РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Осень в том году стояла на редкость затяжная и тёплая. Уже середина октября, а снег всё не выпадал, и земля, промёрзшая по ночам, к полудню оттаивала, парила лёгким туманом, и дороги развозило так, что ни пройти ни проехать
. Но к утру прихватывало морозцем, и лужи хрустели под ногами тонким ледяным стеклом, а голые ветки берёз стояли в серебряном инее, словно кружевные.
Тот день выдался погожим.
Солнце поднялось над лесом большое, красное, будто налитое клюквенным соком, и медленно поплыло ввысь, разгоняя утренний туман.
К полудню потеплело, с крыш закапало, и воздух наполнился той особенной осенней прозрачностью, когда далеко видно и слышно каждый звук.
Остап выехал со станции ранним утром.
Жеребец под ним был не казённый — свой, выхоленный, выпестованный. Гнедой, с белой звездой во лбу, широкогрудый, с тонкими, как струны, ногами.
Остап сам вырастил его с жеребёнка, сам объезжал, сам вёл в огонь и в воду.
Громом звал — за голос, за стать, за то, как нёсся по степи, сокрушая всё на пути.
Дорога шла полем, потом леском, потом снова полем, и Гром шёл ходко, прядая ушами, кося лиловым глазом на придорожные кусты, но слушался хозяина с полумысли — одно движение повода, и конь понимал.
Остап сидел в седле по-казацки вольготно, чуть покачиваясь в такт движению.
На нём была серая черкеска, папаха набекрень, за поясом — кинжал с серебряной насечкой, хоть и не боевой, больше для виду, для форса. Ехал он не просто так — ехал к Ганне. С ответом.
И сердце его, прошедшее огни и воды, билось часто, как у мальчишки.
Две недели прошло с того вечера у Анны.
Две недели думал он о Ганне — о её тихой улыбке, о серых глазах, о руках, тёплых и надёжных.
И о её словах: «Подумай».
Вот он и надумал.
Решил твёрдо — будет просить её стать его женой.
Пусть не молод, пусть битый жизнью, пусть со службой лихой — но одинокий.
А с ней — не одинокий.
****
Дорога вильнула, огибая овраг, и хутор открылся весь как на ладони — разбросанные по холму хаты, сады, облетевшие уже, колодезные журавли, и вдалеке — река, тёмная, холодная, в серебряных прожилках утреннего ледка.
Остап тронул повод, и Гром пошёл ещё быстрее, взрыхляя копытами подмёрзшую грязь.
****
Во дворе у Ганны было тихо.
Куры разбежались кто куда, только петух стоял на заборе, косил глазом на небо, раздумывая, не пора ли кричать.
Зося вышла из сарая с полным ведром парного молока, шла к дому, чуть покачиваясь от тяжести, и улыбалась своим мыслям.
День обещал быть хорошим, на душе было легко, и зелёные глаза её, яркие даже в пасмурную погоду, сияли.
Она думала о вчерашнем вечере.
Как они с Тонькой бегали на посиделки к одной бабке, как гармонист играл, как девки пели, а парни крутились вокруг, и никто не решался подойти к ней, к Зосе.
Все знали — гордая, не всякого подпустит.
А ей и не надо было никого.
Только вот вчера, когда она запела, вдруг почувствовала на себе чей-то взгляд — тяжёлый, мужской, обжигающий.
Обернулась — никого.
Только Витька стоял в углу и смотрел на неё с привычной уже тоской.
Но это был не его взгляд.
Другой.
Тряхнула головой Зося, отгоняя непонятные мысли. Мало ли что почудится. Вон солнце как светит, хорошо-то как!
И в этот момент за плетнём раздался конский топот — тяжёлый, быстрый, приближающийся.
Зося замерла.
Кто бы это мог быть?
Верхом к ним редко кто заезжал, дорога не ахти.
Гром взлетел на пригорок, встал как вкопанный у самой калитки, вздыбился было, но Остап осадил его легко, одной рукой, и конь, всхрапнув, замер, только косил глазом и прядал ухом, чувствуя хозяйскую руку.
Зося смотрела и не могла отвести взгляд.
Всадник был высок, плечист, сидел в седле как влитой.
Серая черкеска ладно облегала фигуру, папаха сдвинута чуть набок, из-под неё выбивается кудрявый чуб.
Лицо обветренное, твёрдое, но красивое той особой мужской красотой, что не в правильности черт, а в силе и уверенности.
И глаза — тёмно-синие, с прищуром, смотрят остро, будто насквозь видят.
Он спрыгнул с коня легко, по-молодому, потрепал Грома по холке — тот довольно фыркнул, ткнулся мордой хозяину в плечо — и бросил поводья на плетень.
Конь замер, как вкопанный, — знал своё дело, не хуже хозяина.
Остап толкнул калитку.
Калитка скрипнула, пропуская его во двор.
И тут он увидел Зосю.
Она стояла в двух шагах, с ведром в руке, застывшая, как статуя.
Чёрные волосы разметались по плечам, на щеках — те самые ямочки, что появлялись, когда она улыбалась, но сейчас она не улыбалась — смотрела широко раскрытыми зелёными глазами, и в них было всё: удивление, испуг и что-то ещё, чему она сама не знала названия.
Он тоже замер.
Словно налетел на невидимую стену. Стоял и смотрел на неё, забыв, зачем приехал, забыв про Ганну, про всё на свете.
Только эти глаза, зелёные, яркие, как майская трава, и тонкая фигурка в простом платье, легкой жилетке и ветер, играющий её волосами.
Молчали долго.
Секунды тянулись как часы.
И в это мгновение тишины ворвался звук — хлопнула дверь, и из хаты выбежала Ганна.
— Остап! — крикнула она и, не веря своим глазам, бросилась к нему.
Он вздрогнул, очнулся, повернулся на голос — и тут же оказался в её объятиях
. Ганна обнимала его, прижималась к груди, и лицо её, счастливое, залитое румянцем, сияло.
— Вернулся! Вернулся, родной!
Он обнял её в ответ — бережно, осторожно, словно боялся сломать. Поверх её плеча увидел Зосю — та всё стояла с ведром, не двигаясь, и смотрела на них.
— Вернулся, — сказал он тихо, чувствуя, как пахнут Ганнины волосы — полынью и ещё чем-то домашним, уютным.
— Извини, что вот так сразу. Не предупредил тебя.
Не утерпел.
Ганна отстранилась, заглянула ему в лицо, и рука её сама потянулась к его лбу, поправила сбившийся чуб, погладила непокорные кудри.
— Глупый, — прошептала она. — Разве на такое сердятся?
Она смотрела на него с такой нежностью, с такой открытой радостью, что Остапу стало тепло и покойно.
И в то же время где-то внутри кольнуло — непонятно что, но кольнуло.
Ганна, словно вспомнив о чём-то, обернулась к дочери:
— Зося! А это Остап. Познакомься, дочка!
Голос её звенел счастьем.
Она взяла Остапа за руку и подвела к Зосе, которая всё ещё стояла, вросшая в землю, бледная под загаром.
Зося смотрела на него в упор.
На этого чужого казака, который обнимал её мать так, как никто никогда не обнимал.
И внутри у неё что-то оборвалось и упало в пустоту.
Остап шагнул вперёд, протянул руку. Рука у него была большая, тёплая, в мозолях — рука воина и работника. Он взял её пальцы — тонкие, прохладные, чуть дрожащие — и сжал осторожно, боясь сделать больно.
— Я очень рад знакомству, — сказал он тихо, глядя ей в лицо.
В зелёные глаза, которые смотрели на него с такой силой, что хотелось отвести взгляд — и невозможно было.
Он почувствовал, как её пальцы дрогнули в его ладони.
И быстро отпустил, отступил на шаг. Слишком быстро.
Слишком резко.
Ганна ничего не заметила.
Она смотрела на них обоих и улыбалась — наконец-то познакомила самых родных людей.
— Ну что вы стоите на холоде? — засуетилась она.
— Пошли в хату, пошли!
Остап, ты с дороги, проголодался небось.
Зося, неси молоко, я сейчас стол накрою.
Она взяла Остапа под руку и повела к дому. Он шёл послушно, но на пороге обернулся.
Зося стояла посреди двора.
Ведро с молоком она поставила на землю, и сама стояла, прислонившись спиной к рябине, что росла у самого крыльца.
Рябина была тонкая, гибкая, вся усыпанная красными гроздьями, и Зося рядом с ней казалась такой же тонкой и нежной — и такой же одинокой.
Ветер шевелил её волосы, трепал подол платья.
Солнце, уже клонящееся к закату, золотило её лицо, и глаза её, зелёные, блестели — то ли от ветра, то ли от чего-то другого.
Гром у плетня переступил с ноги на ногу, всхрапнул, будто напоминая о себе.
Но Зося не слышала.
Остап вошёл в дом. Дверь закрылась.
А Зося всё стояла.
Сердце её билось сильно, часто, как птица в силках.
В груди было горячо и больно, и она не понимала — почему? Что случилось?
Кто этот человек? Почему мать так смотрела на него?
И почему он так смотрел на неё?
Она провела рукой по лицу — ладонь была мокрая.
Слёзы? Откуда? Она не плакала с детства, с тех пор как отец умер.
А тут — на тебе.
Гроздья рябины качались над головой, красные, горькие. Зося сорвала одну, растёрла в пальцах — пальцы стали липкими и пахли осенью.
Она поднесла их к губам, лизнула — горько.
— Зося! — крикнула из хаты Ганна. — Иди же, дочка, остынет всё!
Она вздрогнула, вытерла слёзы рукавом, подхватила ведро и пошла к дому.
Ноги не слушались, шли будто сами по себе.
На пороге она остановилась на миг, вдохнула поглубже, переступила.
В хате было тепло, пахло пирогами и ещё чем-то новым, чужим — мужским духом, дорогой, конём, кожей.
Остап сидел за столом, Ганна хлопотала у печи, ставила перед ним миску с борщом, наливала чарку.
— Садись, Зося, — кивнула мать на лавку. — Поешь с нами.
Зося села напротив него. Опустила глаза в тарелку, но краем глаза видела его руки, лежащие на столе, его лицо в полумраке горницы, блеск его глаз, когда он поднимал на неё взгляд.
Они ели молча.
Ганна говорила за двоих — расспрашивала про дорогу, про службу, про мать его, старую, что в станице жила.
Остап отвечал коротко, односложно, и всё косился на Зосю.
А она сидела, замерев, чувствуя, как её пальцы всё ещё помнят его рукопожатие.
Прохладные тонкие пальцы в его горячей ладони.
И душа болела, ныла, не понимая — отчего?
За окном смеркалось. Ветер стих, и в наступившей тишине слышно было, как за стеной возится мышь, как потрескивает лучина в светце. Осень вступала в свои права, длинная, тёмная, холодная.
И Зося впервые в жизни почувствовала, что боится этой осени. Не холода — себя.
*****
Дни стояли такие тихие, что казалось, само время замедлило бег, любуясь уходящей красой. По утрам иней ложился густо, серебрил крыши, заборы, пожухлую траву, и воздух звенел от холода, чистый, как родниковая вода. К полудню солнце поднималось выше, пригревало, иней таял, и мир наливался мягким золотистым светом, последним теплом перед долгой зимой.
Во дворе у Ганны рябина стояла вся в гроздьях — тяжёлых, красных, налившихся соком до самой сердцевины.
Листья на ней уже облетели, и ягоды горели на солнце, как рубины, привлекая птиц, что сбивались в стаи и готовились к отлёту.
Ганна вышла во двор проводить Остапа — он собирался в станицу, к матери, сказал, что на день, не больше.
Она стояла на крыльце, кутаясь в шаль, и смотрела, как он седлает Грома.
Жеребец прядал ушами, косился на хозяйку, будто понимал, что сейчас расставание.
— Ты скоро? — спросила Ганна тихо, и голос её дрогнул.
Остап обернулся, подошёл, взял её за руки:
— Завтра к вечеру буду. Матери скажу всё. Про нас.
Ганна опустила глаза, щёки её заалели.
— А если не примет? — прошептала она. — Я ж не молоденькая, и с дочкой...
— Примет, — твёрдо сказал Остап. — Кого хочу, того и приведу.
А хочу я тебя, Ганна.
Одну тебя.
Он поднял её лицо за подбородок, заглянул в глаза:
— Ты веришь мне?
Она кивнула, не в силах говорить. Слёзы стояли в глазах — светлые, счастливые.
Остап поцеловал её в лоб, легко, бережно, потом вскочил на коня, тронул поводья.
Гром взял с места в карьер, вылетел со двора, только пыль взвилась.
Ганна смотрела вслед, пока всадник не скрылся за поворотом, за голыми деревьями, за серебристой далью. Потом вздохнула глубоко, прижала руки к груди, где сердце билось часто-часто, и пошла в хату.
День тянулся медленно.
Она переделала всю работу по дому, перемыла посуду, затопила печь к вечеру, достала из сундука новую скатерть, вышитую ещё её матерью, постелила на стол.
Думала об Остапе — и тепло разливалось по телу, и не верилось, что в её годы такое счастье привалило.
После обеда прибегала Зося — перекусить наскоро, переодеться и снова на ферму. Ганна смотрела на дочь и улыбалась:
— Ты чего сегодня бледная? Устала?
Зося мотнула головой, отводя взгляд:
— Нормально всё, мам. Работы много.
— Ты ешь, ешь, — засуетилась Ганна. — Я тут пирожков напекла, с картошкой, как ты любишь. Возьми с собой, Тоньку угостишь.
Зося взяла узелок, чмокнула мать в щёку и выбежала, даже не оглянувшись.
А Ганна всё смотрела ей вслед и думала: «Хорошая у меня дочка, красавица. Хоть и трудная, а хорошая.
Степан бы гордился».
****
На ферме к вечеру народу было немного. Коров подоили, разогнали по стойлам, задали корм, и теперь бабы собирались по домам, переговариваясь, перешучиваясь. Зося с Тонькой сидели на брёвнах у забора, грелись на закатном солнышке, смотрели, как лес на той стороне поля темнеет, наливается синью.
— Зось, — толкнула её Тонька в бок, — ты чего молчишь сегодня?
Слова не вытянешь.
— Устала, — коротко бросила Зося.
— Врёшь, — прищурилась подруга. — Я тебя знаю.
У тебя что-то случилось.
Глаза невесёлые.
Зося отвернулась, закусила губу. Рассказать? А что расскажешь?
Что вчера во дворе стояла и смотрела, как мать обнимает чужого казака, а он поверх её плеча на неё, на Зосю, смотрел?
Что руку её сжал — и отпустил, а в глазах было такое, от чего до сих пор сердце заходится?
Что всю ночь не спала, ворочалась, и всё его лицо перед глазами стояло — тёмно-синие глаза, кудрявый чуб, твёрдые губы?
Нет. Не расскажешь. Никому. Даже Тоньке.
— Ничего не случилось, — сказала она ровно. — Всё хорошо.
Тонька вздохнула, поняла — не лезь. Помолчали.
Тут из-за угла коровника вывернул Витька.
Шёл, засунув руки в карманы ватника, карие его глаза смотрели на Зосю с привычной уже нежностью. Подошёл, остановился, переминаясь с ноги на ногу.
— Здорово, девчата.
— Здорово, Вить, — отозвалась Тонька. — Чего хмурый?
— Да не хмурый я. Слушайте, — он переступил с ноги на ногу, — сегодня в клубе гулянка.
Гармонист Петрович обещал прийти, с баяном. Девки с соседнего хутора подъедут.
Может, придёте?
Тонька оживилась, захлопала в ладоши:
— Ой, пойдём, Зось! А то заскучали совсем. Песни попоём, потанцуем. Витька, а парни ваши будут?
— Будут, — усмехнулся Витька, глядя на Зосю.
— Куда ж они денутся.
Зося молчала. Не хотелось ей никуда.
Хотелось домой, залезть на печь, уткнуться лицом в подушку и никого не видеть.
Но Тонька смотрела так умоляюще, что отказать было невозможно.
— Ладно, — выдохнула она. — Придём.
Витька просиял:
— Я зайду за вами. К восьми, ладно?
— Ладно, — кивнула Зося.
Витька ушёл, чуть не подпрыгивая на ходу. Тонька захихикала:
— Ой, Зось, влюблён он в тебя, как кот в сметану.
Глаз не сводит.
— Дурак он, — буркнула Зося, вставая. — Пойдём, темнеет уже.
Солнце село за лес, потянуло холодом. Девчата зашагали к хутору, и длинные тени бежали за ними по стерне, по замерзшей земле.
****
Дома Зося застала мать в непривычном волнении.
Ганна хлопотала у печи, переставляла горшки, напевала что-то тихонько.
Лицо её раскраснелось, глаза блестели.
— Мам, ты чего? — спросила Зося, скидывая ватник.
— А? — встрепенулась Ганна. — Да так… Остап к матери уехал, завтра вернётся.
Велел пирогов к вечеру напечь.
Зося почувствовала, как внутри что-то сжалось.
Остап. Опять Остап.
— Я на гулянку сегодня, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— В клуб. Тонька зовёт, Витька зайдёт.
— Иди, иди, дочка, — улыбнулась Ганна. — Развейся.
А то всё работа да работа.
Она подошла к Зосе, поправила ей волосы, заглянула в лицо:
— Ты чего такая бледная? Не захворала?
— Здорова я, мам, — отстранилась Зося.
— Пойду переоденусь.
Она ушла в горницу, достала из сундука своё лучшее платье — синее, с белой вышивкой по подолу и рукавам, которое берегла для особых случаев.
Мать сшила его ещё года два назад, по праздникам носила.
Распустила волосы, расчесала, заплела в тугую косу, потом подумала и расплела снова — оставила распущенными, только надо лбом подколола, чтобы не лезли в глаза.
Взглянула в маленькое зеркальце на стене.
Из тёмного стекла на неё смотрели зелёные глаза, яркие, как у отца, и лицо тонкое, бледное, с лёгким румянцем на щеках.
Красивая? Наверное.
Витька вон глаз не сводит.
А надо оно ей?
В сенях хлопнула дверь.
Зося вздрогнула, прислушалась. Голоса — мать с кем-то говорит. Потом шаги, и в горницу вошёл Остап.
Он замер на пороге, увидев её.
Зося стояла у окна, в синем платье, с распущенными чёрными волосами, и последний свет уходящего дня золотил её фигуру, делая её почти нереальной, сказочной.
Рябина за окном качала красными гроздьями, и девушка казалась частью этого осеннего вечера — такой же тонкой, гордой и горькой.
Остап смотрел на неё и не мог отвести взгляд.
Забыл, зачем вошёл. Забыл, что в соседней комнате ждёт Ганна.
Видел только её — зеленоглазую, чёрноволосую, стоящую в золотом свете заката.
— Я… — начал он и запнулся. — Ганна звала.
Сказала, чай пить.
— Мама на кухне, — тихо ответила Зося, не двигаясь с места.
Они смотрели друг на друга. Секунда, другая, третья.
Вошла Ганна.
— Остап, ты чего тут застрял? — улыбнулась она, увидев их.
Потом перевела взгляд на дочь и ахнула: — Зося!
Красавица ты моя!
Прямо невеста!
Она подошла к дочери, обняла её за плечи, любуясь. Потом повернулась к Остапу:
— А ты чего смотришь? Иди к столу, я самовар поставила.
Остап вышел, не оглядываясь. А Ганна задержалась, поцеловала дочь в щёку:
— Иди, дочка, веселись.
И чтоб домой не поздно, слышишь?
— Слышу, мам.
Зося накинула платок, вышла в сени. В дверях столкнулась с Остапом — он шёл из кухни, видно, за чем-то. Они оказались так близко, что она почувствовала запах дороги, кожи и ещё чего-то неуловимого, мужского, отчего закружилась голова.
Он отступил, пропуская её.
И когда она проходила мимо, задел взглядом её лицо — и в глазах его мелькнуло что-то тревожное, беспокойное, почти испуганное.
Зося выскочила во двор, прижалась спиной к холодной стене.
Сердце колотилось так, что, казалось, выпрыгнет.
В калитку уже входил Витька — нарядный, в чистой рубахе, с мокрыми, зачёсанными назад волосами.
— Зось, ты готова? Пойдём, Тонька уже у клуба ждёт.
— Пойдём, — выдохнула она, пряча глаза.
Они пошли по тёмной улице, и сзади, из окна, горел свет, и в этом свете мелькнула тень — высокая, мужская. Остап стоял у окна и смотрел им вслед.
Зося чувствовала этот взгляд спиной, затылком, каждой клеточкой.
И не могла обернуться.
****
В хате Ганна хлопотала вокруг стола, наливала чай, пододвигала пироги.
— Ты чего такой задумчивый? — спросила она, садясь рядом.
— Устал с дороги?
— Нет, — покачал головой Остап. — Всё хорошо.
Она взяла его руку в свои, прижалась щекой:
— Я так счастлива, Остап. Так счастлива, что и сказать нельзя. Всё думаю — не сон ли?
— Не сон, — ответил он тихо, обнимая её.
— Я здесь. С тобой.
Ганна подняла на него глаза, полные любви и благодарности, и поцеловала его в губы — долго, нежно, доверчиво.
— Пойдём в комнату, — прошептала она.
— Поговорим.
Он встал, обнял её за плечи, и они ушли в горницу, где было темно и пахло сухими травами.
А за окном качалась рябина, красная, горькая, гордая. И ветер срывал с неё ягоды, бросал в темноту, и птицы, ночные, невидимые, вскрикивали где-то в вышине, прощаясь с уходящей осенью.
****
В клубе гремел баян, топали ноги, звенели голоса.
Зося стояла у стены, смотрела на танцующих, но никого не видела. Перед глазами стоял он — тёмно-синие глаза, тревожный взгляд, и его голос: «Я очень рад знакомству».
Тонька кружилась в танце с каким-то парнем, махала ей рукой: иди, мол, к нам.
Витька топтался рядом, не решаясь пригласить.
А Зося всё смотрела в одну точку, и сердце её болело, ныло, не понимая, не желая понимать, что с ним происходит.
— Зось, — подошёл Витька, — пойдём, а?
Вальс играют.
Она очнулась, посмотрела на него. Хороший, простой, надёжный.
Не то что...
— Пойдём, — кивнула она и положила руку ему на плечо.
Они закружились в медленном танце, и Витька смотрел на неё сияющими глазами, и держал осторожно, будто боялся разбить.
А Зося смотрела поверх его плеча в тёмное окно, за которым качались ветки, и думала о том, что дома, в хате, сейчас мать с ним.
С тем, кто одним взглядом перевернул её душу.
Горько, горько пахла рябина в эту ночь.
. Продолжение следует.
Глава 3