Волга в тех местах, где стоит деревня Заборье, течёт широко и величаво, не спеша, словно время здесь остановилось навсегда. Правый берег — высокий, крутой, изрезанный оврагами, поросший дубами и липами. Левый — луговой, пологий, уходящий в такие дали, что глаз не достаёт. А между ними — сама река, серая в ненастье, синяя в погожий день, золотая на закате.
Деревня прилепилась к правому берегу, повыше, чтобы весной не залило. Две улицы, три десятка изб, церковь без колоколов (сняли ещё в двадцать третьем), да покосившееся здание бывшей школы, где теперь устроили сельсовет. Живут здесь русские, мордва, татары — перемешались за века так, что не разберёшь. Говорят все по-русски, но с разными выговорами, отчего речь в Заборье звучит пестро и необычно.
Год стоит на дворе 1929-й.
Время тяжёлое, голодное, злое. Коллективизация идёт полным ходом, кулаков высылают, хлеб изымают, мужики ропщут, бабы плачут. По ночам в лесах собираются сходки, днём приезжают уполномоченные из района, кричат, стучат кулаками, грозят Сибирью. В воздухе пахнет порохом — того и гляди полыхнёт.
И вот в это самое время, на исходе сентября, когда уже облетели листья и по утрам заморозки сковывают лужи ледком, в Заборье пришла женщина.
Никто не заметил, как она появилась. Просто в один из дней шла по деревенской улице — худая, в чёрном платке, с узелком в руке, — и остановилась напротив избы Святославовых.
Изба стояла на отшибе, ближе к оврагу, старая, почерневшая от времени. Крыша прохудилась, забор покосился, ставни заколочены. Не жил тут никто давно.
Женщина постояла, глядя на дом, потом перевела взгляд на соседнюю избу, где теплился огонёк. Пошла туда.
Постучала. Долго не открывали. Наконец дверь приоткрылась, в щели показалось лицо старухи — сморщенное, с выцветшими глазами.
— Чего надо? — спросила старуха неласково.
— Тётя Глаша, — сказала женщина, и голос её дрогнул. — Это я. Соня.
Старуха всмотрелась, и лицо её изменилось. Стало белее мела.
— Не может быть, — прошептала она. — Соня померла. Давно. Ещё в ту германскую.
— Не померла, тётя Глаша. — Женщина откинула платок. — Вот она я. Живая.
В избе ахнули, запричитали, забегали. А женщина стояла на пороге и ждала.
Ждала, когда её впустят.
Ждала, когда поверят.
Ждала, когда начнётся самое трудное.
Звали женщину Софья Святославовна.
Сколько ей лет — никто точно не знал. На вид лет сорок, а может, и все пятьдесят — годы, проведённые неизвестно где, наложили на лицо глубокие морщины, посеребрили волосы, ссутулили плечи. Но глаза остались те же, что и в молодости, — серые, с хитринкой, которые смотрят прямо и не мигают.
Двадцать лет назад, в девятьсот девятом, она ушла из Заборья. Ушла тайком, ночью, никому ничего не сказав. Искали, искали — не нашли. Потом решили, что утопилась в Волге: девка была гордая, характерная, а как раз перед тем случилась у неё история с одним парнем, который обещал жениться, да не женился. Решили — не выдержала позора.
Мать её, Агафья Святославовна, чуть с ума не сошла. Месяц пролежала, потом встала, но с тех пор словно окаменела. Говорить почти перестала, на людей не глядела, только молилась в углу да иконы протирала. А когда грянула революция, когда церковь закрыли, она и вовсе ушла в себя. Жила одна, никого не пускала, и только старшая сестра Глафира, тётя Глаша, приносила ей еду да присматривала за домом.
И вот теперь Соня вернулась.
В избе у тёти Глаши собрались бабы. Шептались, охали, разглядывали гостью, как диковинного зверя. Соня сидела у стола, пила чай с мёдом и молчала. Вопросы сыпались со всех сторон, но она отвечала односложно, неохотно.
— Где была? — спрашивали.
— Далеко.
— Почему не писала?
— Не могла.
— А как же мать? Мать-то как? Двадцать лет одна мучилась!
Соня подняла глаза, и в них было столько боли, что бабы притихли.
— Я знаю, — тихо сказала она. — Завтра пойду к ней.
— Не пустит, — вздохнула тётя Глаша. — Она никого не пускает. И тебя не пустит.
— Пустит, — твёрдо сказала Соня. — Я её дочь.
Наутро она пошла.
Изба матери стояла всё там же, на краю деревни, у оврага. Соня подошла, постучала. Тишина. Постучала ещё. Дверь приоткрылась.
В щели показалось лицо. Старое, сморщенное, с мутными глазами. Глаза всмотрелись, и вдруг в них мелькнуло что-то — то ли узнавание, то ли страх.
— Мама, — сказала Соня. — Это я.
Дверь захлопнулась. За ней послышались шаги, потом тишина.
Соня стояла на крыльце и ждала.
Прошло полчаса. Час. Дверь не открывалась.
Она вернулась к тёте Глаше и села у окна.
— Я подожду, — сказала она. — Сколько надо, столько и подожду.
В тот же день о возвращении Софьи узнало всё Заборье.
Новость разнеслась быстро — в деревне все друг друга знают, и секретов не бывает. Кто-то ахал, кто-то качал головой, кто-то сразу вспомнил старые грехи.
— Это та самая Сонька Святославова? Что с уха́жёром своим того…
— Тише ты, услышат.
— А чего тише? Правда не горит.
— А мать-то как? Двадцать лет одна, а она…
Соня слышала эти разговоры, но виду не подавала. Она сидела в избе тёти Глаши, смотрела в окно на Волгу и молчала. Молчала день, второй, третий.
На четвёртый день пришёл брат.
Степан Святославович был старше Софьи на семь лет. В двадцать седьмом, когда началась коллективизация, он вдруг выбился в люди — вступил в партию, стал председателем колхоза, получил надел, избу новую поставил. Теперь ходил в кожанке, с наганом на поясе, говорил громко, властно, и все его боялись.
Вошёл в избу, не постучавшись. Увидел сестру, остановился. Долго смотрел.
— Здравствуй, Стёпа, — сказала Соня.
— Здравствуй, — ответил он. Голос у него был холодный, чужой. — Зачем пришла?
— Домой пришла.
— Нет у тебя тут дома, — отрезал Степан. — Ты двадцать лет как чужая. Мать чуть не померла, когда ты сбежала. Я всё на себе тащил. А теперь ты вернулась? Зачем? За наследством?
— Нет у меня наследства, — тихо сказала Соня. — Я мать повидать хочу.
— Мать тебя видеть не хочет. Сама знаешь.
— Знаю. Но я подожду.
Степан подошёл ближе, понизил голос:
— Ты, Соня, того… не мути здесь. Времена сейчас такие, что за прошлое спросить могут. Я в партии, мне за тобой следить велено. Если что не так — извиняй.
— Не запугивай, Стёпа, — усмехнулась Соня. — Я другого боялась.
Степан посмотрел на неё долгим взглядом, махнул рукой и ушёл.
А Соня осталась сидеть у окна.
На Волгу смотреть.
Через неделю мать впустила.
Соня пришла, как обычно, села на крыльцо. Дверь открылась, и старуха вышла сама. Худая, сгорбленная, в чёрном платке, с глазами, которые смотрели куда-то внутрь себя.
— Заходи, — сказала она.
Соня вошла. В избе пахло сыростью и ладаном. В углу теплилась лампадка, висели старые иконы. Мать села на лавку, кивнула на другую.
— Садись.
Они сидели и молчали. Долго, очень долго. Потом мать заговорила.
— Ты где была?
— Далеко, мама.
— Почему не писала?
— Нельзя было.
— А теперь можно?
Соня посмотрела на неё.
— Теперь можно. Потому что тот, кто меня держал, умер.
Мать вздрогнула.
— Кто держал?
— Человек один. Из Петербурга. Он меня… увёз. Силой. А потом не отпускал. Двадцать лет.
Мать закрыла лицо руками.
— А мы тут думали… сбежала ты… с ухажёром своим…
— Нет у меня было ухажёра, — горько усмехнулась Соня. — Враньё всё. Придумали люди, чтобы языками чесать.
— А парень тот? Который…
— Не было никакого парня, мама. Был чужой человек. Который приехал, увидел, захотел. И взял.
В избе повисла тишина. Только лампадка теплилась в углу.
— Двадцать лет, — прошептала мать. — Двадцать лет…
— Я убежать пыталась, — сказала Соня. — Три раза. Ловили. Били. В последний раз сломали что-то внутри. С тех пор детей не могла иметь.
Мать подняла на неё глаза. В них стояли слёзы.
— Доченька… прости меня… я же не знала…
— Откуда тебе знать, мама. Ты здесь жила, верила, что я сбежала. А я там умирала.
Они обнялись и заплакали.
Впервые за двадцать лет.
С этого дня Соня поселилась у матери.
Вместе прибирали избу, топили печь, варили еду. Мать ожила, заговорила, даже улыбаться начала. Соседи заходили, смотрели, дивились. Кто-то жалел, кто-то осуждал, но в глаза ничего не говорили — боялись Степана.
Степан ходил мимо, но не заходил. Только раз остановился у калитки, долго смотрел на избу, потом плюнул и ушёл.
— Сердится, — сказала мать.
— Пусть, — ответила Соня.
По вечерам они сидели на крыльце, смотрели на Волгу. Мать рассказывала, как жила все эти годы, как ждала, как молилась. Соня слушала и думала о том, что время вспять не повернуть, но хоть немного счастья напоследок можно урвать.
— Ты надолго? — спросила однажды мать.
— Не знаю, — честно ответила Соня. — Может, навсегда. А может, и нет.
— Как это?
— Времена такие, мама. Неспокойные. Могут и выгнать, и посадить, и убить. Я своё уже отжила, мне не страшно. А тебя бы уберечь.
Мать покачала головой.
— Меня уж поздно беречь. Я своё тоже отжила.
Они замолчали, глядя, как садится солнце за Волгу.
Впереди было много всего.
И хорошего, и плохого.
Но они были вместе.
А в деревне тем временем зрела беда.
Степан, председатель колхоза, всё чаще поглядывал в сторону материнской избы. Слухи о том, что Соня вернулась, обрастали подробностями. Кто-то сказал, что она была в белых, кто-то — что в банде у батьки Махно, кто-то — что вообще из-за границы пришла, шпионка.
В сельсовет пришла бумага из района: проверить, кто такая, откуда, чем занимается. Степан вызвал сестру к себе.
Она пришла, села напротив, смотрела спокойно.
— Пиши заявление, — сказал Степан. — Кто ты, откуда, где была, что делала.
— А если не напишу?
— Тогда — в милицию. Там разберутся.
Соня усмехнулась.
— Ты, Стёпа, в партию вступил, а совесть потерял. Родную сестру врагу продаёшь.
— Я за порядок, — твёрдо сказал Степан. — А ты двадцать лет непонятно где. Может, и правда враг.
— Враг, — горько кивнула Соня. — Враг своей жизни. Которая у меня была. И которую у меня украли.
Она встала.
— Заявление я напишу. Всё напишу, как было. А ты читай, Стёпа, и думай. Думай, что с людьми делают люди.
Она ушла, оставив брата в тяжёлых думах.
А вечером в избе у матери снова сидели вдвоём, пили чай и молчали.
И только Волга шумела за окном, широкая, вечная, равнодушная к людским страстям.
Всё только начиналось.
Спасибо всем, кто поддерживает канал, это дает мотивацию - творчеству!
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :