После той первой встречи у избы знахарки минуло пять дней.
Пять долгих, бесконечных дней, которые для Арины растянулись в вечность. Казалось, время остановилось, застыло, как вода в озере в предрассветный час. Она делала привычную работу: топила печь, носила воду из колодца, кормила кур, управлялась с огородом, месила тесто, стирала бельё, — но руки двигались сами собой, отдельно от тела, словно она наблюдала за собой со стороны. Мысли же были далеко — там, где в белом тумане растворилась фигура человека в длинном, не по здешней погоде, пальто.
Она просыпалась затемно, когда первые петухи ещё только начинали перекликаться за околицей, и первым делом подходила к окну. Туман по-прежнему стоял над озером — густой, молочный, непроглядный. Казалось, он не рассеивался вовсе, а только менял плотность: утром становился чуть жиже, к вечеру снова сгущался. Выходила во двор по нужде — и невольно замирала, вглядываясь в сторону леса, где, по слухам, стояла его изба. Ничего не было видно, только белая стена, но сердце её замирало в надежде увидеть его силуэт, и каждый раз, не увидев, она возвращалась в избу с тяжёлым чувством потери.
— Мам, ты чего там стоишь? — окликал Ванька, выбегая на крыльцо босиком, в одной рубашонке. — Простынешь! Вон туман-то какой, холодный!
— Иду, сынок, иду, — отвечала Арина, спохватываясь, и возвращалась в избу, к печи, к детям, к вечному ворчанию свекрови.
Агафья Филипповна эти дни молчала. Но молчание это было тяжелее любых упрёков. Старуха ходила по избе, гремела ухватами, чугунками, крышками, вздыхала так, что стены, казалось, дрожали, и поглядывала на невестку исподлобья, с таким выражением, будто Арина уже совершила смертный грех и только ждала подходящего момента, чтобы в нём сознаться. Она не говорила ни слова, но каждый её взгляд, каждое движение были красноречивее любых речей.
— Ты чего это, маменька, всё вздыхаете? — не выдержала однажды Арина, замешивая тесто для хлеба. Руки её по локоть в муке, лицо раскраснелось от жара печи, а на душе кошки скребли.
— А чего ж не вздыхать-то? — отозвалась старуха, не поворачиваясь. Стояла у окна, смотрела на туман, и спина её выражала такое осуждение, что хоть святых выноси. — Сноха по лесам шастает, с мужиками чужими речи ведёт, а я молчи, да? Языки-то у людей не на привязи, они уже всё давно переговорили.
— Ни с кем я речей не вела, — тихо сказала Арина, но руки её на миг замерли, вминая тесто. — В лесу случайно встретились, и всё. Человек спросил, как пройти к озеру, я ответила. Что в этом такого?
— Случайно, — хмыкнула свекровь, и в этом «случайно» было столько яда, что хоть ложкой ешь. — Знаем мы эти случайности. У меня глаза не слепые, я всё видела. И как ты на крыльцо выходила, и как в ту сторону смотрела, и как вздыхала по ночам. Думаешь, я сплю? Я, милая, и во сне всё слышу.
Арина промолчала. Что она могла сказать в своё оправдание? Что каждую ночь видит его во сне? Что имя его шепчет, когда никто не слышит? Что сердце её, столько лет бывшее мёртвым, вдруг забилось снова — и бьётся так, что вот-вот разорвётся? Нет, такого не скажешь ни свекрови, никому.
Она молчала и месила тесто, а мысли её были далеко.
В деревне между тем слухи о ссыльном студенте обрастали подробностями, как мох обрастает старый пень, как плесень покрывает забытую в погребе банку с вареньем.
У колодца, у лавки, в церкви после службы — везде только и разговоров было что о новом поселенце. Кто-то говорил, что он из богатых, что родители его в самом Петербурге живут, в каменных палатах, но отреклись от сына за крамолу. Кто-то божился, что видел у него книги на непонятном языке — то ли по-немецки, то ли по-французски, а то и вовсе на жидовском, и что читает он их при свечах до глубокой ночи. Кто-то шептал, что он при встрече глаз не отводит, смотрит прямо, а это верный признак того, что человек с нечистой силой знается.
— А наш-то урядник, Никанор Петрович, каждый день к нему ходит, — тараторила толстая лавочница Фёкла, высыпая семечки в подол и лузгая их с невероятной скоростью. — Проверяет, стало быть. А чего проверять-то? Сидел бы себе тихо, ан нет, ходит. Я своему-то Митьке наказала: близко не подходить, мало ли что.
— А ты откуда знаешь, что ходит? — спрашивали её бабы, облепившие колодец, как мухи мёд.
