Я смотрела, как оливье стекает с моего лица на новую блузку, и почему-то подумала: «Мама бы расстроилась из-за блузки больше, чем из-за всего остального».
Картошка прилипла к ресницам. Горошины застряли в волосах. Майонез тёплыми каплями сползал за воротник. А Димка стоял посреди кухни с пустой миской в руках, тяжело дыша, словно только что пробежал марафон.
— Вот тебе твоё наследство! — выдохнул он.
Наследство. Смешное слово для однокомнатной хрущёвки на окраине, где мы с братом выросли, где мама последние три года умирала от рака, отказываясь переезжать к кому-то из нас. «У меня тут всё моё», — говорила она, поглаживая облупленный подоконник.
Мы похоронили её в январе. В марте я приехала забрать последние вещи — фотоальбомы, мамины платки, сервиз, который она берегла для особых случаев и ни разу не использовала. Димка сказал, что тоже приедет, «чтобы всё по-честному разделить».
Я не ожидала застать его с риелтором.
Женщина лет сорока в деловом костюме стояла у окна, что-то диктуя в телефон. Димка суетился рядом, показывал батареи, объяснял про новые трубы. Увидев меня, замер.
— Лен, это не то, что ты думаешь.
— А что я думаю? — Я поставила сумку на пол. В груди что-то сжалось, но голос держался ровно.
Риелтор деликатно вышла в коридор. Димка потер переносицу — его старый жест, когда он врал родителям про разбитое окно или двойку по физике.
— Мне нужны деньги. Срочно. Вика беременна, нам надо расширяться, а у меня кредит висит...
— Мама умерла два месяца назад.
— Я знаю, когда мама умерла! — Он повысил голос, потом спохватился. — Лен, ну подумай сама. Тебе эта квартира зачем? У тебя своя есть. А мне реально нужны деньги. Продадим, поделим пополам, всё честно.
Честно. Я вспомнила, как Димка съехал в двадцать два года и приезжал к маме раз в месяц — на обед, с пустыми руками, зато с рассказами о том, какой он молодец. Как я каждые выходные тащилась через весь город с продуктами и лекарствами. Как в последние полгода ночевала здесь, на раскладушке, потому что маме было страшно одной.
— Ты хоть раз поменял ей памперс? — Слова вылетели сами.
Димка побледнел.
— При чём тут это? Квартира по закону наша общая. Пополам. Или ты хочешь через суд?
Я молчала. Он принял молчание за согласие, расслабился, даже улыбнулся:
— Вот и умница. Риелтор говорит, за два миллиона точно возьмут. Тебе миллион — можешь хоть отпуск себе устроить. Заслужила.
Отпуск. За мамину квартиру.
— Нет, — сказала я тихо.
— Что?
— Нет. Не продам.
Лицо брата исказилось. Он шагнул ко мне, и я вдруг увидела в нём не младшего братишку, с которым делила комнату и конфеты, а чужого злого человека.
— Ты что, серьёзно? Лена, у меня ребёнок будет! Мне деньги нужны сейчас, а не когда ты соизволишь!
— Мне тоже был нужен брат, когда я меняла маме постельное бельё в три ночи. Но его почему-то не было.
Димка дёрнулся, будто я его ударила.
— Я работал! Я не мог бросить всё и...
— Я тоже работала. Но приезжала.
— Ну так ты же баба! — Он выпалил это и сам испугался своих слов. — То есть... ты понимаешь, о чём я. У вас это лучше получается. Ухаживать. А я... я не могу на это смотреть, понимаешь?
Я поняла. Он не мог смотреть, как умирает мама. Зато мог смотреть, как я смотрю на это каждый день.
— Убирайся, — сказала я. — И забери свою риелторшу.
Димка стоял, открыв рот. Потом резко развернулся, выскочил в коридор. Я слышала, как он что-то торопливо говорит риелтору, как хлопнула входная дверь.
Тишина.
Я прошла на кухню, включила чайник. Руки дрожали. Села за стол — тот самый, за которым мы всей семьёй встречали Новый год, когда папа ещё был жив. На столе стояла миска с оливье. Димка, видимо, собирался перекусить, пока ждал риелтора. Очень по-братски — прийти продавать мамину квартиру с бутербродами.
Я услышала звук ключа в замке. Димка вернулся. Я не обернулась.
— Лен, давай нормально поговорим.
— Не о чем говорить.
— Да как не о чем?! — Голос сорвался на крик. — Ты что, хочешь оставить всё себе? Думаешь, раз ты тут с мамой сидела, то квартира теперь твоя?
— Я не это сказала.
— А что ты сказала? Что не продашь? Значит, хочешь себе!
Я обернулась. Димка стоял красный, взъерошенный. В его глазах плескалось что-то отчаянное и злое одновременно.
— У меня жена беременная! Мне расширяться надо! А ты... ты же одна! Тебе вообще зачем две квартиры?!
— Затем, что это не квартира. Это мама.
— Мама умерла! — заорал он. — Умерла, Лена! И эта хрущёвка её не вернёт!
Что-то во мне оборвалось. Я встала.
— Уходи.
— Не уйду. Это моя квартира тоже. По закону. И я буду продавать, хочешь ты или нет. Подам в суд, и...
— Уходи, — повторила я громче.
— Да пошла ты! — Димка схватил со стола миску с оливье. — Вот тебе твоё наследство!
И швырнул мне в лицо.
Теперь я стояла облепленная салатом, а брат смотрел на свои руки, будто не верил, что они это сделали. Миска со звоном покатилась по полу.
— Лен... я не хотел... — Голос сел. — Прости.
Я вытерла лицо рукавом. Майонез размазался по щеке.
— Уходи, Дима. Пока я не сделала то, о чём потом пожалею.
Он попятился к двери. В его глазах мелькнул страх — и что-то ещё. Стыд, может быть. Или просто растерянность человека, который только что перешёл черту и сам не понял, как.
— Мы ещё поговорим, — пробормотал он и выскользнул за дверь.
Я осталась одна. Стерла с лица остатки салата бумажной салфеткой. Включила воду, стала смывать майонез с волос. Холодная вода обжигала виски. В зеркале над раковиной отражалось чужое лицо — усталое, с красными пятнами на щеках.
Телефон завибрировал. Эсэмэска от Димки: «Извини. Не сдержался. Но ты подумай. Нам обоим эти деньги не помешают».
Я выключила воду. Вытерлась старым маминым полотенцем — оно пахло её кремом для рук и стиральным порошком «Миф», который она покупала всю жизнь.
Деньги. Он прав — мне они тоже бы не помешали. Я могла бы съездить куда-нибудь, обновить наконец мебель, отложить на старость. Могла бы забыть про эту хрущёвку, где каждый угол помнит мамины последние месяцы.
Но я не могла забыть её руку, которую держала, когда она уходила. И как она шептала: «Спасибо, доченька. Спасибо, что ты есть».
Димка не слышал этих слов. Он был занят.
Я прошла в комнату, открыла шкаф. Мамины платья всё ещё висели на плечиках — она не успела их разобрать, всё откладывала. «Потом, — говорила. — Когда полегче станет». Легче так и не стало.
Я достала её любимое — синее, в мелкий цветочек. Прижала к лицу. Запах выветрился почти полностью, но что-то неуловимое ещё оставалось.
Квартиру я не продам. Димка пойдёт в суд — пусть идёт. Выделят ему долю в деньгах, заставят меня выплатить — выплачу. В рассрочку, годами, но выплачу.
А эти стены останутся. С облупленным подоконником, старым паркетом и кухней, где пахнет маминым борщом, даже когда никто уже давно не готовит.
Потому что Димка прав только в одном: мама умерла. Но он ошибается в другом — она не исчезла. Она здесь. В каждой трещинке на потолке, в каждом скрипе половицы.
И я не продам её за миллион рублей и чужое счастье.
Даже если для этого придётся ходить обмазанной оливье до конца жизни.