Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ГОРДАЯ РЯБИНУШКА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Осень уже перешагнула за середину, и дни стояли такие прозрачные, что, казалось, можно было разглядеть каждый листок на другом берегу реки. Воздух остыл, наполнился той особенной хрустальной чистотой, когда далёкие звуки слышатся близко, а близкие — будто шепчут. По утрам заморозки становились всё злее, лужи затягивались прочным ледком, и трава под ногами хрустела, как сухая

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Осень уже перешагнула за середину, и дни стояли такие прозрачные, что, казалось, можно было разглядеть каждый листок на другом берегу реки. Воздух остыл, наполнился той особенной хрустальной чистотой, когда далёкие звуки слышатся близко, а близкие — будто шепчут. По утрам заморозки становились всё злее, лужи затягивались прочным ледком, и трава под ногами хрустела, как сухая бумага.

Станица гудела. Слухи разлетались быстрее птиц: у Ганны, вдовы Степановой, казак объявился! Приезжий, из казаков, при сабле, на коне.

И не просто так — всерьёз, видать. Анна-сваха, та ещё стрекоза, уже и не скрывала — её рук дело.

В очередь за водой, у колодца, на ферме — везде только и разговоров что про Ганну и её казака.

Ганна выходила из хаты — и чувствовала на себе взгляды.

Кто-то улыбался добро, кто-то завидовал, кто-то судачил за спиной: «Ишь, нашла себе молодого! Небось, и дочка невеста скоро, а туда же...» Но Ганна старалась не слушать. Сердце её пело, и никакие сплетни не могли заглушить эту песню.

Остап был рядом.

Каждое утро он седлал Грома, уезжал по делам — то к матери, то в станицу, то просто в поле, проветриться.

Но к вечеру всегда возвращался.

И каждый раз, когда он входил во двор, Ганна чувствовала, как внутри разливается тепло, как молодеет она, словно годы уходят.

В то утро Остап сидел на крыльце, чистил сбрую.

Солнце только поднялось, но уже пригревало, обещая погожий день. Ганна вышла с чашкой горячего взвара, села рядом, прижалась плечом.

— Остап, — начала она тихо, — люди говорят... Нам бы определиться надо. Ты скоро на службу, а я... Я хочу быть твоей женой.

По-настоящему.

Он поднял на неё глаза.

Тёмно-синие, с прищуром, они смотрели внимательно, но в глубине их пряталось что-то неуловимое — тень, которую она не могла разгадать.

— Я тоже хочу, Ганна, — ответил он после паузы. — Только...

Ты не торопи меня.

Всё обдумать надо.

— Что обдумывать? — улыбнулась она, пряча тревогу.

— Люблю тебя — и ладно.

Остальное образуется.

Он хотел что-то сказать, но в этот момент калитка скрипнула, и во двор вплыла Анна — румяная, в нарядном платке, с корзинкой в руках.

— А вот и я! — провозгласила она. — Мир вашему дому! Ганна, Остап, доброе утро.

— Анна! — обрадовалась Ганна. — Проходи, гостьей будешь.

Анна прошла, села на лавку, окинула их цепким взглядом.

Помолчала для важности, потом заговорила:

— Я к вам по делу, касатики.

Пора уж, думаю, честь знать.

Ганна — женщина одинокая, ты, Остап, тоже.

Люди добрые уже языки стёрли, обсуждаючи.

Чего тянете?

Ганна покраснела, опустила глаза. Остап молчал, глядя куда-то вдаль, за плетень.

— Я к тому, — продолжала Анна, — что пора бы и узаконить.

Остап скоро на службу уедет, а тут жена законная останется.

И Ганне спокойней, и тебе, казак, надёжней.

А там, глядишь, и детки пойдут, хоть и не молодые уже, а бывает всяко.

Она хитро прищурилась, ожидая ответа.

Ганна подняла глаза на Остапа.

В них была надежда и мольба: скажи «да». Остап встретил её взгляд и вдруг почувствовал, как сжимается сердце.

Хорошая она, Ганна. Добрая, тёплая, надёжная.

С ней бы и доживать век. Но...

— Всё верно говоришь, Анна, — ответил он медленно. — Надо решать. Только дайте мне день-два. К матери съезжу, благословения попрошу.

По-людски надо.

Анна довольно закивала:

— Вот это по-нашему! По-казацки!

А я уж забегу на днях, обговорим, как свадьбу играть.

Не нынче-завтра надо, пока ты тут.

Она ещё посидела, попила чаю, посудачила о том о сём и ушла, довольная, что дело сдвинулось.

Ганна проводила её и вернулась к Остапу. Он сидел всё там же, на крыльце, и смотрел на рябину, что росла у плетня.

Красные гроздья горели на солнце, и ветер слегка покачивал голые ветки.

— Ты чего задумался? — спросила Ганна, садясь рядом.

— Да так... — отозвался он. — Красиво у тебя тут. Спокойно.

— Оставайся, — тихо сказала она. — Навсегда оставайся.

Он повернулся к ней, обнял, прижал к себе.

И долго молчал, гладя её по голове, по седеющим волосам, по плечам.

А сам думал о другом. О том, что вчера, когда въезжал во двор, увидел её — Зосю.

Она стояла у сарая с вёдрами, и ветер трепал её чёрные волосы, и глаза её, зелёные, блестели на солнце.

Она взглянула на него — и отвернулась быстро, будто испугалась. А у него внутри всё перевернулось.

*****

В тот же день, ближе к вечеру, Остап выехал за околицу. Надо было проветриться, разогнать мысли. Гром шёл ходко, но Остап не гнал его, давал коню волю.

Дорога вилась полем, потом ныряла в лесок, снова выныривала.

На опушке, у старого дуба, он увидел их.

Зосю и Витьку.

Они шли по тропинке, Витька нёс какую-то поклажу, Зося шла чуть впереди, в ситцевом платке, в старенькой фуфайке, но даже в этой одежде была такой статью, что дух захватывало.

Витька что-то говорил ей, она слушала, но, видно, думала о своём.

Гром всхрапнул, замедляя ход. Остап невольно натянул поводья.

Зося подняла голову и увидела его.

На мгновение мир замер.

Всё исчезло: и лес, и поле, и Витька рядом. Остались только они двое — он на коне, она на тропе, и между ними — несколько шагов, которые казались бесконечностью.

Витька тоже остановился, перевёл взгляд с Зоси на всадника и обратно. Что-то кольнуло его — ревность? Тревога?

Он шагнул ближе к Зосе, будто защищая.

— Здорово, — сказал Остап, и голос его прозвучал хрипло.

— Здравствуйте, — тихо ответила Зося, опуская глаза.

— Домой идёте? — спросил он, хотя видел, что и так ясно.

— С фермы, — ответил Витька вместо неё. — А вы к нам?

Или к Ганне?

— К матери еду, — коротко бросил Остап.

Он смотрел на Зосю, на её опущенные ресницы, на то, как она теребит край платка.

И внутри у него всё кипело, рвалось, хотелось соскочить с коня, подойти, заглянуть в эти зелёные глаза, спросить... А что спросить?

Не спросишь.

— Ну, бывайте, — сказал он и тронул поводья.

Гром пошёл шагом, обходя их.

Когда поравнялся с Зосей, Остап задержал взгляд на её лице — и увидел, как дрогнули её губы, как закусила она нижнюю, чтобы не выдать себя.

Он проехал мимо, пришпорил коня, и Гром понёсся вскачь, взрывая копытами мёрзлую землю. Ветер свистел в ушах, но не мог заглушить стука сердца.

Зося стояла, не двигаясь. Витька тронул её за рукав:

— Пойдём, Зось. Чего застыла?

Она очнулась, пошла, но ноги не слушались. В ушах звенело, и перед глазами всё ещё стоял он — на коне, красивый, сильный, с тёмно-синими глазами, которые смотрели на неё так, будто видели одну во всём мире.

***

Остап гнал Грома во весь опор. Лес мелькал чёрными стволами, поле летело под копыта, небо над головой темнело, наливалось вечерней синью. Он не замечал ничего — только ветер и боль в груди.

Зачем он поскакал к матери? Не знал. Может, чтобы спрятаться, чтобы убежать от самого себя.

От того, что творилось в душе с той самой минуты, как он увидел Зосю во дворе, у рябины.

Она — дочь Ганны.

Ганны, которую он уважает, которая ждёт от него слова, которая готова стать женой.