— А Митька мой видал, — с гордостью отвечала Фёкла. — Он за грибами ходил, в осинник, так прямо на них и наткнулся. Студент-то на пеньке сидел, книжку читал, а урядник рядом стоял и курил. И ничего, не ругались, не шумели. Даже разговаривали о чём-то мирно.
— Чудно, — качали головами бабы, поправляя платки. — Обычно-то он сразу в острог сажает, коли что не так. А тут — книжку читает, и ничего.
— Может, подкупил? — высказалась кто-то.
— Чем подкупишь-то? У него, говорят, ни кола ни двора. Всё, что принёс, в котомке уместилось.
Арина стояла в очереди за солью, слушала эти разговоры и молчала. Она боялась, что если произнесёт его имя, то выдаст себя, и все поймут, что с ней что-то не так. Но молчание её было красноречивее любых слов. Она стояла, низко опустив голову, кутаясь в платок, и надеялась только, что её не заметят, не окликнут, не втянут в этот бабий гомон.
Но не тут-то было.
— А ты, Арина, чего молчишь? — вдруг обернулась к ней Фёкла, и все головы повернулись следом. — Аль не интересно? Или ты уже всё знаешь? А может, сама с ним видалась?
— Откуда мне знать? — тихо ответила Арина, пряча глаза. — Я в избе сижу, детьми занята. Мне когда по сторонам глядеть?
— Сидит она, — хмыкнула какая-то баба в синем засаленном фартуке. — А кто ж его в лесу-то встретил, а? Мне Петровна сказывала, видела она вас вместе. Своими глазами. Ты, говорит, из лесу шла, и он из лесу, и встретились вы у самой тропинки.
Арина вздрогнула, как от удара, но взяла себя в руки. Спокойствие, только спокойствие.
— Случайно встретились, — сказала она ровно, глядя прямо на говорившую. — Я за хворостом ходила, он тоже. Человек спросил, где озеро, я ответила. Поздоровались и разошлись. Что в этом такого?
— Поздоровались и разошлись, — передразнила Фёкла, и её маленькие поросячьи глазки сверкнули любопытством. — А чего ж тогда краснеешь, как маков цвет?
— Жарко, — ответила Арина и, забрав наконец свою соль, быстро пошла прочь, чувствуя спиной десятки любопытных, цепких, как репьи, глаз.
Дома она упала на лавку и долго сидела, глядя в одну точку, не в силах пошевелиться. Всё пропало. Теперь каждый её шаг будут отслеживать, каждое слово перевирать, каждый взгляд перетолковывать. Так всегда в деревне: чуть что не так — и ты уже опозорена на всю округу, и нет тебе спасения ни в церкви, ни дома, ни в лесу.
Свекровь, увидев её состояние, только головой покачала, но на этот раз промолчала. Молчание было страшнее брани.
— Догуляешься ты у меня, Арина, — только и сказала она, проходя мимо. — Выгоню тогда вместе с детьми, иди куда хочешь.
— Не выгоните, маменька, — тихо ответила Арина, но в голосе её не было уверенности. — Внуков жалко.
Агафья Филипповна промолчала, но взгляд её стал ещё тяжелее, ещё темнее, и Арина поняла: жалеть-то жалко, но и терпеть позор на старости лет она не станет.
На пятый день после той встречи Арина решилась.
Улучив момент, когда свекровь, утомившись от утренней бранчливости, задремала после обеда на лавке, прикрыв лицо платком, а дети убежали играть к соседям на дальний конец улицы, она накинула на голову тёмный шерстяной платок, перекрестилась на образа и выскользнула за калитку. Сердце её колотилось так громко, что, казалось, стучит на всю деревню.
Ноги сами понесли её по тропинке вдоль озера, туда, где в тумане угадывалась крыша его избы. Туман в тот день стоял особенно густой — хоть ножом режь. Арина шла почти на ощупь, ориентируясь только по звукам: где-то слева плескалась вода, накатывая на берег мелкими волнами, где-то справа шумел лес, поскрипывали вековые ели, перекликались невидимые птицы. Тропинка петляла между кустами, и Арина то и дело спотыкалась о корни, но не останавливалась.
Изба показалась внезапно — вынырнула из белой мглы, как призрак, как наваждение. Маленькая, покосившаяся, с заколоченным когда-то, а теперь открытым ставнем. Из трубы вился тонкий дымок, пахло берёзовыми дровами — по-домашнему, уютно.
Арина остановилась, не решаясь подойти ближе. Что она скажет? Зачем пришла? Сама не знала. Только чувствовала, что не может больше сидеть в четырёх стенах, не может ждать неизвестно чего, не может притворяться, что ничего не случилось.
Дверь скрипнула, и на пороге появился Михаил.
Увидев её, он замер, потом шагнул вперёд, прямо в туман, и они встретились взглядами. В его глазах — удивление и радость, в её — страх и надежда.
