РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Два года пролетели над деревней, как те быстрые стрижи, что каждое лето выводили птенцов под крышами старых сараев.
Они промчались незаметно, но след оставили глубокий, будто плугом по весенней пашне прошлись.
Зима в тот год выдалась лютая. Морозы ударили такие, что деревья трещали в ночи, как выстрелы, а снег скрипел под ногами так звонко, что за версту было слышно, кто идёт.
Деревня утонула в сугробах по самые крыши, и только тонкие ниточки дыма от печных труб говорили о том, что здесь ещё теплится жизнь.
Река замёрзла давно и прочно, лёд стал сизым, толстым, и мужики пробивали на середине проруби, чтобы достать воды — говорят, подлёдная самая вкусная, студёная.
Пашка стоял на крыльце, вдохнул морозный воздух полной грудью и довольно улыбнулся.
Холод щипал щёки, но он привык. За два года он вытянулся, раздался в плечах, хотя всё такой же вихрастый и светлобровый.
Руки его, в грубых шерстяных варежках, уже не были детскими — мозолистые, крепкие, умелые.
Всё сам: и дрова наколоть, и печь истопить, и бычка обиходить.
Борька вырос в большого, тяжёлого быка. С ним теперь нужно было держать ухо востро — характер появился, норовистый стал.
Но Пашку слушался беспрекословно, мычал приветливо, когда тот заходил в хлев, и тянулся тёплой мордой к ведру с пойлом.
Куры тоже были при деле, неслись исправно, и каждое утро Пашка собирал десяток яиц, половину нёс тётке Вале за молоко и хлеб, половину оставлял себе.
В доме было чисто, прибрано.
Пашка сам заколотил рассохшиеся половицы, сам побелил печку к зиме, сам починил дверь в сенях, которая перекосилась и не закрывалась. Отец на всё это смотрел рассеянно, хвалил наскоро и снова уходил в свою тоску.
А тоска в доме поселилась давно, ещё с той осени. Теперь она стала полновластной хозяйкой.
Ссоры начались незаметно.
Сначала Валентина просто дулась, если отец не привозил из города того, что она просила.
Потом стала покрикивать, потом — устраивать настоящие скандалы.
И всегда, всегда ей было мало.
Вот и сегодня утром, едва продрав глаза, Пашка услышал из горницы её недовольный, капризный голос:
— Антон, ты посмотри на меня!
Во что я одета? В этом тряпье уже третий год хожу!
Все женщины как женщины, у Наташки Колесовой мать вон новую шубу справила, а я оборванка среди всех!
Пашка, который как раз собирался идти во двор, замер у двери.
Отец что-то глухо ответил, слов не разобрать, но Валентина тут же взвилась с новой силой:
— Денег?!
Ты мне про деньги говоришь?
Ты приносишь копейки, а не деньги! Я в этой дыре с ума схожу, для тебя всё, а ты...
Ты мужик или тряпка?!
Пашка сжал зубы.
Тряпка. Она назвала отца тряпкой. Того самого отца, который когда-то поднимал его на руки, кружил над головой и смеялся так звонко, что мама тоже смеялась.
А теперь он молчит, терпит.
Отец пытался её успокоить, Пашка слышал его шаги, потом глухой стук — видно, хотел обнять.
Но Валентина взвизгнула:
— Не трогай меня! Уйди! — и дверь с треском захлопнулась.
Стало тихо.
Только слышно было, как в печке потрескивают дрова да за окном завывает ветер, засыпая снегом маленькие, замёрзшие окна.
Пашка постоял, потом тихонько приоткрыл дверь и выглянул в горницу.
Отец сидел за столом, сгорбившись, положив голову на руки.
Плечи его вздрагивали.
Пашка никогда не видел отца плачущим.
Даже когда мама умерла, отец держался, только глаза были сухие и страшные.
А тут — вздрагивает.
Ему вдруг стало до слёз жалко этого большого, сильного мужчину, который превратился в тень, которой помыкает молодая жена
. Захотелось подойти, обнять, сказать что-то тёплое. Но Пашка не умел. Разве он ребёнок?
Ему уже одиннадцать, он мужик. Мужики не обнимаются, они дело делают.
Он тихо вышел во двор, накинув тулупчик, и направился в хлев. Борька встретил его приветливым мычанием.
Пашка насыпал сена, сменил воду, почесал бычка за ухом.
Тот довольно жмурил огромный глаз и тыкался лбом в плечо.
— Хорошо тебе, Борька, — прошептал Пашка.
— Никто тебя не пилит, ничего не требует.
Живи себе и радуйся.
Из хлева он пошёл в сарай, где у него была устроена мастерская.
Старый верстак, отцовские инструменты, которые тот давно забросил, куски железа, доски — всё это Пашка собирал, чинил, мастерил. Сейчас он делал кормушку для птиц — задали в школе на уроке труда. Вырезал лобзиком, старательно, хоть руки и замёрзли.
— Пашка! Ау! — донёсся с улицы звонкий крик.
Пашка высунулся из сарая.
У калитки стояли двое: Кешка, в огромном отцовском тулупе, из которого торчали только конопатый нос и шапка-ушанка, и рядом с ним — Наташка Колесова.
Наташка была девчонкой, но девчонкой особой.
Тощая, длинная, как жердь, с рыжими косичками, торчащими в разные стороны из-под вязаной шапки, и с вечно разбитыми коленками, которые даже зимой умудрялась где-то расшибить.
Она носилась по деревне быстрее любого пацана, лазила по деревьям, стреляла из самодельного лука не хуже Кешки, и ни за что не хотела уступать, если дело касалось спорта или драки.
Поначалу Пашка её на дух не переносил.
Лезут везде эти девчонки, только мешают.
Но Наташка умела быть настойчивой. Она пришла к ним в первый раз с Кешкой, потом ещё, а потом вдруг оказалось, что без неё уже скучно.
Она не ныла, не жаловалась, не просила поблажек.
В честной борьбе на снегу однажды уложила Пашку на лопатки, и он, отряхиваясь, уважительно хмыкнул: "Сильна, чертовка".
С тех пор они стали дружить втроём.
— Ты чего прячешься? — крикнул Кешка. — Пошли на горку, санки тащим!
Там такой накат сегодня — обалдеть!
— Дела у меня, — буркнул Пашка, но сам уже откладывал инструмент.
— Какие дела? — Наташка ловко перелезла через калитку, не открывая её, и подошла ближе. — Воскресенье же.
Вон, снегу намело — красота! Чего дома сидеть?
Она заглянула в сарай, увидела недоделанную кормушку, фыркнула:
— Ерунда. Потом доделаешь.
Пошли, там Колька с Минькой уже ждут, говорят, у них новые сани, с железными полозьями, как ветер летят!
Пашка поколебался секунду и махнул рукой.
— Ладно, иду. Только бычка проверю ещё раз.
— Да проверили мы твоего бычка, — отмахнулся Кешка.
— Пока ты там корячился, мы с Наташкой уже и дрова тебе помогли сложить, и воды натаскали.
Всё путём.
Пашка удивлённо глянул на друзей. Действительно, у поленницы аккуратно лежали свежие дрова, а ведро с водой у крыльца стояло полное.
Тёплое чувство разлилось в груди. Вот они, настоящие друзья. Не бросят, помогут, не спрашивая.
— Спасибо, — коротко сказал он, и они втроём вышли за калитку.
Деревня сверкала на солнце белизной. Снег искрился, переливался, слепил глаза. Мороз пощипывал нос, но бежать было легко и весело. Они мчались по протоптанной тропинке к речке, где был самый крутой спуск.
Гора там и правда была знатная — длинная, пологая сначала, а потом резкий обрыв прямо на лёд. Санки летели с ветерком, дух захватывало, и даже холодный воздух, врывающийся в рот, казался сладким.
Наташка неслась первой, визжа от восторга.
Кешка за ней, пытаясь обогнать. Пашка катился следом, и впервые за долгое время на душе было легко и свободно. Здесь, на горе, не было Валентины с её вечными претензиями, не было отца с его потухшим взглядом.
Были только снег, ветер и друзья.
После третьего спуска они замерзли и полезли на гору пешком, тяжело дыша.
— Слышь, Паш, — Кешка, отдуваясь, поравнялся с ним. — А че твоя мачеха опять скандалила?
Мы с утра мимо вашего проходили, слышно было аж на улице.
Пашка помрачнел, но ответил сдержанно:
— Обычное дело.
Денег мало, шубы нет, жизнь тяжёлая.
— Дура она, — отрезала Наташка, ничуть не смущаясь.
— Моя мамка говорит: счастливый не тот, у кого шуба новая, а тот, у кого совесть чистая и муж хороший.
А у неё муж вон какой — работящий, непьющий, добрый.
Чего ещё надо?
Пашка пожал плечами.
Он и сам не понимал, чего Валентине надо.
Но видно было, что отцу с каждым днём всё тяжелее.
Он осунулся, постарел, перестал улыбаться. Даже на Пашку смотрел теперь виновато и редко заговаривал первым.
— Ладно, чего о ней, — махнул рукой Кешка. — Давайте ещё разок, и по домам, а то мамка заругает, что замёрзли.
Они скатились ещё раз, потом ещё. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая снег в розоватые тона. Пора было возвращаться.
Домой Пашка зашёл, когда уже стемнело.
В горнице горела лампа.
Отец сидел за столом один, перед ним стояла тарелка с нетронутой едой.
Дверь в Валентинину комнату была закрыта наглухо, оттуда не доносилось ни звука.
— Пап, — позвал Пашка, снимая тулуп.
— Ты ужинал?
Отец поднял голову. Глаза у него были усталые, красные.
— А? Да, я... потом.
Ты ешь, сынок.
Я там картошки согрел.
Пашка сел за стол, налил себе чаю, отломил хлеба.
Есть не хотелось, но надо было.
Он же мужик, хозяйство ведёт, силы нужны.
Отец молчал, глядя в одну точку. Пашка тоже молчал. Потом не выдержал:
— Пап, а может, ну её?
Может, не надо так мучиться?
Мы и вдвоём проживём, как раньше. Я уже большой, всё умею.
Отец вздрогнул, посмотрел на сына долгим, странным взглядом.
— Ты не понимаешь, Паш, — тихо сказал он.
— Я её люблю.
А любовь... она не выбирает.
Пашка ничего не ответил.
Он доел, убрал посуду и пошёл в свою каморку.
Лёг на кровать, уставился в потолок. Любовь, значит.
Странная она, эта любовь.
Отца из сильного мужика в тряпку превратила, в доме покоя нет, а он всё равно за неё держится.
За окном завывал ветер, заметал позёмкой тропинки.
Пашка закрыл глаза и подумал о Наташке. О том, как она смеялась сегодня на горке, как ловко увернулась от снежка, который запустил в неё Кешка.
Хорошая девчонка. Не то что Валентина.
А завтра снова вставать затемно, топить печь, кормить Борьку и кур, идти в школу, а после — по хозяйству.
Жизнь шла своим чередом. И Пашка знал, что справится. Он уже справлялся. Сам.
Только бы отца было жалко. Очень жалко. И ничего с этим поделать нельзя.
****
Весна в тот год пришла дружная, быстрая.
Снег сошёл в одночасье, и земля, освободившись от зимнего плена, жадно пила талую воду, набухала, чернела и парила под тёплым солнцем.
Река взломала лёд с шумом и треском, понесла серые льдины, крутя их в мутном потоке, пока они не таяли, не исчезали где-то за поворотом. В воздухе запахло прелой листвой, сырой корой и той особенной весенней свежестью, от которой кружится голова и хочется жить.
Но в доме Пашки весной и не пахло. Там поселилась осень — сырая, тягучая, с вечными ссорами и тяжёлым молчанием.
Всё началось с того юбилея. Начальник склада, где работал отец, отмечал пятьдесят лет.
Собрались гости, было шумно, много выпивки, закуски, городские наряды. Валентина надела своё лучшее платье — то самое, синее, с брошкой, в котором приехала когда-то в деревню.
Отец приосанился, надел единственный свой пиджак, и они ушли вечером, принаряженные, взявшись за руки.
Пашка остался с тёткой Валей.
Он уже привык к таким вечерам — сидел у соседки, пил чай с вареньем, слушал её неспешные рассказы о старой жизни.
Но в тот вечер тётка Валя всё поглядывала на часы и вздыхала:
— Долго что-то. Не нагулялись бы там.
Начальник-то тот ещё гуляка, говорят, выпить любит.
А отец твой непьющий, как бы чего не вышло.
Пашка не понимал, что может выйти, но на душе стало тревожно.
Вернулись они заполночь.
Пашка уже задремал на лавке, но проснулся от громкого хлопка двери и Валентининого визгливого голоса:
— Да пошёл ты!
Тряпка ты, а не мужик!
Я тебе что говорила? Подойди к нему, поговори, он же твой начальник!
А ты?
Стоял в углу, молчал, как пень!
У других мужики, как мужики — жены при них разодетые, довольные!
А я что? Тьфу, позорище!
Отец что-то глухо отвечал, но Валентина не слушала.
Она влетела в горницу, не замечая Пашку, швырнула сумочку на стол и закричала пуще прежнего:
— У Колесовой Наташки мать вон в новом пальто щеголяет, с воротником!
А у меня? Я в этой деревне скоро совсем одичаю, на людях показаться стыдно!
Ты мне обещал, обещал!
А сам…
— Валя, ну потерпи, — пытался вставить отец, протягивая к ней руки.
— Не трогай меня! — она отшатнулась, как от прокажённого. — Спать иди!
И не подходи ко мне сегодня!
Дверь спальни хлопнула с такой силой, что с косяка посыпалась известка.
Отец постоял посреди горницы, тяжело дыша.
Потом опустился на табурет, обхватил голову руками и замер. Пашка видел, как вздрагивают его плечи, слышал тяжёлое, сиплое дыхание.
Ему захотелось подойти, обнять, сказать что-то.
Но язык прилип к нёбу.
Что скажешь? Как утешишь, когда тебя самого будто ножом режут от этих криков?
Он тихонько сполз с лавки и на цыпочках пробрался в свою каморку. Лёг, накрылся с головой одеялом, но долго не мог уснуть.
В ушах стоял Валентинин голос: "Тряпка! Позорище!"
Как она смеет так с отцом?
Как он терпит?
А отец терпел. И, казалось, с каждым днём терпел всё больше.
****
Прошло полгода.
Лето сменилось осенью, осень — новой зимой, а за ней пришла весна. И Пашка вдруг заметил перемену. Отец перестал быть хмурым.
Он возвращался с работы не усталый, а какой-то возбуждённый, приносил свёртки, коробки. Валентина встречала его на пороге, улыбалась, помогала снять пальто.
В доме запахло новыми вещами, духами, конфетами.
Пашка смотрел на это и не понимал. Откуда деньги?
Отец получал не так много, чтобы каждый месяц покупать Валентине то сапоги, то кофту, то отрез на платье.
А она ходила довольная, мурлыкала песенки, даже на кухню стала заглядывать — сварит что-нибудь вкусненькое, на стол накроет.
Но Пашка видел её глаза.
Когда отец отворачивался, улыбка с её лица сползала, как плохо приклеенная маска.
Оставалась та же пустота, что и в первый день.
Только теперь в этой пустоте плескалось что-то ещё — сытое, спокойное, равнодушное.
— Пап, — спросил Пашка однажды, когда они остались вдвоём. — Откуда у тебя деньги?
Ты премию получил?
Отец дёрнулся, будто его ужалили, и отвернулся.
— А, это... подработка, — буркнул он. — Не твоего ума дело.
Пашка промолчал.
Но на душе стало тревожно.
Что-то было не так.
А вскоре началась страда — уборка свёклы. В колхозе не хватало рук, и Кешка, который уже вовсю помогал взрослым, позвал Пашку:
— Пошли на свёклу! Там платят, копейка, конечно, но зато свои деньги.
Мужики нужны, чтобы собирать в кучи и грузить на подводы.
Я уже записался. Идём?
Пашка согласился не раздумывая. Деньги были нужны.
Не то чтобы отец не давал, но Пашка привык сам зарабатывать на свои мелочи.
Да и хотелось почувствовать себя самостоятельным, взрослым.
***
Поле раскинулось за деревней, огромное, до самого леса.
Свёкла уже была выкопана, лежала рядами, тёмно-бордовыми глыбами на чёрной, жирной земле.
Солнце палило не по-осеннему жарко, и они с Кешкой, в старых рубахах и кепках, работали от зари до зари.
Собирали свёклу в кучи, потом подъезжала подвода с лошадью, и надо было грузить тяжёлые корнеплоды в телегу.
Руки болели, спина ныла, но Пашка не жаловался.
Рядом с ним Кешка пыхтел, но не отставал, а иногда и подначивал:
— Давай, Пашка, шевелись!
А то я тебя обгоню!
— Иди ты, — отмахивался Пашка, но работал ещё быстрее.
Наташка тоже приходила, хотя её брали реже — всё-таки девчонка.
Но она умудрялась помогать, таскать мелкую свёклу, складывать в кучки и при этом ещё дразнить пацанов:
— Эй, работнички!
Я уже третью кучу собрала, а вы всё с одной возитесь!
— Цыц, мелюзга! — Кешка запустил в неё комком земли, но промахнулся. Наташка ловко увернулась и показала язык.
После смены они шли к бригадиру, получали расчёт — мятые, пахнущие потом и землёй рубли.
Пашка сжимал их в кулаке и чувствовал себя почти взрослым.
На свои, заработанные, он купил у тётки Вали молока и хлеба, а себе — новую кепку, вместо старой, драной.
***
Как- то вечером он пришёл домой, когда отец уже был там.
Валентина, как обычно, сидела с книжкой, но при виде Пашки скривилась — от него пахло потом и землёй.
— Опять с поля? — спросил отец равнодушно.
— Ага, — Пашка достал из кармана мятые рубли и протянул отцу.
— Вот, заработал.
Держи.
Отец мельком глянул на деньги, кивнул:
— Молодец, — и отвернулся к окну.
И всё.
Ни гордости, ни радости, ни даже простого "спасибо".
Пашка постоял, помял деньги в руке, потом сунул обратно в карман. Значит, не надо.
Ну и ладно.
Он пойдёт к тётке Вале, отдаст ей — она хоть порадуется, похвалит.
Валентина за его спиной фыркнула и перелистнула страницу. Пашка вышел, не оборачиваясь.
А через неделю грянула беда.
***
Весна была в самом разгаре.
Сады цвели белым и розовым, воздух стоял сладкий, пьянящий. Пашка как раз шёл из школы, когда у дома увидел странную машину — чёрную, с блестящей антенной. Около неё толпились люди, соседи.
Сердце ёкнуло. Он прибавил шагу.
В горнице было полно народу.
Какие-то люди в форме, с суровыми лицами, отец сидел на табурете, бледный, с трясущимися руками. Валентина стояла в углу, прижимая платок к лицу, но Пашка видел, что глаза у неё сухие.
— Антон Сергеевич, вы задержаны по подозрению в хищении материальных ценностей, — говорил один из милиционеров.
— Недостача на складе крупная. Пройдёмте.
Отец поднял глаза, встретился взглядом с Пашкой и тут же опустил их.
Ему было стыдно.
— Пап… — прошептал Пашка.
Но отца уже вели к двери.
Валентина вдруг запричитала, заголосила, но как-то неестественно, будто понарошку:
— Антоша! Антоша, что же это! Как же я теперь!
Отец обернулся на пороге, хотел что-то сказать, но милиционер подтолкнул его в спину, и дверь захлопнулась.
Машина уехала.
Соседи разошлись, перешёптываясь. Пашка стоял посреди горницы, не в силах пошевелиться.
Валентина, оставшись одна, перестала причитать.
Она села на стул, посмотрела на Пашку странным, оценивающим взглядом, потом встала и ушла в свою комнату, заперев дверь.
Пашка вышел на улицу сам не зная зачем.
Ноги принесли его к сеновалу, где они с Кешкой иногда прятались.
Он залез внутрь, зарылся в душистое сено и дал волю слезам.
Он плакал горько, взахлёб, как маленький, уткнувшись лицом в сено, чтобы никто не услышал.
Всё рухнуло. Отец, который всегда был для него опорой, оказался вором.
И Пашка вдруг понял, откуда взялись те подарки, те деньги.
Это была не премия. Это было ворованное.
Для неё.
Для Валентины.
— Паш, ты тут? — раздался тихий голос.
Это была тётка Валя.
Она залезла на сеновал, кряхтя, и села рядом.
Погладила по голове своей шершавой, тёплой ладонью.
— Не плачь, милый. Всё перемелется, мука будет.
— Зачем он, тёть Валь? — всхлипнул Пашка.
— Зачем он это сделал?
— Глупый мужик твой батя, — вздохнула она.
— Пошёл на поводу у своей Валентины.
Ей же всё мало было, всё ей подавай. Вот он и полез в чужое. Думал, не поймают.
А поймали.
Теперь отвечать будет.
— А она? — Пашка вытер слёзы рукавом.
— Она тоже виновата?
— Она? — тётка Валя помолчала. — Она своё получит.
Люди-то не слепые, видят, из-за чего всё.
Теперь ей здесь не житьё — каждый пальцем показывать будет. Притихнет, попрячется, а там, глядишь, и сбежит вовсе.
Не такие, как она, в деревне не держатся.
Пашка замолчал. Ему было больно и обидно за отца.
И страшно — что теперь будет? Он остался один.
Совсем один.
Через неделю суд дал отцу срок пять лет.
Валентина действительно притихла, редко выходила из дому, а если и выходила — опускала глаза и шла быстро, ни на кого не глядя.
Но Пашка её не замечал.
Он жил своей жизнью: школа, хозяйство, работа. Кешка и Наташка были рядом, не бросали.
Тётка Валя кормила, жалела.
Как-то вечером Пашка сидел на крыльце и смотрел, как садится солнце. Небо горело багрянцем, птицы пели на все голоса, и жизнь, огромная и равнодушная, текла мимо. Он остался один, но внутри появилась твёрдость.
Он справится. Он уже справлялся.
И теперь справится.
Из дома вышла Валентина, села на другой край крыльца, подальше. Долго молчала, потом вдруг спросила:
— Ты есть хочешь?
Пашка покосился на неё. В её голосе не было тепла, просто вопрос.
Он покачал головой и ушёл в сарай, к Борьке.
Бык ткнулся тёплым носом в ладонь, и на душе стало чуточку легче.
Каждый из них теперь жил своей жизнью. Под одной крышей, но чужие.
Навсегда чужие.
****
Осень в том году стояла долгая и тёплая, как будто сама природа не решалась отпустить уходящее лето. Бабье лето затянулось до самого октября, паутина летала по ветру, цеплялась за жёлтую листву, и солнце ещё грело по-летнему, хотя уже без прежней силы.
Но Пашка этой красоты почти не замечал. Всё вокруг стало серым и безрадостным, будто кто-то накрыл мир мутным, пыльным стеклом.
Письма от отца приходили редко.
В них пахло казённой бумагой и далёкой, чужой тоской.
Отец писал мелким, торопливым почерком, строчки прыгали, словно рука дрожала.
Пашка узнавал от тётки Вали, что письма приходят на почту, и сам ходил за ними, надеясь, что хоть строчка будет адресована ему.
Но почти все письма были Валентине.
Она получала их равнодушно.
Пашка видел, как она разрывает конверт, пробегает глазами по строчкам, и лицо её остаётся таким же пустым, как в тот первый день. Иногда она тут же комкала письмо и бросала в мусорное ведро.
Иногда, если на неё находило настроение, подносила спичку и смотрела, как бумага корчится в огне, превращаясь в чёрный пепел.
А потом письма перестали читать вовсе. Они лежали стопкой на столе, покрывались пылью, желтели по краям, и Валентина не притрагивалась к ним.
Пашка однажды не выдержал, взял одно, распечатал.
Отец писал о какой-то скуке, о работе, о том, что скучает по дому, по ней, по Пашке. "Сыну передай, чтоб учился хорошо и маму слушался", — было написано в конце.
Пашка сглотнул комок в горле. Маму. Он называл её мамой.
А она даже письма его не читает.
— Ты это брось, — услышал он за спиной голос Валентины. Она стояла в дверях, скрестив руки на груди, и смотрела на него холодно. — Не твоего ума дело.
— Он тебе пишет, — тихо сказал Пашка, сжимая письмо.
— А ты даже не читаешь.
— А мне читать некогда, — она пожала плечами.
— Жизнь дальше идёт.
И ты иди, занимайся своими делами. Борьку покормил?
Пашка промолчал, положил письмо на стол и вышел.
Он понял тогда, что Валентина не просто чужая. Она пустая внутри.
И отцу там места нет.
С тех пор она стала часто уезжать. Сначала на один день, потом на два, а то и на три.
Садилась на попутку и укатывала в город, а возвращалась с ворохом свёртков, с новым платьем, с причёской, от которой пахло чужими духами.
Пашка её не спрашивал, куда и зачем.
Ему было всё равно.
В один из таких дней, в конце октября, когда листва уже облетела и деревья стояли голые, чёрные, готовые к зиме, Валентина вернулась не одна.
Пашка как раз колол дрова во дворе. Топор со свистом врезался в полено, раскалывая его с сухим треском. Он уже привык к этой работе, руки налились силой, удары стали точными.
За два года он вырос, окреп, и со стороны его можно было принять за парня лет четырнадцати, хотя шёл всего двенадцатый.
Скрипнула калитка. Пашка обернулся и замер.
Валентина шла по дорожке, а за ней, чуть поодаль, шагал мужчина. Высокий, молодой, в городском пальто, с кожаным чемоданом в руке.
Лицо гладкое, самоуверенное, волосы зачёсаны назад, на губах играет лёгкая улыбка.
Он оглядывал двор с ленивым любопытством, будто приценивался.
Пашка опустил топор и выпрямился. Валентина подошла ближе, мельком глянула на него, на гору нарубленных дров, и сказала буднично, как о чём-то само собой разумеющемся:
— Это Иван Петрович. Мой муж.
Он будет жить пока что с нами.
Пашка не ответил.
Он смотрел на этого Ивана Петровича, на его холёные руки, на чемодан, на новые ботинки, блестящие, без единой пылинки. Городской.
Ещё один городской, которому здесь, в деревне, делать нечего.
Иван Петрович шагнул вперёд, протянул руку:
— Здорово, парень. Иван.
Можно просто Ваня.
Пашка на руку не посмотрел. Перевёл взгляд на Валентину, потом снова на него и молча пошёл к сараю, бросив топор прямо на землю.
— Грубоват, — донеслось до него насмешливое.
— Привыкнет, — равнодушно ответила Валентина.
— Пошли в дом, я покажу, где жить будешь.
Они ушли, а Пашка остался в сарае. Он сел на чурбак, обхватил голову руками. Муж.
Она назвала его мужем.
А отец там, за решёткой, пишет ей письма, которые она жжёт.
И думает, наверное, что она ждёт его.
Борька мыкнул из стойла, требуя внимания. Пашка встал, накидал сена, погладил бычка по тёплой морде. Тот лизнул его руку шершавым языком.
— Вот так, Борька, — прошептал Пашка. — Теперь у нас новый жилец. А отец… что отец?
Никому он там не нужен.
Вечером он не пошёл в дом.
Сидел у тётки Вали, пил чай с вареньем, слушал её причитания.
— Ох, Пашка, беда-то какая, — качала она головой.
— Привела хахáля.
И что теперь будет?
А батька твой там сидит, ничего не знает.
Сердце кровью обливается.
— А мне что? — Пашка пожал плечами. — Пусть живут.
Я в сарае лягу, если что. Мне не привыкать.
— Но, но, — тётка Валя погрозила пальцем.
— Не смей в сарае. Место в доме твоё, законное.
Это она тут приживалка, а ты хозяин. Понял?
Пашка кивнул, но в душе было всё равно. Какой он хозяин, когда чужие люди приходят и уходят, а он только смотрит.
В дом он вернулся поздно.
В горнице горел свет, слышались голоса, смех. Валентина смеялась — звонко, легко, как не смеялась никогда при отце.
Иван Петрович что-то рассказывал, она отвечала, и в голосе её было что-то новое — оживление, почти радость.
Пашка прошмыгнул в свою каморку, лёг на кровать.
За стеной смеялись.
Он закрыл глаза и попытался представить отца. Как он там, в холоде, в чужом месте, один.
Пишет письма, надеется.
А здесь…
Жизнь потекла дальше.
Иван Петрович обжился быстро.
Он оказался не из рабочих — говорил, что приехал в деревню отдохнуть от города, подышать воздухом.
Целыми днями валялся на кровати с книжкой или уходил на речку с удочкой, хотя рыбу ловить не умел и возвращался пустой.
Валентина хлопотала вокруг него, готовила, убирала, даже к плите встала — чего при отце никогда не делала.
Пашка был сам по себе.
Вставал затемно, топил печь, кормил Борьку и кур, уходил в школу.
После школы — хозяйство, уроки, а если оставалось время — бежал к Кешке или Наташке.
Те его не бросали, хотя сами уже подросли, у каждого появились свои заботы.
За столом они с Валентиной и Иваном Петровичем почти не встречались.
Пашка ел отдельно, в своей каморке, или уходил к тётке Вале.
Его не звали, и он не напрашивался. Иногда Иван Петрович пытался заговорить с ним, но Пашка отмалчивался.
Не хотел он ни с кем разговаривать.
****
Как-то в воскресенье они с Кешкой и Наташкой сидели на мостках у реки. Вода в реке стала тёмной, холодной, по краям уже появился первый ледок — хрупкий, прозрачный. Ветер гнал по воде рябь, шелестел сухим камышом. Осень окончательно вступала в свои права, и от этого было немного грустно.
— Слышь, Паш, — Кешка пинал камешки в воду.
— А что твой новый родственник?
Не гоняет?
— Какой он родственник, — Пашка сплюнул. — Чужой человек.
Сидит целыми днями, книжки читает. Валентина вокруг него скачет, как угорелая.
— А батя твой знает? — тихо спросила Наташка.
Пашка пожал плечами:
— Не знаю. Письма он шлёт, а она их даже не читает.
Так и лежат стопкой.
Может, не надо ему говорить?
Зачем человека зря расстраивать?
— А может, и надо, — Кешка нахмурился. — Чего он там сидит, думает, что его ждут, а тут такое. Нечестно это.
— Жизнь вообще нечестная, — вздохнула Наташка по-взрослому. — Моя мамка говорит: надейся только на себя.
Пашка кинул камешек далеко в реку. Тот ушёл в тёмную воду с тихим бульком.
— Я и надеюсь.
А они… пусть живут как хотят.
Мне ничего от них не надо.
Домой он вернулся, когда уже стемнело.
В горнице горел свет, пахло жареной картошкой — Валентина готовила ужин.
Иван Петрович сидел за столом, развернув газету, и что-то насвистывал.
При виде Пашки он поднял голову, кивнул:
— Привет, труженик. Садись с нами, картошка поспела.
Пашка покачал головой:
— Я у тёти Вали ел.
И прошёл в свою комнату.
Там, на столе, лежало письмо. Почерк отца. Пашка взял его, распечатал.
Буквы прыгали, но читать было можно.
"Здравствуй, сынок. Пишу тебе, а не Валентине, потому что тебе, наверное, важнее знать, что у меня всё хорошо. Работаю, кормят нормально, не обижают.
Ты не думай обо мне плохо, я дурак, подвёл всех. Ты учись хорошо, слушайся тётю Валю, она добрая женщина.
По хозяйству помогай, ты у меня мужик уже.
Борьку не забудь.
Как вернусь, всё исправлю, обещаю. Скучаю очень. Твой отец."
Пашка перечитал письмо три раза. Слёзы защипали глаза, но он сдержался.
Положил письмо в ящик, где хранил самые дорогие вещи — мамину фотографию, первый заработанный рубль, Кешкин подарок — самодельный ножик.
За стеной смеялись Валентина и Иван Петрович. Пашка лёг на кровать, закрыл глаза.
Он представил, как отец вернётся. Приедет, откроет калитку, а тут — чужой мужик, который спит в его постели, ест его картошку, смеётся с его женой.
Что тогда будет?
Ответа не было. Только ветер выл за окном, да где-то вдалеке лаяли собаки.
Уснул он поздно, а утром встал затемно, как всегда. Натаскал воды, накормил Борьку, кур, нарубил дров. Потом сел на крыльцо и долго смотрел, как встаёт солнце. Холодное, осеннее, оно медленно выползало из-за леса, окрашивая небо в бледно-розовый цвет.
Жизнь продолжалась.
И Пашка знал, что будет продолжать жить дальше. Ради отца, ради маминой памяти, ради себя.
А Валентина и её новый муж… они просто чужие люди.
Пусть живут своей жизнью.
У него своя.
. Продолжение следует.
Глава 3