Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ВДОВУШКА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Ночь прошла странно.
Клава ворочалась с боку на бок, и сон не шёл, хотя после лесного дня ныло каждое суставчики. В голове путались мысли — ягодные кочки, болотный мох, тяжёлые корзины и вдруг, как вспышка, — твёрдая грудь Игната под её боком, его руки, выдёргивающие из трясины, его хриплый голос: «Ушиблась?».
Клава краснела в темноте, отворачивалась к стене, ругала себя

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Ночь прошла странно.

Клава ворочалась с боку на бок, и сон не шёл, хотя после лесного дня ныло каждое суставчики. В голове путались мысли — ягодные кочки, болотный мох, тяжёлые корзины и вдруг, как вспышка, — твёрдая грудь Игната под её боком, его руки, выдёргивающие из трясины, его хриплый голос: «Ушиблась?».

Клава краснела в темноте, отворачивалась к стене, ругала себя последними словами, но стоило закрыть глаза — видение возвращалось.

«Дура старая, — думала она о себе. — Сорок пять лет, а туда же, о мужиках думать. Стыдоба-то какая. Он тебя из болота вытащил, по-человечески помог, а ты... раскисла, как девка на выданье».

Но сердце не слушалось доводов рассудка. Оно билось неровно, трепетно, как у птахи, попавшей в силок. И в этом биении было что-то давно забытое, почти невозможное — жизнь.

Под утро Клава всё же забылась тревожным сном, а проснулась от яркого света, бьющего прямо в глаза. Солнце! Настоящее, августовское, золотое, оно врывалось в комнату сквозь чисто вымытые стёкла, плясало зайчиками на половиках, зажигало рубиновым светом гранёный стакан с водой на столе.

Клава вскочила, глянула на ходики — половина седьмого. Проспала! Майка, небось, мычит в хлеву, ждёт. Она накинула халат, выскочила в сени, но по дороге остановилась как вкопанная.

В распахнутую дверь было видно утро. Таким оно бывает только в августе, когда лето уже на излёте, но отдаёт последнее тепло щедро, не скупясь. Воздух — густой, настоянный на травах, прогретый, но не душный. Над огородом поднимался лёгкий пар — ночная сырость испарялась под лучами солнца. Капустные листья, огромные, резные, лежали на грядках, как зелёные тарелки, полные алмазной росы. Каждая капля горела, переливалась, жила своей отдельной, драгоценной жизнью.

Где-то в палисаднике стрекотали кузнечики — часто, торопливо, будто боялись не успеть настрекотаться до холодов. Птицы перекликались негромко, сыто, по-утреннему. А над всем этим — высокое-высокое небо, промытое до синевы, с редкими перьями облаков.

Клава постояла минуту, вбирая в себя эту красоту, и вдруг поняла, что давно — очень давно — она не замечала утра. Всё вскочит, бегом в хлев, бегом с подойником, бегом по делам. А чтобы остановиться, посмотреть, вдохнуть — на это времени не было. Или не хотелось.

— Хорошо-то как, — прошептала она одними губами, боясь спугнуть это ощущение.

В хлеву Майка встретила её не просто мычанием, а целой речью — протяжной, с переливами, с укором и требованием. Клава засмеялась — впервые за долгое время засмеялась вслух, легко и свободно.

— Иду, иду, моя хорошая, — заговорила она с коровой, как с подругой. — Заспалась я сегодня. Лес, понимаешь, разморил. Клюквы набрали — ужас. Варенья наварим, на зиму оставим. А Игнат-то... — и тут она осеклась, поняв, что говорит с коровой о мужике.

Майка смотрела на неё своими бездонными влажными глазами и, кажется, всё понимала. Кивала головой, жевала жвачку, одобряла.

После дойки Клава вышла во двор с подойником, полным парного молока, и замерла снова. Теперь она смотрела на свой дом. Деревянный, потемневший от времени, с резными наличниками, что когда-то красил Петрович. Краска облупилась, кое-где отстала совсем, но дерево под ней было тёплое, живое, с золотистым отливом на солнце. Герань на окнах — красная, пышная — выбивалась из горшков, тянулась к свету. А под окнами — мальва. Высокая, в рост человека, с розовыми и бордовыми шапками цветов, усыпанная пчёлами.

«А ничего домик, — подумала Клава с неожиданной гордостью. — Крепкий ещё. И я крепкая. И Майка крепкая. Живём».

За завтраком она ела не спеша, макала свежий хлеб в молоко, жевала, глядя в окно. И думала о том, что сегодня надо идти на сеновал. Досушивать сено, которое ворошили в прошлый раз, до дождей. И там, на сеновале, будет Игнат. От этой мысли внутри разливалось тепло — робкое, непривычное, но несомненное.

****

Сеновал стоял на краю деревни, у самого выгона, где пасли коров. Огромный старый сарай из тёмных брёвен, крытый почерневшей дранкой. Внутри пахло так, что голова кружилась: сухой травой, мятой, клевером, полынью и ещё чем-то неуловимым, сенным, уютным. Сено лежало огромными кипами до самого потолка, и солнечные лучи, пробиваясь сквозь щели в стенами, пронзали полумрак золотыми копьями, в которых плясали пылинки.

Клава пришла, когда там уже работа кипела. Несколько баб, среди которых была и Валя, перекидывали сено вилами, рыхлили, ворошили. Мужики подавали сверху новые кипы. Игнат стоял на самом верху, почти под крышей, и оттуда, с высоты, командовал:

— Давай, бабы, шевелись! Солнце жарит, к вечеру дождь будет, надо успеть!

— Откуда ты знаешь? — крикнула снизу Нюра, бойкая молодайка.

— А я всё знаю, — усмехнулся Игнат. — У меня нюх на погоду. Кости ломит — к дождю.

Бабы засмеялись, загомонили. Клава взяла вилы, присоединилась к Вале. Та, увидев её, хитро прищурилась:

— О, Клава, с добрым утром! Выспалась после леса? А мы вчера ещё час сидели, ягоду перебирали. Ты как?

— Нормально, — сдержанно ответила Клава, чувствуя, что краснеет. — Перебрала уже. Завтра варить буду.

— А Игнат-то молодец, места хорошие показал, — продолжала Валя, поглядывая наверх. — В лесу-то он первый ходок. Всё знает, всё умеет. Хороший мужик, хозяйственный.

Клава промолчала, усердно вороша сено. Но от Валиного взгляда не укрылось, как дрогнули её руки.

Солнце поднималось выше, сеновал накалялся, пахло сухим теплом, травами, деревом. Работа спорилась, бабы перешучивались, перебирали сплетни, обсуждали деревенские новости.

Клава работала молча, но в такт, не отставая. И краем уха ловила каждый звук сверху — голос Игната, его шаги по сену, его покрикивания.

В обед сделали перерыв.

Бабы расселись прямо на сене, в тени у раскрытых ворот, достали узелки с едой. Клава присела с краю, достала варёное яйцо, огурец, краюху хлеба. И тут сверху, с шумом и грохотом, съехал по сену Игнат. Ловко, по-молодому спрыгнул вниз, отряхнулся и, не спрашивая, плюхнулся рядом с Клавой.

— Тесно тут у вас, бабы, — сказал он, широко улыбаясь. — Но я потеснюсь. Клава, угости огурцом?

Клава, не глядя на него, протянула огурец. Игнат взял, хрустнул смачно, зажмурился от удовольствия.

— Хорош огурец, ядрёный, — похвалил он. — Твои, Клав? У тебя огород, я знаю, справный.

— Мои, — ответила Клава тихо.

— А я вот один живу, — вздохнул Игнат. — Огород запустил. Картошка ещё ничего, а огурцы — хилые. Поливать некому, пропалывать некогда. Всё на работе да на работе.

— Женился бы, вот и поливала бы, — встряла Валя, которая тут как тут оказалась со своим узелком.

— Валя, — предостерегающе начала Клава.

— Да я что? Я ничего, — замахала руками Валя. — Я к тому, что одному жить трудно. И бабе одной трудно, и мужику. А вместе, оно всегда легче. Правда, Клав?

Клава промолчала. Игнат тоже молчал, только жевал огурец и поглядывал на неё сбоку. Солнце светило ему прямо в лицо, и Клава впервые разглядела его как следует. Не просто соседа Игната, а мужика. Лицо обветренное, загорелое, в мелких морщинках у глаз, но глаза молодые, живые, с хитринкой. Руки большие, в мозолях, но бережно держат огурец, будто драгоценность. И ворот рубахи расстегнут, видна загорелая шея, крепкая, с ямочкой.

Она отвела взгляд, но поздно — Игнат заметил.

— Клав, — сказал он вдруг тихо, чтобы бабы не слышали. — А выйди на минуту. Поговорить надо.

Клава замерла. Сердце ухнуло в пятки, потом подпрыгнуло к горлу.

— Чего говорить? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

— Выйди, говорю. Не съем я тебя.

Она встала, отряхнула подол, пошла к выходу из сарая. Бабы проводили их многозначительными взглядами, и Клава кожей чувствовала, как за спиной зашептались. Но ей вдруг стало всё равно. Пусть шепчутся. Пусть судачат. Хоть что-то живое происходит в её жизни.

Они вышли за сеновал, туда, где начинался луг, уходящий к лесу. Трава здесь стояла по пояс, некошеная, с редкими островками клевера и ромашек. Ветер, лёгкий и тёплый, шевелил её, гнал волны, и луг дышал, как живой. Где-то далеко, у горизонта, синела полоска леса — того самого, где они вчера собирали клюкву. Небо над ним было высокое, чистое, и облака, белые, кудрявые, плыли медленно, важно, как лебеди.

Игнат остановился, повернулся к Клаве. Стоял близко, но не вплотную, словно боялся спугнуть.

— Клав, ты не сердись на Валю, — начал он. — Она баба добрая, но языкатая. Просто... Я сам давно хотел сказать. Да всё не решался.

— Чего сказать? — спросила Клава, глядя в сторону, на лес.

— А то, — Игнат вздохнул глубоко, набрал воздуха. — Жизнь-то проходит, Клав. У меня ни жены, ни детей. У тебя тоже. А мы не старые ещё. Мне пятьдесят, тебе сорок пять. Могли бы... вместе попробовать.

У Клавы подкосились ноги. Она оперлась рукой о стену сеновала, чтобы не упасть.

— Игнат, ты чего? — выдохнула она. — Какое вместе? Мы же соседи, мы же... не молодые уже.

— А что не молодые? — вдруг рассердился он. — Что не молодые — так это и хорошо. Глупостей разных не наделаем, знаем, чего хотим. Я хочу, Клав, чтобы дома меня кто-то ждал. Чтобы ужин тёплый на столе, чтобы поговорить с кем, чтобы в лес вместе ходить. Я на тебя давно смотрю. Ты баба хорошая, работящая, добрая. Чего нам век вековать поодиночке?

Клава молчала.

В голове шумело, как в лесу перед грозой. Перед глазами стояли картинки: Игнат на сеновале, Игнат в лесу, Игнат с огурцом в руках. А рядом — Петя. Пьяный, страшный, падающий в колодец. И пустота после него. Многолетняя, выстывшая пустота.

— Я не знаю, Игнат, — прошептала она. — Я привыкла одна. Я уже и забыла, как это — с кем-то.

— А ты не забывай, — мягко сказал он. — Ты попробуй вспомнить. Или заново научись. Я не тороплю, Клав. Ты думай. Сколько надо, столько и думай. Я подожду.

Он взял её руку — осторожно, будто птаху — и сжал в своей большой, тёплой ладони. И от этого прикосновения по телу Клавы разлилось такое забытое тепло, что слёзы навернулись на глаза.

— Спасибо, Игнат, — сказала она тихо. — За слова спасибо.

— Не за что, — ответил он и, помолчав, добавил: — Пойдём обратно, а то бабы заждались, небось, языки обломают.

Они вернулись на сеновал под градом любопытных взглядов. Валя сияла, как начищенный самовар. Нюра подмигивала. Остальные делали вид, что очень заняты сеном.

Клава взяла вилы и встала в ряд. Работа закипела с новой силой. Солнце пекло, пахло сеном, летом, жизнью. И впервые за долгие годы Клава чувствовала, что она не одна. Что есть на земле человек, которому она нужна. Не для работы, не для помощи по хозяйству, а просто так. Сама по себе.

К вечеру, когда солнце начало клониться к закату, налившись багрянцем, сеновал досушили. Бабы расходились по домам усталые, но довольные. Игнат задержался у ворот, проводил Клаву взглядом.

— Клав, — окликнул он. — Завтра на речку пойдём, рыбалить. Составишь компанию?

Клава обернулась. В лучах заката её лицо казалось моложе, мягче, и глаза блестели — может, от солнца, может, от слёз.

— Составлю, — ответила она и, неожиданно для самой себя, улыбнулась.

И пошла домой лёгкой, почти летящей походкой, не чувствуя ни боли в ноге, ни тяжести прожитых лет. А над деревней, над лугом, над лесом разгорался закат — огромный, золотой, обещающий новый день и новую жизнь.

***

Река, куда Игнат позвал Клаву, называлась Вопшей — мелкая, извилистая, с илистыми берегами и тихими омутами, где водились караси и лини.

Она протекала в полуверсте от деревни, за лугом и молодым осинником. Клава не была там много лет — всё некогда было, да и незачем. Вода, она для молодых, для купания да для смеха. А в её возрасте — только ноги мочить да спину гнуть на огороде.

Но утром, собираясь, она вдруг почувствовала волнение, как перед первым свиданием.

Перебрала в сундуке платья — всё старое, застиранное, выцветшее. Выбрала то, что посерее, да поновее — ситцевое, в мелкий синий цветочек, купленное ещё при Петре, но ношеное всего пару раз. Подумала и платок сменила — повязала не тот, выцветший, а свежий, розовый, под цвет герани на окне.

В зеркало глянула — вроде ничего, лицо посвежело после леса, глаза блестят. Или показалось?

— Ты чего это, матушка? — спросила она Майку, заходя в хлев. — Думаешь, стара я для таких дел? — Майка жевала сено и смотрела на неё с коровьей мудростью, не осуждая и не одобряя. Просто смотрела.

— Ладно, — махнула рукой Клава. — Будь что будет.

***

Игнат ждал у околицы, сидя на перевёрнутой лодке. Увидел её издалека, встал, поправил кепку. Рядом с ним стояли два ведра, удочки, банка с червями и большой рюкзак, из которого торчало горлышко термоса.

— Лёгка на помине, — улыбнулся он, разглядывая её. — А ты, Клав, сегодня прямо как девушка. Платок новый?

— Старый, — буркнула Клава, краснея. — Пошли уже, пока солнце не припекло.

Они пошли лугом. Роса ещё не обсохла, трава хлестала по ногам, оставляя на подоле тёмные мокрые следы. Но Клава не замечала неудобств. Она смотрела по сторонам и удивлялась, как же давно она не видела этой красоты.

Луг цвёл. В августе травы уже отходят, но здесь, у реки, ещё держалось разнотравье. Розовые головки клевера перемежались с белыми корзинками ромашек, синели колокольчики, желтела пижма, и над всем этим — густой, пряный запах, от которого кружилась голова. Шмели гудели басовито, деловито, пчёлы сновали в чашечках цветов, собирая последнюю в этом году дань.

— Гляди, — показал Игнат на небо. — Журавли потянули.

Клава подняла голову. Высоко-высоко, почти невидимый, плыл журавлиный клин. Птицы курлыкали печально, прощаясь с летом. И от этого звука стало немного грустно, но светло-грустно, по-хорошему.

— К зиме, — сказала Клава.

— К зиме, — согласился Игнат. — Но успеем ещё нарыбачиться. Вон она, река.

Вошка открылась внезапно, за поворотом. Неширокая, метров двадцать, с тёмной, почти чёрной водой, в которой отражались склонившиеся над берегом ивы. Берега поросли осокой и камышом, у самой воды цвели кувшинки — жёлтые, как маленькие солнышки. Над водой, сверкая крыльями, носились стрекозы — синие, зелёные, красные. Тихо было, только вода чуть слышно плескалась о коряги, да где-то в камышах утино крякало.

— Красота-то какая, — выдохнула Клава.

— То-то и оно, — довольно отозвался Игнат. — Я сюда часто хожу. Не столько рыбалить, сколько так... посидеть, послушать. Тут душа отдыхает.

Он выбрал место — под старой ивой, где берег был положе и посуше. Расстелил на траве старый брезент, достал удочки, наживку.

— Садись, Клав, отдыхай, — сказал он. — А я пока снасти разберу.

Клава присела на край брезента, поджав ноги. Смотрела на воду, на то, как ветер чуть рябит поверхность, как солнечные блики пляшут на мелкой волне. Было хорошо. Просто, тихо, спокойно.

Игнат разобрал удочки, закинул. Поплавки — красные, самодельные — замерли на тёмной воде.

— Люблю я это дело, — заговорил он, садясь рядом. — Сидишь, молчишь, а душа поёт. Рыба — она хитрая, сразу не берёт. Надо терпение иметь. У нас в деревне многие не любят рыбалить: скучно, мол, долго. А я люблю. За это самое — за тишину.

Клава кивнула. Она и сама любила тишину. Только раньше эта тишина была пустой, давящей. А здесь, у воды, она была наполненной — шёпотом камышей, плеском рыбы, криком птиц.

— Ты прости, если я вчера напугал тебя, — вдруг сказал Игнат, глядя на поплавок. — Слово вроде не то сказал, не вовремя.

— Всё хорошо, Игнат, — тихо ответила Клава.

— Нет, не хорошо, — упрямо мотнул головой он. — Я мужик простой, что на уме, то и на языке. А тебе, может, подумать надо. Я понимаю. Жизнь у тебя тяжёлая была, с Петром... Я всё знаю, Клав. Деревня — она малая, всё видит, всё слышит. Я знаю, как ты мучилась, как одна осталась, как тянула всё одна. Я уважаю тебя за это. Очень уважаю.

Клава молчала, смотрела на воду. На глазах выступили слёзы — не горькие, не солёные, а какие-то светлые, благодарные.

— Спасибо, — прошептала она.

— За что? — удивился Игнат.

— За то, что понимаешь. И за то, что не жалеешь. Жалость я не люблю.

Игнат помолчал, потом кивнул:

— Не буду жалеть. Обещаю.

Они сидели рядом, глядя на поплавки. Солнце поднималось выше, припекало. Игнат снял кепку, вытер лоб. Клава распустила платок, повязала его свободнее, чтобы ветерок обдувал шею.

— Клюёт! — вдруг вскрикнул Игнат и рванул удочку.

Поплавок нырнул, леска натянулась. Игнат ловко подсек, потянул — и через минуту на траве затрепыхался крупный карась, золотистый, с тёмной спинкой, красивый до невозможности.

— Гляди, какой красавец! — радовался Игнат, снимая рыбу с крючка. — Клава, это тебе первому!

Он бросил карася в ведро с водой. Тот заходил кругами, сверкая чешуёй.

— А у тебя что? — спросил Игнат, заглядывая к Клаве.

У Клавы поплавок стоял мёртво. Она и не ждала особо, просто сидела, грелась на солнышке, слушала воду.

— Не везёт мне, — улыбнулась она.

— Повезёт, — пообещал Игнат. — Рыба, она, как счастье, не сразу приходит. Ждать надо.

Он снова закинул удочку и сел рядом, но теперь чуть ближе. Клава чувствовала тепло его плеча, слышала его дыхание. И это не пугало, не напрягало — наоборот, было уютно, как будто так и надо.

— Расскажи о себе, Игнат, — попросила она. — Я ведь о тебе мало знаю. Всё мимоходом, на работе.

— А что рассказывать? — пожал плечами он. — Жизнь как жизнь. Война, голод, работа. Сорок первый меня застал, когда мне семнадцать было. На фронт не взяли — молодой. А в сорок четвёртом забрали. До Берлина дошёл. Ранен был, контужен. Награды есть. Вернулся — а семьи нет. Мать померла, отец на фронте погиб. Брат в Сибирь уехал, сгинул. Остался один. Женился было, да не сложилось. Разошлись. Детей Бог не дал. Вот и вся недолга.

Он говорил просто, без надрыва, без жалости к себе. И от этого было ещё горше слушать.

— А почему не сложилось? — спросила Клава осторожно.

— Да как тебе сказать... — задумался Игнат. — Молодые были, глупые. Она в город хотела, я в деревне остался. Не сошлись характерами, как в книгах пишут. Она уехала, я остался. И правильно. Я без земли не могу. Я здесь корнями врос.

Он посмотрел на реку, на лес вдалеке, на небо.

— Я это всё люблю, Клав. Лес, поле, реку. Для меня здесь рай. А в городе мне душно, тесно. Я пробовал — не могу. А ты? Ты бы в город хотела?

— Нет, — покачала головой Клава. — Куда я в город? Я здесь всю жизнь. Здесь и помирать буду. — Она осеклась, поняв, что сказала не то. — Тьфу, тьфу, не к ночи будь помянуто.

Игнат засмеялся:

— Рано помирать, Клав. Мы ещё поживём. Вон, рыбу ловить будем, в лес ходить, сено ворошить. Делов много.

Клюнуло у Клавы. Вдруг, неожиданно, поплавок дёрнулся и ушёл под воду. Клава растерялась, дёрнула удочку изо всех сил, но неправильно, не подсекла, а просто вытащила леску. Рыба сорвалась.

— Ой! — вскрикнула она. — Ушла!

— Ничего, — успокоил Игнат. — Опыт приходит с годами. Ты не дёргай так резко, а плавно. И подсекай, когда поплавок тонет. Давай, закидывай снова.

Клава закинула, стараясь делать всё, как он сказал. И снова замерла, глядя на поплавок. Солнце поднялось высоко, стало жарко. Игнат достал из рюкзака термос, налил чаю — крепкого, горячего, пахнущего дымом.

— Пей, — протянул кружку. — С малиной. Я сам собирал, сам сушил.

Клава взяла кружку, отпила. Чай был вкусный, терпкий, с горчинкой.

— Хорошо, — сказала она.

— То-то и оно, — отозвался Игнат.

Они сидели молча, пили чай, смотрели на воду. Стрекозы носились над рекой, садились на камыши, сверкали на солнце. Рыба плескалась в омутах — то ли играла, то ли кормилась. Где-то далеко прокричала иволга — жёлтая птица, которую редко увидишь, но часто слышишь.

— А ты стихи любишь? — вдруг спросил Игнат.

— Какие стихи? — удивилась Клава.

— Ну, поэзию. Есенина, например.

Клава задумалась. В школе учили, конечно, но потом как-то не до стихов было.

— Не знаю, — честно ответила она. — Не читала давно.

— А я люблю, — признался Игнат. — Особенно Есенина. «Не жалею, не зову, не плачу, всё пройдёт, как с белых яблонь дым». Помнишь?

Клава помотала головой.

— Это он про жизнь, — объяснил Игнат. — Что всё проходит, ничего не вечно. И молодость проходит, и любовь. А остаётся... что остаётся? Память. И вот это всё. — Он обвёл рукой реку, лес, небо. — Это остаётся. Красота.

Клава слушала и удивлялась. Никогда бы не подумала, что Игнат — простой мужик, работяга — может так говорить, так чувствовать. А он вот — может.

— Ты, Игнат, не простой, — сказала она задумчиво.

— Почему это? — усмехнулся он.

— А потому. Думаешь о красоте. Стихи знаешь. Рыбу любишь не ради еды, а ради тишины. Ты глубокий человек.

Игнат смутился, заерзал на брезенте.

— Ну, ты скажешь тоже, — пробормотал он. — Обычный я. Мужик как мужик.

Но по глазам было видно — приятно ему.

Клюнуло снова. На этот раз у Клавы — сильно, уверенно. Она подсекла, как учил Игнат, и потянула. Леска натянулась, удочка согнулась дугой.

— Тащи, тащи! — кричал Игнат, вскакивая. — Большая!

Клава тянула изо всех сил. Руки дрожали, сердце колотилось. И вот из воды показалась рыбина — огромный линь, тёмный, с красными плавниками, тяжеленный.

— Матушки! — ахнула Клава, когда Игнат подхватил рыбу руками и вытащил на берег. — Это ж какая!

— Линь! — торжествующе объявил Игнат. — Килограмма на три, не меньше. Ну, Клава, с первой рыбой тебя! Теперь ты настоящая рыбачка.

Он опустил линя в ведро — тот еле поместился, хвост наружу торчал. Клава смотрела на свою добычу и не верила. Она, Клава, одинокая баба, поймала такую рыбину! И смех, и радость, и гордость — всё вместе переполняло её.

— Спасибо тебе, Игнат, — сказала она, глядя на него сияющими глазами.

— За что? — удивился он.

— За всё, — ответила она просто. — За день этот. За реку. За линя.

Игнат посмотрел на неё долгим взглядом, потом вдруг шагнул ближе и обнял — осторожно, бережно, как хрупкую вещь. Клава замерла на миг, а потом положила голову ему на плечо и закрыла глаза.

Так они и стояли — двое немолодых, уставших от жизни людей — посреди цветущего луга, у тихой реки, под высоким небом. И в этой тишине было больше слов, чем в любом разговоре.

****

К закату они собрались домой. В вёдрах плескались караси, линь и несколько мелких плотвичек, которых решили отпустить — пусть растут. Клава несла одно ведро, Игнат — второе и удочки. Шли не спеша, останавливались, смотрели, как солнце садится за лес.

Закат был особенный. Небо горело всеми оттенками — розовым, оранжевым, лиловым. Облака, лёгкие, перистые, вытянулись в длинные полосы и светились изнутри, как жемчужные нити. Над рекой поднимался туман — белый, молочный, он стелился по воде, обволакивал ивы, делал берега сказочными, нереальными.

— Завтра опять будет жарко, — сказал Игнат, глядя на небо. — К ночи туман — к утру солнце.

— Откуда ты всё знаешь? — спросила Клава.

— Живу здесь, — улыбнулся он. — Пятьдесят лет живу. Природа — она как книга. Надо только научиться читать.

У околицы их встретил Жулик. Он выскочил откуда-то из-за кустов, заливисто залаял, кинулся к Клаве, потом к Игнату, потом снова к Клаве, выражая полный восторг от встречи.

— Соскучился, — засмеялась Клава, нагибаясь погладить его. — Думал, ушла хозяйка, не вернётся.

— Вернулась, — сказал Игнат тихо. — И хорошо, что вернулась.

Они остановились у Клавиной калитки. Игнат поставил ведро на лавку, помог Клаве поставить своё.

— Спасибо за день, Клава, — сказал он серьёзно. — Давно мне так хорошо не было.

— И мне, — ответила она честно.

Он помялся, хотел что-то добавить, но не решился. Махнул рукой, улыбнулся и пошёл к своему дому. Клава смотрела ему вслед, пока он не скрылся за поворотом. Жулик тёрся у ног, просил есть.

— Идём, идём, — спохватилась Клава. — Накормлю. И Майку подою. И рыбу почищу. Дел много.

Но дела не пугали. На душе было светло и тепло, как в тот самый момент, когда она стояла, прижавшись к Игнату, и слушала, как бьётся его сердце.

Ночью, лёжа в постели, она долго не могла уснуть. Смотрела в окно на звёзды — крупные, августовские, падающие — и думала. О том, что жизнь, оказывается, ещё не кончена. Что в сорок пять можно чувствовать себя девчонкой. Что надежда — она как та рыба: не сразу приходит, но если пришла — держи её, не упусти.

И, засыпая, она улыбалась. Впервые за много лет — улыбалась во сне.

. Продолжение следует.

Глава 4