— Арина, — сказал он тихо, и голос его дрогнул. — Вы пришли.
— Пришла, — прошептала она, и губы её задрожали. — Сама не знаю зачем.
— Я знаю, — ответил он, взял её за руку — просто, будто так и надо, будто они всю жизнь только и делали, что держались за руки — и повёл в избу.
Внутри было тепло, чисто и пахло хлебом, сушёными травами и ещё чем-то неуловимо чужим, городским — может, книжной пылью, может, табаком. В углу, под образами, горела лампадка — видно, бывший хозяин оставил, а Михаил не гасил, берег. На столе лежали книги, бумаги, гусиное перо.
Михаил усадил Арину на лавку, сам сел напротив, на табурет, и долго молчал, глядя на неё.
— Я знал, что вы придёте, — сказал он наконец. — Ждал. Каждый день на крыльцо выходил, в туман смотрел.
— Откуда знали?
— Не знаю, — усмехнулся он. — Просто чувствовал. Как тогда, в лесу, десять лет назад. Я ведь тоже вас искал после того случая. И не нашёл.
Арина опустила глаза, теребя край платка.
— Я замуж вышла вскорости, — сказала она тихо. — Сосватали. Мать с отцом решили, что пора. А потом дети пошли, Ванька, потом Машутка. Муж погиб на охоте, свекровь… Жизнь закрутила, замотала, как веретено.
— Понимаю, — кивнул Михаил. — У меня тоже жизнь закрутила. Только по-другому.
— Расскажите, — попросила она. — Если можно.
И он рассказал.
Рассказ его был долгим и горьким, как полынь.
Он говорил о Казани, об университете, о товарищах, с которыми читал запрещённые книги и спорил о лучшей жизни до хрипоты, до рассвета. О том, как их кружок раскрыли, как арестовали, как он сидел в тюрьме, в сырой камере, где по стенам текла вода и крысы шуршали по ночам. Как потом его сослали сначала в Вологду, в холодный северный край, а теперь вот сюда, в эту глушь, вятскую, лесную, болотную.
— Я ведь не преступник, Арина, — говорил он, глядя на огонь в печурке, и лицо его в этом неровном свете казалось то молодым, то вдруг старым, измождённым. — Я просто хотел, чтобы люди жили лучше. Чтобы не было такой нищеты, такого бесправия, такого страха. Чтобы дети не умирали от голода и болезней, а мужики не гнули спину на барина до седьмого пота, не имея ничего своего.
— Грешно, поди, против царя идти, — тихо сказала Арина, но в голосе её не было осуждения, только вопрос.
— А вы верите, что царь знает, как мы живём? — усмехнулся Михаил горько. — Ему докладывают одно, а на деле другое. Я сам видел, как в губерниях народ с голоду пухнет, а в столицах балы танцуют, бриллиантами кидаются. Царь далеко, а барин близко. И барин этот — не царь, а такой же, как мы, только с деньгами и властью.
Арина перекрестилась на образа.
— Страшные вы речи говорите, Михаил Иванович.
— Страшные, — согласился он. — Потому что правда страшная. А вы, Арина, правды не боитесь?
Она подумала долго, потом ответила:
— Я одного боюсь — за детей. Чтоб сыты были, чтоб здоровы, чтоб люди зря не обижали. Чтоб избу нашу не отобрали, чтоб свекровь не выгнала. А остальное… остальное как Бог даст. На всё воля Его.
— За детей не бойтесь, — сказал Михаил, и в голосе его была такая уверенность, что Арина вздрогнула. — У вас они хорошие. Я видел, как они с вами. Ванька такой бойкий, смелый, а Машутка тихая, ласковая. Чувствуется, что мать у них добрая, заботливая.
— Вы про них знаете? — удивилась она.
— В деревне все про всех знают, — улыбнулся Михаил. — Я уже много чего наслушался за эти дни. И про вас, и про свекровь вашу, и про мужа, царствие ему небесное, и про то, как вы одна с хозяйством управляетесь. Люди говорят разное, но одно скажу: вас жалеют многие. И уважают.
Арина покраснела, опустила глаза.
— Спасибо, — прошептала она.
Они долго сидели молча. Где-то за стеной шуршала мышь, потрескивали дрова в печке, за окном сгущался туман, делая мир маленьким, уютным, только на двоих. Здесь, в этой маленькой избе, было тепло и спокойно, как бывает только в детстве, у материнской печки.
— А ведь я вас не забыл, — сказал вдруг Михаил, и голос его дрогнул. — Все эти годы. Лицо ваше помнил. Как вы тогда под ёлкой сидели, плакали, а я подошёл. Как испугались сначала, а потом успокоились, руку мне дали. И шли за мной, доверчиво так, как ребёнок. Я потом часто думал: кто вы, где вы, как вас зовут. Думал, может, привиделось всё, может, не было ничего. А теперь вот…
— И я помнила, — еле слышно ответила Арина, и слёзы навернулись на глаза. — Молилась за вас. Думала, может, встретимся когда. И вот…
Она не договорила, потому что в горле встал ком, и слёзы потекли по щекам.
Михаил взял её руку и поцеловал. Просто, без слов, без лишних движений. Арина вздрогнула, отдёрнула было руку, но потом замерла и не отняла.
— Я не смею вас ни о чём просить, — сказал он тихо. — Вы женщина честная, вдова, с детьми. У вас своя жизнь, у меня своя. Но я рад, что вы пришли. Что вы есть на этом свете.
— И я рада, — ответила она, глядя на него сквозь слёзы.
В избу она вернулась уже затемно, когда туман стал совсем непроглядным и звёзд не было видно.
Свекровь встретила её у порога, поджав губы так, что они превратились в тонкую нитку. В руках она держала клюку, и вид у неё был такой, будто она собралась выметать нечисть из избы.
— Где была? — спросила она ледяным голосом.
— Ходила, — тихо ответила Арина, снимая платок. — Воздухом дышала.
— Воздухом, — усмехнулась Агафья Филипповна. — А у соседок уже языки чешутся пуще прежнего. Видели, говорят, как ты к той избе шла. К студенту этому, к врагу народному. И долго там была. Очень долго.
Арина промолчала. Что она могла сказать? Спорить было бесполезно, оправдываться — унизительно.
— Смотри, Арина, — свекровь повысила голос, и клюка её стукнула об пол. — Я тебя предупреждала. Ещё раз узнаю — иди тогда куда хочешь. А детей я себе оставлю. Сама выращу. Нечего им на мать-потаскуху глядеть.
— Детей не отдам, — тихо, но твёрдо сказала Арина, и в голосе её впервые зазвучала сталь.
— Посмотрим, — бросила старуха и ушла за перегородку, громко хлопнув дверью.
Ночью Арина долго не могла уснуть. Лежала на полатях, смотрела в потолок, где плясали тени от лампадки, и думала о том, что натворила. И о том, что ничего не может с собой поделать.
Он был рядом. Он ждал её. Он помнил её все эти годы. И это было сильнее любого страха, сильнее свекровиных угроз, сильнее деревенских сплетен.
Ванька и Машутка спали рядом, посапывая во сне. Арина погладила их по головам, перекрестила и заплакала беззвучно, чтобы никто не слышал.
Она плакала о себе, о своей загубленной жизни, о муже, о детях, о той любви, которой у неё никогда не было и которая вдруг явилась — нежданно, негаданно, как этот проклятый туман.
Наутро, чуть свет, в дверь постучали.
Арина открыла — на пороге стоял сын лавочницы Фёклы, Митька, вихрастый мальчишка лет двенадцати, с хитрыми бегающими глазками. В руках он держал небольшой свёрток, завёрнутый в тряпицу.
— Тётка Арина, это вам, — сказал он, сунул свёрток в руки и, не дожидаясь ответа, припустил со всех ног, только пятки засверкали.
Арина развернула тряпицу. Внутри лежала книга — тонкая, в потёртом коленкоровом переплёте, с пожелтевшими страницами. А вместе с ней — записка, наспех написанная карандашом на клочке бумаги: *«Арине. Это для вас. Прочтите, если захотите. Там, где правда. М.»*
Она спрятала книгу под подушку, и сердце её забилось часто-часто, как птица в силках.
Весь день она ходила сама не своя. Валилось из рук, мысли путались, она то и дело поглядывала на подушку, где лежала книга. Дождалась вечера с трудом, с великим напряжением. Уложила детей, дождалась, когда свекровь зайдёт за перегородку и захрапит, ровно и тяжело, как паровоз, и только тогда зажгла лучину, села к столу и раскрыла книгу.
Книга называлась «Что делать?». Автор — какой-то Чернышевский, имя незнакомое, чужое. Арина читала медленно, с трудом разбирая некоторые слова, шевеля губами, иногда перечитывая по нескольку раз. Многое было непонятно: и про какие-то новые порядки, и про швейные мастерские, и про то, как люди могут жить по-другому. Но что-то отзывалось в душе, что-то щемило сердце, заставляло думать, что есть на свете другая жизнь — не такая, как здесь, в Заозерье, где всё подчинено вековым законам, страху и нужде.
Она читала до глубокой ночи, пока лучина не догорела почти до самых пальцев. А когда погас последний огонёк, долго лежала в темноте и думала.
О нём. О себе. О том, что будет дальше.
И о том, что выбора у неё, кажется, уже нет.
Потому что сердце выбрало само.
Спасибо всем, кто поддерживает канал, это дает мотивацию - творчеству!
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :