказала Ганна, провожая его во двор, — а по-людски надо.

Негоже жениху с невестой под одной крышей ночевать перед свадьбой.

Примета плохая.

Остап кивнул, поцеловал её в лоб и ушёл в темноту.

Ганна вернулась в хату, присела на лавку, перевела дух. День выдался тяжёлый, но счастливый. Завтра... Завтра она станет женой. Во второй раз. И верилось, что в этот раз — навсегда.

Зося вышла из своей комнаты, подошла к матери, села рядом.

— Мам, — сказала она тихо. — Ты счастлива?

Ганна обняла её, прижала к себе:

— Счастлива, дочка. Очень счастлива. А ты?

Ты рада за меня?

Зося помолчала, потом кивнула:

— Рада, мам.

— Вот и хорошо, — вздохнула Ганна. — Вот и ладно. А теперь иди спать. Завтра день трудный.

Зося встала, поцеловала мать в щёку и ушла к себе.

Долго не могла уснуть. Ворочалась с боку на бок, смотрела в потолок, на котором играли отсветы месяца, пробивавшегося сквозь занавески. Потом встала, подошла к окну.

На улице было светло от снега и месяца. Сеновал, где ночевал Остап, чернел на фоне белого двора. И вдруг она увидела — тень отделилась от стены, двинулась к дому. Остановилась у рябины, замерла.

Он стоял там, под её окном, и смотрел вверх. Она видела его лицо, освещённое луной — бледное, напряжённое. Видела, как он поднял руку, будто хотел постучать, но не решился. Потом повернулся и ушёл обратно, в темноту сеновала.

Зося стояла у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, и слёзы текли по её щекам. Тихо, беззвучно, чтобы никто не слышал.

Рябина под окном качалась на ветру, роняя снег с веток. Красные ягоды горели в лунном свете, как маленькие огоньки — предвестники большой беды.

****

Утро выдалось морозным и солнечным. Ночью небо вызвездило, к утру месяц ушёл, а солнце поднялось над лесом большое, красное, будто налившееся кровью. Иней лежал на всём — на крышах, на заборах, на голых ветках деревьев, — и каждая веточка, каждая травинка, торчащая из сугроба, была оправлена в хрусталь. Воздух звенел от холода, чистый, прозрачный, и дым из труб поднимался прямо вверх, к бледно-голубому небу.

Ганна поднялась затемно. Не спалось — сердце колотилось, руки дрожали от волнения. Она умылась ледяной водой, надела чистую рубаху, достала из сундука платье — то самое, в котором венчалась с покойным Степаном.

Белое, с вышивкой по подолу и рукавам, за эти годы ни разу не надеванное, лежало на дне, пересыпанное лавандой, пахло детством, молодостью, прошлым.

— Мам, — Зося заглянула в горницу, — может, новое надо?

Я могу сбегать к Тоньке, у неё сестра городское привезла...

— Не надо, дочка, — улыбнулась Ганна. — Это платье счастливое.

В нём я за Степана выходила. И с тобой потом...

В нём и сейчас пойду.

Зося кивнула, отвернулась, чтобы мать не увидела её лица. Глаза щипало, в горле стоял ком.

Помогала одеваться, заплетать косу, укладывать волосы венцом вокруг головы.

Руки слушались плохо, всё валилось, но она крепилась, молчала.

Ганна ничего не замечала — она была в другом мире, в своём счастье, которое, как казалось, наконец-то пришло.

К полудню начали собираться гости. Первой прибежала Анна-сваха — нарядная, в цветастом платке, с корзиной пирогов.

За ней — тётя Шура с фермы, ещё бабы с хутора. Приехали родственники Остапа из станицы: мать его, старая Меланья, кутаясь в большую шаль, степенно прошла в дом, перекрестилась на иконы, обняла Ганну.

— Дай бог вам, дети, — сказала она глухо. — Живите в мире да согласии.

Ганна поклонилась ей в пояс.

Остап пришёл со двора, где управлялся с конём.

На нём была новая черкеска, при сабле, при кинжале, папаха новенькая, чуб намаслен и закручен в кольцо.

Красивый — глаз не отвести. Ганна смотрела на него и млела.

— Ну что, казак, — подмигнула Анна, — готов под венец?

— Готов, — ответил он коротко, но взгляд его скользнул по толпе гостей, ища кого-то. Нашёл.

Зося стояла у печи, бледная, с тёмными кругами под глазами, в простом тёмном платье, волосы убраны под платок.

Она смотрела на него — и в глазах её была такая боль, что он пошатнулся.

Отвернулся. Перевёл дух.

— Поехали, — сказал. — Пора.

****

В церкви было холодно, пахло ладаном и воском.

Ганна и Остап стояли перед аналоем, и поп читал молитвы, и венцы держали над их головами. Ганна плакала — от счастья.

Остап стоял каменный, только желваки ходили на скулах.

А сзади, в толпе гостей, стояла Зося и смотрела, как мать становится женой другого мужчины.

Того самого, чьи глаза снились ей по ночам, чьи руки она чувствовала на своих плечах, чей голос звучал в ушах не переставая.

— Обручается раб божий Остап... — гудел поп.

Зося закусила губу до крови. В груди жгло, будто туда положили раскалённый уголь.

Когда пошли вокруг аналоя, она не выдержала — выскользнула из церкви, выбежала на паперть. Холодный воздух ударил в лицо, но не остудил.

Она оперлась о перила, глубоко дышала, стараясь не упасть.

— Зось, — рядом оказалась Тонька. — Ты чего? Плохо?

— Ничего, — выдохнула Зося. — Душно просто.

— Пойдём, пойдём, — затормошила её подруга. — Сейчас в хату поедем, за стол сядем.

Выпьешь — легче станет.

«Легче, — подумала Зося горько. — Разве может быть легче?»

****

Свадебный стол ломился от яств. Чего там только не было: и холодец, и колбасы домашние, и сало с чесноком, и пироги с капустой, с картошкой, с ливером, и вареники в сметане, и жареный поросёнок, и самогон, и наливки — красная, чёрная, жёлтая. Гости ели, пили, кричали «Горько!», и молодые целовались. Ганна пьянела от счастья, от внимания, от шума. Остап пил мало, всё больше молчал, посматривал на дверь.

Зося сидела в самом углу, рядом с Тонькой.

Ей налили, она выпила — самогон обжёг горло, но внутри стало теплее. Потом ещё и ещё.

Тонька подкладывала ей закуску, уговаривала поесть, но кусок в горло не лез.

— Зось, ну ты чего? — шептала подруга. — Не убивайся так. Всё ж хорошо.

— Хорошо, — кивала Зося пьянеющими глазами. — Всё хорошо, Тоня. Я рада за маму.

Правда рада.

И снова пила.

К вечеру гости разгулялись не на шутку. Кто-то затянул песню, кто-то пустился в пляс. Гармонист наяривал так, что стены дрожали. Зося сидела, уронив голову на руки, и казалось, что она спит.

Но она не спала — она слушала, как мать смеётся, как кричат «Горько!», как Остап целует её.

И каждый поцелуй отдавался в её сердце острой болью.

— Зось, пойдём отсюда, — наклонилась к ней Тонька. — Пойдём погуляем. В клубе сегодня гулянка, свои все.

Витька зовёт.

Проветришься.

Зося подняла на неё мутные глаза. Лицо подруги расплывалось, двоилось.

— Пойдём, — кивнула она. — Пойдём, Тоня. Надоело здесь.

Они выскользнули из хаты незаметно. На улице мороз обжёг лицо, но Зося этого почти не почувствовала. Она шла, пошатываясь, цепляясь за Тоньку, и в голове у неё шумело, и было почти хорошо. Почти легко.

****

В клубе было натоплено, пахло махоркой, дешёвым одеколоном и ещё чем-то неуловимым — молодостью, свободой, бесшабашностью. Гармонист Петрович наяривал кадриль, пары кружились, топали, хлопали в ладоши. Витька встретил их у входа, обрадовался, засуетился:

— Зось! Тоня! Проходите, девчата! Я тут место занял, в углу, чтоб никто не мешал.

Он подхватил Зосю под руку, усадил на лавку, сунул ей в руку кружку с чем-то сладким и хмельным.

— Пей, легче станет.

Зося пила.

Ей действительно становилось легче. Боль уходила куда-то вглубь, пряталась, а на поверхность выплывало другое — злое, отчаянное, бесшабашное.

— Витька, — позвала она. — Пойдём плясать!

Он опешил — никогда Зося не была такой, всегда гордая, неприступная. А тут сама зовёт.

— Пойдём! — вскочил он.

Они врезались в толпу танцующих, и Зося пошла в отрыв. Плясала она от души, как в детстве, когда отец жив был, когда счастье было простым и понятным. Чёрные волосы её разметались, щёки горели, глаза, зелёные, блестели бесшабашно и дико. Витька смотрел на неё и не мог насмотреться.

— Зось, ты чудо! — кричал он, стараясь перекрыть музыку.

А она смеялась — громко, звонко, впервые за долгие дни. И в этом смехе было что-то надрывное, почти истерическое.

Потом к ним подошёл парень — незнакомый, высокий, чернявый, с масляными глазами и нахальной ухмылкой. Одет по-городскому, в пиджаке.

— Разрешите пригласить, красавица? — обратился он к Зосе, игнорируя Витьку.

— А ты кто такой? — насупился Витька.

— Аким я, с соседней деревни. В гости приехал, к тётке. А вы, видать, местные?

— Местные, — ответила Зося, окинув его оценивающим взглядом. — А танцевать умеешь?

— Умею, — усмехнулся он.

И они пошли. Витька остался стоять, сжимая кулаки, но не лез — не его пока дело.

Аким танцевал хорошо, уверенно, крепко держал Зосю за талию.

Она сначала отстранялась, потом привыкла, потом сама прижалась — от усталости, от хмеля, от отчаяния. Ей было всё равно. Пусть будет что будет.

Музыка гремела, пары кружились, и Зося кружилась вместе со всеми, теряя голову, теряя себя.

Аким шептал ей что-то на ухо, она не слышала, только кивала.

Потом он прижал её крепче, и рука его скользнула ниже талии, туда, где не положено.

Она дёрнулась, но он не отпустил.

— Тише, красавица, — прошептал он. — Всё хорошо.

И она затихла. Потому что не было сил сопротивляться. Потому что всё болело внутри, и хотелось хоть немного тепла, хоть чьей-то близости, пусть даже такой — чужой, грубой, опасной.

— Пойдём отсюда, — шептал Аким, увлекая её к выходу.

— Тут душно. Тут скучно. Я знаю одно место... Дом старый, заброшенный, там тепло, там никого нет.

Пойдём, Зося?

Она смотрела на него мутными глазами и не понимала. Или не хотела понимать.

— Пойдём, — кивнула она.

Он подхватил её под руку и поволок к двери. Зося шла, спотыкаясь, цепляясь за него, и в голове у неё шумело, и было всё равно, куда идти, лишь бы не домой, лишь бы не видеть их, не слышать их голосов.

****

Витька заметил не сразу. Он крутился возле Тоньки, пытался с ней танцевать, но всё время оглядывался на Зосю.

А когда оглянулся в очередной раз — её не было.

И Акима не было.

— Тоня! — крикнул он. — Где Зося?

— А я знаю? — пожала та плечами. — С тем чернявым ушла, кажись.

У Витьки сердце упало. Он рванул к выходу, выскочил на мороз, огляделся. Лунный свет заливал улицу, снег скрипел под ногами. Вдалеке, у старой хаты, что стояла на отшибе, пустая, с заколоченными окнами, мелькнули две тени.

Он побежал.

В заброшенном доме было темно и холодно, но Аким уже постелил на пол какой-то тулуп, принесённый откуда-то.

Зося стояла, прислонившись к стене, и смотрела, как он возится. Мысли путались, в глазах двоилось.

— Иди сюда, — позвал он. — Не бойся.

Она подошла.

Он обнял её, прижал к себе, впился в губы поцелуем — жёстким, требовательным, чужим.

Она не отвечала, но и не отталкивала.

Руки его шарили по её телу, срывали одежду, мяли, тискали.

Было больно и противно, но она терпела — как наказание, как искупление за то, что посмела любить не того.

— Раздевайся, — велел он, стаскивая с неё кофту.

Зося послушно подняла руки, позволяя снять с себя одежду.

Стыд куда-то ушёл, осталась только пустота.

Аким жадно смотрел на неё, на её тонкое тело в лунном свете, пробивавшемся сквозь щели в ставнях.

— Красивая, — выдохнул он.

— Таких я ещё не пробовал.

Он повалил её на тулуп, навалился сверху, целовал шею, грудь, руки. Зося лежала, не двигаясь, уставившись в потолок, где кружились тени.

И думала: «Пусть. Пусть будет так. Всё равно».

— Сейчас, сейчас, — бормотал Аким, возясь с одеждой. — Сейчас, красавица...

И в этот момент дверь с грохотом распахнулась.

— Ах ты ж гад! — заорал Витька, влетая внутрь.

Он схватил Акима за шиворот, отшвырнул от Зоси, как котёнка. Тот отлетел к стене, ударился, взвыл от боли и неожиданности.

— Ты чего, сдурел?! — заорал он, вскакивая.

— Это ты сдурел, кобель! — Витька стоял над ним, сжав кулаки, огромный в полумраке, разъярённый.

— Вон отсюда, пока я тебя не прибил!

Аким глянул на его кулаки, на его глаза, налитые кровью, и решил не связываться. Подхватил свой пиджак и вылетел вон, даже не оглянувшись.

Витька повернулся к Зосе. Она лежала на тулупе, полуголая, и смотрела на него пустыми глазами. Он замер, потом быстро скинул свой тулуп, накрыл её.

— Зось... Зосенька... — бормотал он, поднимая её, прижимая к себе. — Что ж ты делаешь, глупая?

Что ж ты творишь?

Она молчала, только смотрела куда-то в стену. Потом губы её задрожали, и она разрыдалась — громко, навзрыд, как ребёнок.

Витька прижимал её к себе, баюкал, укачивал, гладил по голове. Слёзы капали на его рубаху, но он не замечал.

— Ничего, — шептал он. — Ничего, Зось. Я здесь.

Я никому тебя не дам в обиду. Слышишь? Никому.

Он помог ей одеться, натянул на неё кофту, платок, закутал в свой тулуп. Потом взял на руки, как маленькую, и понёс из этого проклятого дома.

На улице мороз кусал за щёки, месяц светил ярко, снег искрился под ногами. Витька нёс Зосю на руках, а она прижималась к нему и всё плакала, плакала, выплакивая всю боль, всю тоску, всё отчаяние этих дней.

— Прости, Вить, — прошептала она сквозь слёзы. — Прости меня.

— За что? — удивился он.

— За всё. За то, что я дура. За то, что тебя не замечала.

— Ерунда, — ответил он, прижимая её крепче. — Главное, что сейчас ты со мной.

А остальное — переживём.

Он нёс её через заснеженное поле, и месяц освещал им путь, и где-то далеко пели петухи, возвещая скорый рассвет. А на душе у Витьки было тепло, несмотря на мороз, и страшно, и горько, и радостно — всё сразу.

Он спас её. Свою Зосю. Свою гордую рябинушку.

. Продолжение следует.

Глава 5