А он? Он смотрит на её дочь и не может отвести глаз.

Гром вынес его на пригорок, где стояла материнская хата.

Остап осадил коня, спрыгнул, бросил поводья на плетень.

Долго стоял, глядя на заходящее солнце, на багровые облака, на чёрные силуэты деревьев.

Мысли путались. Одна, главная, билась в мозгу, как птица в клетке: «Что же ты делаешь, казак? Опомнись!

Не твоего поля ягода. Забудь.

Не смей».

Но сердце не слушалось. Оно рвалось туда, где у рябины стояла девушка с зелёными глазами, и ветер играл её чёрными волосами.

Мать вышла на крыльцо, окликнула:

— Сынок? Ты чего стоишь?

Иди в хату, обогрейся..

Он обернулся, шагнул к ней, обнял.

И стоял так долго, прижимаясь к старенькому плечу, как в детстве, когда боялся темноты.

— Мам, — прошептал он.

— Запутался я.

— Ничего, сынок, — ответила она тихо. — Господь управит.

Иди, отдохни.

А за окнами уже сгущались сумерки, и в их глубине, далеко-далеко, горел огонёк — там, где осталась она. Гордая рябинушка.

****

Ноябрь подкрался незаметно, как вор в ночи. Ещё вчера солнце золотило верхушки деревьев, а сегодня небо обложило тяжёлыми свинцовыми тучами, и ветер, злой, пронизывающий, гнал по земле пожухлые листья, срывал последнюю листву с тополей, завывал в трубах, нагоняя тоску. Река почернела, вздулась, по ней побежала белая рябь, а у берегов уже показались первые забереги — тонкое ледяное стекло, хрупкое и прозрачное.

В хате у матери Остап прожил три дня

. Три дня он почти не выходил во двор, сидел у окна, смотрел на серое небо, на голые ветки яблонь, на ворон, что кружили над огородами в поисках поживы.

Мать, старая Меланья, вздыхала, поглядывая на сына, но не лезла с расспросами — знала: придёт время, сам скажет.

На третий день не выдержала. Подсела вечером к нему на лавку, положила сухую ладонь на руку:

— Сынок, что с тобой? Чай, не чужой я тебе.

Говори, облегчи душу.

Остап долго молчал, глядя на огонь в печи. Потом заговорил — глухо, с трудом:

— Жениться хочу, мам. На Ганне.

Меланья кивнула:

— Слышала. Бабы говорили. Добрая баба, хозяйственная. Только...

— Что только? — насторожился он.

— Только невесёлый ты, сынок. Жених, а лица на тебе нет.

Али разлюбил?

Остап дёрнулся, будто от удара:

— Да нет. Люблю. То есть... Не знаю я, мам. Запутался.

И замолчал. Не мог же он сказать матери, что в доме невесты живёт девушка с зелёными глазами, которая снится ему по ночам, которая встаёт перед глазами, когда он смотрит на Ганну.

Меланья покачала головой, погладила его по плечу:

— Ты, Остап, сердце слушай.

Оно не обманет. А бабы... Бабы они везде бабы.

Одну полюбишь — другая рядом окажется.

Тут сам решай.

Легко сказать — сам решай. Остап и решал. Три дня решал. И понял одно: без Ганны ему нехорошо, а без Зоси — пусто. Как жить с этим — не знал.

На четвёртое утро оседлал Грома и поехал назад, на хутор.

****

Ганна ждала его.

Всё эти дни она места себе не находила: то выходила за калитку, вглядывалась в даль, то возвращалась в хату, принималась за уборку, то снова выбегала.

Зося смотрела на мать и молчала. Она и сама была сама не своя — бледная, с тёмными кругами под глазами, работала на ферме молча, не пела, не смеялась, как раньше. Тонька пытала её, пытала, да так и отстала — не идёт разговор, хоть тресни.

В то утро Ганна вышла во двор чуть свет. Морозец прихватил лужи, трава хрустела под ногами, изо рта валил пар.

Она накинула шаль поверх ватника, присела на крыльцо, смотрела, как небо на востоке розовеет, как просыпается день — серый, холодный, неуютный.

И вдруг услышала топот.

Сердце её подпрыгнуло, забилось часто. Она вскочила, вглядываясь в даль.

Из-за поворота вылетел Гром.

Остап сидел в седле, чуть пригнувшись к гриве, папаха сбилась на затылок, из-под неё выбивался чуб. Он увидел её — и пришпорил коня.

Ганна бросилась к калитке, распахнула, и в следующее мгновение Остап уже спрыгнул на землю и сгрёб её в объятия.

— Родная моя, — шептал он, целуя её волосы, лоб, щёки.

— Прости, что уехал.

Прости.

— Вернулся... — всхлипывала Ганна, прижимаясь к нему. — Вернулся, слава тебе господи.

Она отстранилась, заглянула ему в лицо:

— Что случилось? Почему так долго?

— Думал, — коротко ответил он. — О нас думал.

— И что надумал?

Он помолчал, глядя ей в глаза. Серые, тёплые, родные. И так захотелось сказать: «Всё хорошо, женюсь, будем жить». Но слова застряли в горле.

— Надумал, что люблю тебя, — сказал он, и это было правдой. Частью правды.

Ганна просияла, прижалась к нему снова.

— Пойдём в хату, — позвала она. — Замёрзла я.

Да и ты с дороги.

Они пошли к дому, и Остап, обнимая Ганну за плечи, краем глаза заметил движение у сарая. Зося стояла там, с ведром в руке, и смотрела на них. Лицо её было бледным, неподвижным, и только глаза — зелёные, яркие — горели странным, непонятным огнём.

Она отвернулась и ушла в сарай, даже не поздоровавшись.

Остап вздохнул, перевёл взгляд на небо. Тучи разошлись, и в просвете блеснуло солнце — холодное, но яркое.

****

День тянулся медленно.

Остап помогал по хозяйству: починил калитку, подправил забор, нарубил дров. Работал молча, сосредоточенно, а сам всё поглядывал на дом, откуда то выходила, то заходила Зося.

Она словно избегала его — появлялась и исчезала, не поднимая глаз.

Ганна хлопотала на кухне, готовила обед. К вечеру засобиралась к свекрови — старая Меланья просила зайти, помочь по хозяйству.

— Ты посиди, отдохни, — сказала она Остапу. — Я недолго. Зося скоро придёт, вместе поужинаете.

Она оделась, поцеловала его в щёку и ушла.

Остап остался один.

Сидел за столом, смотрел на огонь в печи, прислушивался к тишине. За окном темнело, ветер стих, и в наступившей тишине каждый звук был слышен отчётливо — скрип половицы, мышиная возня под полом, далёкий лай собаки.

Скрипнула дверь в сенях. Он обернулся.

Во дворе стемнело, и в хате ещё не зажигали огня.

Зося вошла в горницу, остановилась на пороге, не видя его в темноте. Она тяжело дышала — видно, бежала откуда-то.

Скинула платок, распустила волосы, провела рукой по лицу, устало.

И вдруг увидела его.

Замерла.

Он тоже не двигался, только смотрел на неё в полумраке, на её тонкую фигуру, на чёрные волосы, рассыпавшиеся по плечам, на глаза, которые сейчас казались огромными и тёмными.

— Ой! — выдохнула она. — А я думала, вы с мамой...

— Мама ушла к свекрови, — ответил он, и голос его прозвучал хрипло. — Велела ужинать без неё.

Зося кивнула, шагнула к печи, чтобы зажечь лучину. Руки её дрожали.

Она чиркнула кресалом раз, другой, третий — огонь не загорался.

— Дай я, — сказал Остап, вставая.

Он подошёл близко, почти вплотную. Взял из её рук кресало, чиркнул умело — огонёк вспыхнул, осветил их лица.

Они стояли рядом, и пламя дрожало, отбрасывая тени на стены.

Зося подняла на него глаза. В них было всё — и боль, и страх, и надежда, и что-то такое, от чего у Остапа перехватило дыхание.

— Зося... — прошептал он.

— Не надо, — быстро сказала она, отворачиваясь.

— Не надо ничего говорить.

Я пойду.

— Постой.

Он взял её за руку — ту самую, которую когда-то сжал при знакомстве. Пальцы её были холодные, тонкие, и он чувствовал, как они дрожат.

— Я не могу, — сказал он тихо. — Не могу сделать вид, что ничего не вижу. Ты... Ты мне...

— Молчи! — выкрикнула она, вырывая руку. — Молчи, ради бога! Ты мамин. Слышишь? Мамин!

В глазах её блеснули слёзы, и она выбежала вон, хлопнув дверью.

Остап остался один. Лучина догорала, освещая его лицо — растерянное, больное, виноватое.

Он сел на лавку, закрыл лицо руками. И долго сидел так, в темноте, прислушиваясь к завыванию ветра за окном.

Где-то вдалеке завыла собака. Ей ответила другая. И в этом вое было столько тоски, что сердце сжималось.

А наутро выпал первый снег.

Он пошёл с вечера, сначала робко, редкими снежинками, а к полуночи повалил густо, засыпая всё вокруг — и хату, и сарай, и рябину у плетня, красные гроздья которой теперь прятались под белой шапкой. Утром мир стал белым, чистым, будто заново родившимся.

Ганна проснулась рано, выглянула в окно и ахнула:

— Остап, гляди! Снег!

Она выбежала во двор, радуясь, как ребёнок. Ловила снежинки руками, кружилась, смеялась.

Остап смотрел на неё с крыльца и думал о том, что этот снег пришёл вовремя. Спрятал под собой всё — и грязь, и боль, и следы, которые нельзя показывать людям. Может, и им спрятаться? Забыть? Начать всё сначала?

Зося не выходила. Лежала в своей комнате, уткнувшись лицом в подушку, и слушала, как мать смеётся во дворе. С ним.

«Я не имею права, — думала она. — Не имею. Мама счастлива. А я... Я переживу. Должна пережить».

Она встала, умылась холодной водой, оделась и вышла к ним. С маской спокойствия на лице.

— Снег, — сказала она ровно. — Красиво.

— Зося, гляди! — позвала Ганна. — Пойдём снежки кидать, как в детстве!

— Я на ферму, мам. Работа ждёт.

Она накинула ватник, повязала платок и ушла, не оглядываясь. Следы её на свежем снегу были чёткими, глубокими, и вели прочь от дома.

Остап смотрел ей вслед, и сердце его разрывалось на части.

Ганна подошла, обняла его:

— Не обращай внимания. Она у меня такая — гордая. Но добрая. Оттает.

«Оттает ли?» — подумал Остап.

Снег всё шёл, засыпая следы, заметая дороги, укутывая землю в белое одеяло. И в этой белизне тонули все краски — и красная рябина, и зелёные глаза, и тёмно-синие, прищуренные, полные боли.

****

Снег падал трое суток, не переставая. Земля, ещё не промёрзшая как следует, сначала принимала его, впитывала влагу, но к исходу второго дня ударил мороз, и всё схватилось намертво. Дороги замело, хутор утонул в сугробах, и только редкие тропинки, протоптанные от хаты к хате, чернели на белом покрывале.

Воздух стал чистым, звонким, таким, что даже шёпот слышен за версту. По ночам небо вызвездивалось, и месяц, холодный и яркий, разливал по снегу голубоватое сияние. Днём солнце слепило глаза, заставляя щуриться, а снег искрился, переливался, будто усыпанный алмазной крошкой.

Ганна хлопотала по хозяйству, но мысли её были заняты другим — свадьбой.

Решили играть через две недели, до отъезда Остапа.

Анна-сваха уже взялась за дело: облетела всех соседей, оповестила, стол сговорилась накрывать в Ганниной хате, благо места хватало. Остап должен был привезти из станицы родню — мать старую да двоюродного брата с женой.

Ганна ходила сама не своя от счастья. Молодела на глазах, румянец играл на щеках, глаза блестели.

Даже морщины у губ разгладились — столько в ней было света и радости.

— Зося, — говорила она дочери за ужином, — ты бы платье себе новое сшила к свадьбе.

Я материи дам, у меня в сундуке отрез есть, зелёный, к лицу тебе будет.

— Не надо, мам, — отвечала Зося, не поднимая глаз.

— Мне и так хорошо.

— Ну как хочешь, — вздыхала Ганна. — А я для тебя всё одно что-нибудь придумаю.

Ты ж у меня красавица, должна быть нарядной.

Остап сидел тут же, молчал, в тарелку смотрел.

Иногда поднимал глаза на Зосю — и тут же отводил.

А она чувствовала этот взгляд кожей, затылком, каждой жилочкой. И молчала.

И ела через силу, давясь куском.

****

На ферме работы прибавилось — зима своё берёт, скотина больше в стойлах стоит, убирать, кормить, поить надо вдвойне. Бабы выходили затемно, возвращались затемно. Зося с Тонькой теперь почти не разлучались — вместе на работу, вместе с работы.

В тот день мороз стоял лютый. Градусов под двадцать, а то и больше. Пар изо рта валил клубами, ресницы заиндевели, платки обмёрзли у лица. Девчата бежали по тропинке, притопывали, хлопали рукавицами.

— Ой, Зось, холод-то какой! — стучала зубами Тонька. — До костей пробирает.

Давай к нам зайдём, погреемся? Мать, поди, печку истопила.

— Некогда, — отрезала Зося. — Надо корма задать, пока председатель не пришёл.

— Да что ты всё о работе! — всплеснула руками Тонька. — Прямо как неживая ходишь.

Случилось что?

— Ничего не случилось.

— Врёшь, — прищурилась подруга. — Я ж тебя знаю. Ты с того самого дня, как казак тот приехал, сама не своя. Не из-за него ли?

Зося резко остановилась, повернулась к Тоньке.

Глаза её, зелёные, сверкнули в полумраке:

— Не смей так говорить. Он мамин. Поняла? Мамин жених.

— Да я ничего... — опешила Тонька. — Я ж просто...

— Просто молчи. И никому ни слова. Слышишь?

Тонька кивнула, испуганно глядя на подругу. Никогда она не видела Зосю такой — бледной, с горящими глазами, с твёрдыми, злыми губами.

Они пошли дальше молча.

Только снег скрипел под ногами, да где-то далеко лаяла собака.

У ворот фермы их догнал Витька. Запыхавшийся, румяный с мороза, в отцовском тулупе не по размеру.

— Зось! Тоня! Стойте!

Девчата обернулись.

— Чего тебе? — спросила Тонька.

— Да я это... — замялся Витька, глядя на Зосю. — Проводить хотел. А то темно уже, мало ли.

— Сами дойдём, — буркнула Зося.

— Зось, ну чего ты? — обиделся Витька.

— Я ж по-человечески.

Тонька толкнула подругу в бок:

— Пусть идёт, не гони человека.

Зося махнула рукой — делайте что хотите — и пошла в ворота. Витька зашагал следом, сияя.

Всю смену он крутился рядом, то подсобить, то словом перемолвиться. Зося отмалчивалась, но не прогоняла. Тонька поглядывала на них и улыбалась: авось оттает девка.

А к вечеру, когда уже стемнело, и мороз стал ещё злее, Витька проводил их до самого дома. У калитки остановился, переминаясь с ноги на ногу:

— Зось, может, завтра на танцы пойдём? В субботу гулянка в клубе. Гармонист обещал, с баяном.

— Не знаю, — пожала плечами Зося. — Посмотрим.

— Я зайду, — обрадовался Витька. — Часов в семь, ладно?

— Ладно.

Он ушёл, проваливаясь в сугробы, то и дело оглядываясь. Тонька хихикнула:

— Втюрился парень по уши.

Зося ничего не ответила, толкнула калитку.

***

Во дворе было темно, только в окнах горел свет. Из трубы вился дым — Ганна топила печь. Зося прошла к крыльцу, стряхнула снег с валенок, поднялась на ступеньки. И вдруг замерла.

Из-за угла хаты, из темноты, выступил Гром. Жеребец стоял, понурив голову, и пар валил из ноздрей густыми клубами.

Рядом с ним, прислонившись плечом к стене сарая, стоял Остап.

Он курил, что делал редко.

Огонёк самокрутки то разгорался, то гас, освещая его лицо — сосредоточенное, усталое, с тёмной тенью под глазами.

Зося хотела пройти мимо, но ноги приросли к месту.

Он поднял голову, увидел её. И в глазах его, тёмно-синих, отразился свет из окна — два холодных огонька.

— Зося, — сказал он тихо. — Постой.

Она остановилась. Сердце колотилось где-то в горле.

— Что вам? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

— Ничего, — усмехнулся он горько. — Просто... Ты на меня не смотришь совсем.

Будто я пустое место.

— А как мне на вас смотреть? — вырвалось у неё. — Вы мамин. Мамин жених.

Он бросил самокрутку в снег, придавил сапогом. Сделал шаг к ней, другой. Она отступила назад, упёрлась спиной в стену.

— Не подходите, — прошептала она.

— Не бойся, — остановился он.

— Не трону.

Я просто... Сказать хочу.

Не виноват я, что так вышло. Не виноват, что вижу тебя — и всё внутри переворачивается.

Но ты не бойся. Я уеду скоро. Женюсь на твоей матери и уеду.

И ты забудешь.

— Забуду? — горько усмехнулась она. — А вы забудете?

Он молчал. Только смотрел на неё, и в этом взгляде было столько боли, что у Зоси сжалось сердце.

— Иди в хату, — сказал он наконец. — Замёрзла небось.

Она кивнула, оторвалась от стены и почти бегом бросилась к двери.

На пороге обернулась. Он стоял всё там же, у сарая, и снег падал на его плечи, на папаху, на непокорный чуб. Падал и таял, не задерживаясь.

В хате было жарко натоплено.

Ганна хлопотала у печи, вытаскивала пироги. Увидев дочь, всплеснула руками:

— Зося! Что ж ты так долго? Я уж волноваться начала.

Остап на улице, не видала?

— Там он, — кивнула Зося, снимая платок. — Курит.

— Курит? — удивилась Ганна. — Он же бросил вроде. Ну да ладно.

Иди грейся, сейчас ужинать будем.

Зося прошла в горницу, села на лавку. Руки дрожали, в висках стучало.

Она смотрела на огонь в печи и видела перед собой его лицо — и тёмно-синие глаза, полные боли.

Вошёл Остап. От него пахло морозом и табаком. Сел за стол, не глядя на неё.

Ганна внесла чугунок с борщом, налила всем, присела рядом с Остапом, прижалась к его плечу.

— Хорошо-то как, — сказала она, вздыхая. — Все вместе, в тепле. Семья почти.

Зося вздрогнула, уткнулась в тарелку. Остап сидел не шелохнувшись, только желваки ходили на скулах.

— Завтра к матери поеду, — сказал он глухо. — Договориться насчёт свадьбы. Через неделю, если благословит.

— Через неделю? — обрадовалась Ганна. — Так скоро?

— А чего тянуть? — пожал он плечами. — Ты согласна?

— Согласна, согласна! — закивала она, сияя. — Зося, ты слышишь? Через неделю свадьба!

— Слышу, мам, — тихо ответила Зося. — Поздравляю.

Она встала из-за стола, едва сдерживая слёзы.

— Я пойду, мам. Устала очень. Спать хочу.

— Иди, иди, дочка, — разрешила Ганна. — Отдыхай.

Зося ушла в свою комнату, упала на кровать, закусила подушку, чтобы не закричать.

А в горнице Ганна обнимала Остапа, целовала его в губы, в щёки, в глаза, и не замечала, что губы его холодны, а глаза смотрят куда-то мимо, в тёмный угол, где только что стояла её дочь.

Ночью выпал свежий снег. Он шёл тихо, густо, укрывая хату, сарай, следы на дворе, заметая тропинки, пряча всё, что должно быть скрыто. Утром мир стал белым, пушистым, девственно-чистым. И только рябина у плетня торчала из сугроба, и красные гроздья её, припорошенные снегом, горели на солнце, как капли крови.

Остап вышел на крыльцо рано, пока все спали. Долго стоял, глядя на эту рябину. Потом подошёл, сорвал ветку, сунул за пазуху. Конь его, Гром, всхрапнул, потянулся мордой к хозяину.

— Ничего, брат, — сказал ему Остап тихо. — Прорвёмся.

Он оседлал коня и уехал, не прощаясь. В станицу, к матери. Решать судьбу.

А в окно своей комнаты, из-за занавески, смотрела Зося. Смотрела, как он уезжает, как снег взлетает из-под копыт, как тает в белой мгле его фигура. И горько, горько было у неё на душе.

Снег всё падал и падал, заметая следы.

. Продолжение следует.

Глава 4