Найти в Дзене

Философия в следах бессмертия и предела // Derrunda

Человеческая природа, как мне кажется, дается нам в стремлении быть сверх себя. Мы превышаем тело, в некотором смысле являясь аномалией живого. Мы желаем быть больше, чем есть наше материальное вместилище с физическими потребностями, тем самым идя дальше наличной меры. Эта наличная мера по логике природы сосредоточена на удержании и поддержании пульсации жизни. Быть, чтобы быть. Мы же превосходим само понятие жизни, концептуализируя его в разрезе биографии. Хотим быть почему-то, как-то и ради чего-то. Мы ищем основание для оправдания нашей данности. Наконец, мы полагаем себя во времени, в символическом горизонте и в отношении к Неизвестному. Так человеку удается жить еще-не-данным. Существенным оказывается не только настоящее, расстилающееся под ногами. Появляется зовущий голос будущего, еще не пришедшего. Появляется голос прошедшего. Всего, что, быть может, никогда не наступит и не случалось в том виде, в каком было задумано. Человек же продолжает всматриваться, вслушиваться, всеми ор

Человеческая природа, как мне кажется, дается нам в стремлении быть сверх себя. Мы превышаем тело, в некотором смысле являясь аномалией живого. Мы желаем быть больше, чем есть наше материальное вместилище с физическими потребностями, тем самым идя дальше наличной меры. Эта наличная мера по логике природы сосредоточена на удержании и поддержании пульсации жизни. Быть, чтобы быть. Мы же превосходим само понятие жизни, концептуализируя его в разрезе биографии. Хотим быть почему-то, как-то и ради чего-то. Мы ищем основание для оправдания нашей данности. Наконец, мы полагаем себя во времени, в символическом горизонте и в отношении к Неизвестному.

Так человеку удается жить еще-не-данным. Существенным оказывается не только настоящее, расстилающееся под ногами. Появляется зовущий голос будущего, еще не пришедшего. Появляется голос прошедшего. Всего, что, быть может, никогда не наступит и не случалось в том виде, в каком было задумано. Человек же продолжает всматриваться, вслушиваться, всеми органами чувств тянуться к отсутствующему здесь и сейчас. В нем сходятся линии времени, спутываются черты разных темпоральных категорий. Существование с летописью минувшего раскрывается как модус, форма данности, позволяющая забегать вперед. Оттого возможно, что прошлое как смысловой порядок начинается в будущем. Сей человеческий и человечный жест, посягающий на изменчивость мироздания, чтобы соотнести его с собой, содержит отказ от простого тождества с собой.

Он же обнаруживает поразительную многогранность отношения человека к себе. Будущее не сводится к отвлеченной мысли, что в нем человек испытывает собственную готовность быть как-то. Мыслить будущее – значит не только располагать перед собой некий образ. Это означает допускать свое присутствие, внутренне перемещаться туда, где тебя еще нет. Проба воображением, роковая игра с предчувствием, преддуманием, никогда не проходит бесследно. Она поражает настоящее, пусть стремится нанести упреждающий удар по будущему, разогнав призрачную поволоку. Настоящее перестает быть достаточным. Воображаемая форма жизни, даже неосуществимая, уже начинает оказывать давление на того, кто ее допустил. Всякое серьезное проектирование будущего несет в себе момент символического самоотрицания. Чтобы обратиться к еще не бывшему, человек должен поколебать то, чем он является теперь.

Угроза господствующему порядку есть в любом акте создания нового наперекор задумке приручить творение в качестве дополнения и уточняющего штриха. Новое способно потребовать огромной платы, так и не дав желаемого результата. Вдобавок, оно может привести к иному. Волнение мысли, взмах кисти могут рассечь трещиной картину мира. Там, где человек стремится превзойти себя, рядом уже присутствует тень безобразного, крушения замысла. Так что в акте творчества неизменно проступает след распада.

Ничто – древнейший спутник человеческого существования. Люди изобрели мириады поводов, причин, методов, чтобы ничтожить себя осознанно, вызывая бури на тихой глади незаметных историй. Об этом свидетельствует удивительная зацикленность на оформлении ухода и конца. Воображаемая встреча с Ничто, наконец, тоже созвучна творчеству. Наравне с ним, пытающимся обуздать Ничто, мысль о небытии приручает мечта о бессмертии. Я пишу о бессмертии не в значении предмета метафизического рассуждения. Меня привлекает, что мы воображаем бесконечное продолжение и почти сразу – опциональность конца, право когда-нибудь распорядиться завершением. Если существование может длиться без заранее данного предела, тогда и конец перестает быть ближайшей необходимостью. Он отступает, мерцая как отсроченное суверенное распоряжение пределом. Человека влечет возможность не быть застигнутым смертью всецело.

Эти движения легко входят в ткань мифа: о величии, о предназначении, о восстановлении утраченного. Миф придает биографии напряжение, которого ей может недоставать. Он инкрустирует ее точками полноты и надлома, заставляя переживать время как путь к тому, что однажды должно подтвердить смысл уже прожитого. Там, где действительность не дает нужной меры значимости, миф начинает работать за нее. Наконец, он переписывает прошлое из будущего и делает еще не случившееся опорой для того, что уже было.

Особенную силу это приобретает в фигуре самодержца. Самодержец врастает в свое высшее иерархическое положение так, что положение перестает быть должностью и начинает переживаться как форма существования. Если его становление пришлось на эпоху распада, оседающего на левиафаническом образе шрамом, если в основании его субъективности лежит опыт исчезнувшего большого тела, то власть легко превращается в способ возместить утрату. Жизнь через задачу символического восстановления сливается воедино с прозаичной истиной о материи: воображаемое постепенно пожирает частного человека. Сначала самодержец пользуется мифом о властителе. Затем миф начинает пользоваться им. Постепенно властитель перестает быть человеком, которому поручено нечто временное. Он делается фигурой, через которую истолковывает и оправдывает все свое существование.

Особенно мучительной становится собственная конечность, ведь она срослась с представлением о бесконечности государства. Самодержец тоже смертен, только он уже не готов принять личную смертность как признак человека. Обычное же течение времени превращается в унижение, ничем не подтверждающее исключительности, о которой повествует миф. Слишком многое собрано вокруг и вынесено в образ. В результате самодержец предстает левиафаном, составленным из множества жизней, и там, где обычный человек сталкивается с пределом напрямую, эти жизни действуют от его лица, соприкасаясь с реальностью напрямую. Они претерпевают на себе трение мира, тяжесть решения, последствия насилия, риск, боль, гибель. Он же остается на расстоянии не из-за буквального бессмертия или буквальной неуязвимости. Дело в том, что политически он размещен выше обычной симметрии, открыт другим и себе как трансцендентное лицо – как фигура, превосходящая частную жизнь и потому будто бы стоящая выше обычной меры ответа. Так рождается особое искушение сделать собственную конечность управляемой, переложив ее тяжесть на историю и других.

Поэтому поздняя самодержавная власть так часто тянется к интенсивности. Интенсивность возвращает ей переживание собственной явленности. Там, где будущее больше не открывается как пространство общей жизни, возникает соблазн сделать его пространством испытания. Обострить среду, насытить ее запретом, ожиданием большого события. Исчерпанность положительного будущего легко приводит к убеждению, что подтвердить историческую реальность дает только чрезвычайность. В подобных условиях история становится не тем, что нужно разделить с другими, а тем, чем нужно овладеть. Поиски начинают превышать давнюю грезу о продолжении жизни, они отправляются за напряжением, при котором можно было бы на время не чувствовать собственной убыли.

Самодержец, таким образом, может воплощать собой невероятно усиленное выражение человеческого. Тогда стремление сверх себя приобретает чудовищную форму. Само по себе оно лежит у истоков всякого выхода за пределы простой наличности. Он тоже стремится сверх себя, тоже ищет основание и силу быть. Но в руках самодержца оно перестает быть движением к большей жизни. Оно становится движением, которое подчиняет себе чужие жизни ради отсрочки собственной конечности. Будущее перестает быть горизонтом общего существования и превращается в средство. Миф, прежде обещавший полноту, начинает требовать жертвы, чтобы хотя бы на миг скрыть от властителя ту истину, что он остается человеком и потому не может быть больше истории, которой пытается распорядиться.