РАССКАЗ. ГЛАВА 6.
Осень в тот год пришла рано и неожиданно, как это часто бывает на деревенской земле. Ещё вчера солнце палило немилосердно, и воздух дрожал над полями, а сегодня с утра потянуло прохладой, небо затянуло высокими перистыми облаками, и ветер, прилетевший откуда-то с севера, зашелестел в пожелтевших уже берёзах. Листва на них ещё держалась, но кое-где уже вспыхнули первые жёлтые искры — предвестники скорого листопада.
В доме Линевых тоже всё переменилось. Не снаружи — изба как стояла почерневшая, с облупившейся краской на наличниках, так и стояла. Мальвы в палисаднике отцвели, и теперь только сухие стебли торчали вдоль забора, покачиваясь на ветру. А внутри — потеплело.
Танька просыпалась теперь с лёгким сердцем. Не было больше той тягучей тоски, с которой она раньше вставала, не было желания зарыться с головой в одеяло и не вылезать. Было дело — много дела, по хозяйству, по дому, — и была мать, которая ждала её вечером с ужином и с разговором.
Они сидели теперь допоздна. Марфа возвращалась с фермы уставшая, пахнущая молоком и сеном, мыла руки, переодевалась и садилась к столу, где уже дымилась картошка в чугунке или щи, сваренные Танькой. Ели молча, но молчание это было не тягостным, как раньше, а уютным, домашним. А потом начинались разговоры.
Танька рассказывала про работу, про баб на поле, про Петьку, который теперь всё время крутился рядом, заглядывал в глаза и норовил помочь с вилами.
Про Юрку рассказывала — осторожно, вполголоса, но мать и так всё понимала, только вздыхала и гладила её по голове шершавой ладонью.
— Ты смотри, дочка, не торопись, — говорила Марфа. — Парни они такие... сами не знают, чего хотят. А ты у меня теперь красавица, разбирайся — не хочу.
Танька смеялась и прижималась к материнскому плечу. Она ловила каждое тёплое слово, каждую ласку, которых так не хватало все эти годы. И Марфа словно оттаивала — день ото дня становилась мягче, разговорчивее, чаще улыбалась.
— А ты, мам, какая была в мои годы? — спросила как-то Танька, перебирая картошку в погребе.
Марфа замерла на мгновение, потом ответила глухо:
— Да такая же, как все. Работала, гуляла... замуж собиралась.
— За папку? — тихо спросила Танька, не оборачиваясь.
В погребе было темно и сыро, пахло землёй и прошлогодними яблоками. Сверху, из открытого лаза, падал узкий луч света.
Марфа долго молчала. Потом сказала:
— За него. За Петра.
И замолчала. Танька не стала расспрашивать — почувствовала, что мать не готова. Но зерно упало в землю.
****
Через несколько дней, убирая в горнице, Танька наткнулась на старый сундук. Он стоял в углу, обитый почерневшим железом, и обычно был закрыт на замок. Но сегодня замок висел на петле, не защёлкнутый — видно, мать забыла запереть, уходя на ферму.
Танька замерла на мгновение. Заглядывать в сундук было как-то неловко — это же материны вещи, её тайны. Но любопытство пересилило. Она приподняла тяжёлую крышку и заглянула внутрь.
Сверху лежали старые половики, выцветшие занавески, какие-то тряпки. Пахло нафталином и временем. Танька осторожно перебрала их и вдруг нащупала на самом дне что-то твёрдое, плоское.
Фотография.
Она достала её и поднесла к свету. Маленькая, пожелтевшая, с загнутыми краями. На ней были двое: молоденькая девушка в простом ситцевом платье, с косой через плечо, с глазами весёлыми, задорными — и парень. Высокий, широкоплечий, с тёмно-русыми волосами, падающими на лоб, и с глазами... с глазами, которые Танька видела каждое утро в зеркале.
Её глаза. Её нос. Её рот.
Отец.
Танька опустилась на лавку, не в силах оторвать взгляда от фотографии. Она смотрела на этого незнакомого человека и видела себя. Свои черты, своё выражение лица, свой упрямый подбородок. Вот откуда эта нескладность, эта длинная фигура, этот большой рот — от него. Вот почему мать всегда отводила глаза — она видела в ней его.
Сколько она так просидела — неизвестно. Солнце за окном переместилось, тени стали длиннее, а она всё смотрела и смотрела, пытаясь представить, каким он был, почему ушёл, почему бросил их. И не могла.
Скрипнула дверь.
Танька вздрогнула, подняла голову. В дверях стояла мать — в рабочей одежде, с красными от ветра глазами. Она смотрела на фотографию в руках дочери, и лицо её медленно менялось. Сначала испуг, потом боль, потом — горькая, безнадёжная печаль.
— Нашла... — тихо сказала Марфа. Голос её дрогнул.
— Мам... — Танька встала, сделала шаг к ней. — Это он? Это мой отец?
Марфа молчала долго, очень долго. Потом медленно, словно неся на плечах непомерную тяжесть, подошла к лавке и опустилась рядом с дочерью.
— Он, — выдохнула она. — Петька... Пётр Светлов.
Танька замерла. Светлов? Та же фамилия, что у Юрки? Она хотела спросить, но мать заговорила сама, словно прорвало плотину.
— Молодые были, глупые. Любила я его, дочка, так любила — свет белый не мил был без него.
И он любил, кажется. Приходил под окно, с гармонью, песни пел. Свадьбу собирались играть осенью. А потом... — голос её сорвался. — Потом я узнала, что беременна. Сказала ему. А он... испугался. Сказал: не готов я, Марфа, не готов к такому. Дай срок, вернусь. И уехал. В город уехал, искать лучшей доли. И не вернулся.
Она заплакала — тихо, беззвучно, слёзы катились по морщинистым щекам, падали на старый половик. Танька смотрела на неё и чувствовала, как сердце разрывается от боли — за мать, за ту молодую девчонку, которую бросили, за себя, выросшую без отца.
— Мама... — прошептала она, обнимая её. — Мамочка...
— Я всё на тебя смотрела, дочка, — всхлипывала Марфа.
— И его в тебе видела. Каждый день видела. И не могла... не умела я тебя любить, как надо.
Потому что больно было. Каждый раз, как на тебя гляну, — он перед глазами. И обида, злая, лютая обида. Прости меня, дочка, прости, если сможешь...
Танька прижимала мать к себе, гладила по седым волосам, по сгорбленным плечам, и слёзы текли по её лицу.
— Ты не виновата, мам, — шептала она. — Ты ни в чём не виновата. Это он... он не захотел нас. А ты... ты меня вырастила. Одна. Всё для меня делала. Я понимаю теперь всё. Понимаю.
Они сидели обнявшись в полутьме горницы, и за окном догорал закат, окрашивая небо в багряные тона. Где-то далеко прокричал журавль — прощальный крик улетающих на юг птиц. Осень вступала в свои права.
— А Светловы... они ему кто? — тихо спросила Танька, когда мать немного успокоилась.
— Двоюродный брат он Юрке, — ответила Марфа, вытирая слёзы. — Юркин отец и Пётр — братья родные. Только Юркин здесь остался, а Пётр... уехал. Сгинул.
Танька задумалась. Вот оно что. Вот почему Юрка так смотрел на неё, словно что-то искал. Может, узнавал? Или чувствовал родственную душу?
— Ты не думай, дочка, — сказала Марфа, словно прочитав её мысли. — Ты не он. Ты — это ты. Хорошая ты у меня, добрая, работящая. И красавица стала — глаз не отвести. Не смей никогда себя с ним равнять.
Танька улыбнулась сквозь слёзы и поцеловала мать в щёку.
— Спасибо, мам. За всё спасибо.
***
Утром следующего дня работа на поле кипела как обычно. Сено, уже окончательно высохшее, грузили на повозки — последние приготовления к зиме. Танька работала в паре с дедом Матвеем, который, несмотря на возраст, управлялся с вилами не хуже молодых.
Солнце стояло уже высоко, но не пекло, а лишь ласково пригревало. Воздух был прозрачным, чистым, с лёгкой горчинкой увядающих трав. Где-то вдалеке уже желтели берёзы, и краснели гроздья рябины у дороги. Осень набирала силу.
Танька вонзила вилы в очередную копну, подняла тяжёлый пласт и закинула его в телегу. Руки гудели, но она не чувствовала усталости — после вчерашнего разговора с матерью внутри поселилось странное облегчение. Словно камень с души свалился. Всё встало на свои места.
— Едрен-батон! — прокряхтел дед Матвей, вытирая пот со лба. — Танька, а выходи-ка ты за меня замуж!
Вон как похорошела, шельма! Я таких красавиц сто лет не видывал!
Танька обернулась к нему и вдруг улыбнулась — открыто, весело, без тени прежней застенчивости.
— А не стар ли ты, дед Матвей, для женитьбы-то? — спросила она. — Бабка твоя меня заругает.
Дед Матвей крякнул от удовольствия:
— Стар, да удал! А бабка моя не заругает — она сама мне невесту ищет.
Уж больно ты работящая, Танька. Такая и в хозяйстве пригодится, и на погляд хороша!
Танька засмеялась — легко, звонко, и смех её разнёсся по полю. Несколько человек обернулись на этот смех, и сами заулыбались.
— Дядь Матвей, а вы место-то застолбите сначала, — раздался голос сзади.
Танька обернулась.
Рядом с телегой стоял Юрка, держа в руках вилы.
Он смотрел на неё с той самой улыбкой, от которой у неё когда-то закипала кровь. Только теперь в этой улыбке не было насмешки — было что-то тёплое, признающее.
— Я тоже согласился бы жениться на ней, — продолжал он, глядя прямо на Таньку.
— Так что, дядь Матвей, я уже занял место. В очередь становитесь.
Танька почувствовала, как щёки заливает румянец, но глаз не отвела. Она спокойно посмотрела на Юрку, потом снова взялась за вилы.
— Работать надо, — сказала она ровно.
— А шутки потом.
И продолжила грузить сено, словно ничего не произошло.
Юрка усмехнулся, покачал головой и пошёл дальше, но прежде чем скрыться за стогом, оглянулся и ещё раз посмотрел на неё. Взгляд его задержался дольше обычного.
Дед Матвей крякнул, подмигнул Таньке:
— Видала?
Обхаживает парень. Ты гляди, не продешеви, Танька. Парень он видный, работящий. Из хорошего рода.
Танька промолчала, но в душе у неё что-то дрогнуло. Юрка... Светлов. Родственник её отца.
Может быть, он знает что-то? Может быть, чувствует ту же кровную связь, что и она?
Она посмотрела ему вслед.
Он шёл по полю, широко шагая, и ветер трепал его русые волосы. Красивый, статный, похожий на того парня с пожелтевшей фотографии. И в ней вдруг родилась надежда — робкая, ещё не осознанная до конца. Надежда на то, что прошлое можно отпустить, что можно построить что-то своё, новое, не оглядываясь на старые обиды.
Солнце светило, ветер шелестел сухой травой, где-то высоко в небе курлыкали журавли, прощаясь с родными местами.
А Танька стояла у телеги, с вилами в руках, и чувствовала, как внутри разливается тепло.
Жизнь продолжалась. И она была прекрасна.
****
День выдался на редкость знойный — один из тех последних летних дней, когда солнце, словно понимая, что скоро ему на смену придут холода, старается отдать всё тепло, всю ласку, всю силу, что у него осталась. Воздух стоял плотный, тяжёлый, пропитанный запахами увядающих трав и нагретой земли. К полудню даже птицы притихли, попрятались в тень, и только кузнечики стрекотали, не умолкая, заполняя всё вокруг своим монотонным, усыпляющим звоном.
Поле, где заканчивали уборку сена, напоминало раскалённую сковороду. Солнце пекло немилосердно, и даже ветерок, изредка налетавший от реки, не приносил облегчения — он был таким же горячим, как и всё вокруг. Бабы давно поснимали платки, повязав их на манер косынок, чтобы хоть немного защитить голову, мужики работали по пояс голые, и только дед Матвей, несмотря на жару, оставался в старой телогрейке, утверждая, что «в ней и холод не страшен, и жара не берёт — проверено годами».
Танька работала с самого утра, не разгибая спины.
Руки гудели, плечи ныли, и когда председатель объявил получасовой перерыв, она едва дотащилась до ближайшего стога, чтобы упасть в его тень и хоть немного прийти в себя.
Она скинула ботинки — босые ноги благодарно вдохнули прохладу, спрятанную в траве под стогом. Стянула с головы платок, мокрый от пота, и откинулась на спину, глядя в небо. Оно было высокое, бесконечное, с редкими перьями облаков, застывших в неподвижности. Где-то там, в этой синеве, парила птица — чёрная точка, описывающая круги.
Как хорошо! Усталость медленно отпускала, разливалась по телу приятной истомой.
Танька закрыла глаза, вдыхая запах сена, нагретой земли и горьковатой полыни, растущей у межи.
Мысли текли лениво, нехотя, как мёд из опрокинутой крынки. Вот бы сейчас искупаться — в реку, в прохладную воду, чтобы смыть с себя всю эту жару, всю эту усталость, все тревоги последних дней...
— Ой, да я тут не один.
Она вздрогнула, распахнула глаза. Рядом, в полуметре от неё, сидел Юрка.
Он подобрался незаметно, как лесной зверь, и теперь смотрел на неё с той самой улыбкой — тёплой, чуть насмешливой, от которой у неё всегда замирало сердце.
Танька рывком села, одёрнула подол платья, старательно пряча босые ноги.
— Чего тебе? — спросила она строго, сдвинув брови, чтобы он не заметил, как предательски дрогнул голос.
Юрка усмехнулся, но глаз не отвёл. Синие-синие, как вечернее небо после заката, они смотрели на неё с каким-то новым, незнакомым выражением. Не насмешливым, не оценивающим, а тёплым, почти нежным.
— Да так просто, — сказал он лениво. — Соскучился.
Танька почувствовала, как краска заливает щёки.
Она резко вскочила на ноги, намереваясь уйти, скрыться от этого взгляда, от этой улыбки, от этой близости, от которой у неё внутри всё переворачивалось.
Но Юрка поднялся следом. Легко, быстро, словно и не лежал только что в расслабленной позе.
— Подожди, — сказал он, и в голосе его появилось что-то серьёзное. — Я сам могу уйти, если помешал.
Он стоял так близко, что Танька чувствовала жар, идущий от его тела, слышала его дыхание.
Его синие глаза смотрели на неё в упор, и в них не было ни тени обычной насмешки. Было что-то другое, отчего у неё подкашивались колени.
— Ты красивая, Таня, — тихо сказал он.
И прежде чем она успела ответить или отшатнуться, он шагнул вперёд, прижал её к себе — сильно, горячо, — и поцеловал.
В губы. Страстно и нежно одновременно.
Мир рухнул. Исчезло всё — и солнце, и стог, и стрекот кузнечиков. Осталось только это: его губы на её губах, его руки на её талии, его дыхание, смешанное с её дыханием. Танька замерла, не в силах пошевелиться, оглушённая, потрясённая, счастливая...
А потом в голове вспыхнуло: «Светлов. Он Светлов. Его отец — брат моего отца. Мы родственники!»
Она отшатнулась, вырываясь из его рук, и со всего размаху ударила его по щеке.
Звук пощёчины прозвучал в тишине неожиданно громко. Юрка отшатнулся, прижал ладонь к щеке, и в глазах его мелькнуло искреннее изумление.
— Ты чего? — только и выдохнул он.
— Ты сдурел! — крикнула Танька, и голос её сорвался.
— Мы же... мы же родственники с тобой! Не лезь ко мне больше! Слышишь?
Никогда!
Она развернулась и побежала прочь от стога, от него, от этого невозможного, запретного, сладкого, как яд, поцелуя.
Сено хлестало по ногам, сухие травинки цеплялись за платье, но она не замечала. Она бежала, не разбирая дороги, прочь, прочь, прочь...
Юрка остался стоять у стога. Он смотрел ей вслед, и на лице его, рядом с красным следом от пощёчины, застыло выражение такого искреннего, такого детского недоумения, что дед Матвей, наблюдавший эту сцену из-за соседней копны, только крякнул и покачал головой.
— Эх, молодёжь, — пробормотал он себе под нос. — Ничего-то вы не понимаете.
А Танька бежала по полю, и слёзы текли по её щекам, смешиваясь с потом, с пылью, с горечью несправедливости.
Она не знала, что думать, что чувствовать. Этот поцелуй... он был таким долгожданным, таким невозможным, таким счастливым.
И таким запретным.
Родственники. Она повторяла это слово, как заклинание, пытаясь защититься от того, что уже поселилось в её сердце.
Родственники. Значит — нельзя. Значит — никогда.
Она упала на траву в ложбинке, скрытая от чужих глаз высокими кустами ивы, и разрыдалась в голос — горько, безнадёжно, как плачут только тогда, когда теряют что-то, что даже не успели обрести.
Солнце пекло немилосердно, где-то далеко стрекотали кузнечики, и жизнь продолжалась, не обращая внимания на её боль.
А Танька лежала в траве и плакала, сжимая в кулаке горькую полынь, и думала о том, что судьба — жестокая штука.
Она дала ей почувствовать себя красивой, дала ей любовь матери, дала ей надежду на новую жизнь — и тут же отняла самое главное. Того, кто мог бы стать её счастьем.
Но он не мог. Потому что кровь. Потому что родство. Потому что жизнь, которая и так была несправедлива к ней с самого рождения.
Где-то высоко в небе прокричал журавль — прощальный, тоскливый крик. Осень приближалась. И в душе у Таньки тоже наступала осень.
****
Вечер опустился на деревню тихий и тёплый, каких много бывает в самом конце лета, когда природа словно замирает в ожидании неизбежных перемен. Солнце уже село, но небо на западе ещё горело багрянцем и розовым, переходя в нежную синеву над головой. Первые звёзды зажигались робко, несмело, словно пробуя голос перед большой ночной симфонией. Где-то за рекой ухал филин, и этот звук разносился далеко по округе, смешиваясь с тихим шелестом камыша.
Танька сидела на крыльце, обхватив колени руками, и смотрела в темнеющее небо.
Глаза её опухли от слёз, но новых уже не было — выплакала все до дна, до самой горькой капли.
В груди осталась только тупая, ноющая пустота, какая бывает после долгой болезни, когда температура спала, но слабость ещё не отпускает.
Она не помнила, как добралась домой. Ноги сами принесли, по старой привычке. Матери ещё не было — на ферме задерживались, какая-то корова заболела. Танька упала на кровать и пролежала так, наверное, с час, глядя в потолок невидящими глазами. А потом слёзы пришли снова — и она плакала, уткнувшись лицом в подушку, чтобы никто не слышал, хотя в доме никого и не было.
Плакала о том, что только-только начала жить — и всё рухнуло.
О том, что почувствовала себя красивой, нужной, живой — и оказалось, что это счастье под запретом. О том, что Юрка, его глаза, его улыбка, его поцелуй — всё это теперь недоступно, потому что кровь, потому что родство, потому что какая-то жестокая несправедливость, в которой никто не виноват, но и исправить нельзя.
Плакала о себе — о маленькой девочке, которая выросла без отца, которая всегда была некрасивой, которую никто не замечал. И вот когда заметили, когда полюбили — оказалось, что любить нельзя.
— Танька? Ты чего здесь, в потёмках?
Голос матери вырвал её из оцепенения. Марфа стояла в калитке, разглядывая дочь, сидящую на крыльце в полной темноте. В руках у неё был узелок с фермы, платок сбился на затылок, лицо усталое, озабоченное.
Танька хотела ответить, что всё нормально, как отвечала всегда, но голос не слушался.
Вместо слов из горла вырвался какой-то всхлип, и она снова зарыдала — уже не скрываясь, не сдерживаясь.
Марфа бросила узелок прямо на землю и кинулась к дочери.
— Танька! Танюша! Что случилось? Кто обидел?
Она присела рядом, обняла за плечи, прижала к себе.
Танька уткнулась лицом в материнскую грудь, пахнущую молоком и сеном, и плакала, плакала, не в силах остановиться.
— Мамочка... мама... — всхлипывала она. — Я не знаю... я не знаю, что делать...
— Пойдём в дом, — твёрдо сказала Марфа. — Пойдём, я воды согрею, чаю нальём. И расскажешь мне всё. Всё-всё, как есть.
Она подняла дочь, обняв за талию, и повела в горницу. Там зажгла лампу — электричество в деревне давали с перебоями, чаще пользовались керосинками, — поставила чайник на плиту, усадила Таньку на лавку, укрыла пледом.
— Сиди, молчи. Сейчас чай будет.
Танька смотрела, как мать хлопочет у печи, и понемногу отпускало. В тепле, в свете лампы, в присутствии самого близкого человека боль становилась не такой острой, не такой разрывающей.
Марфа поставила на стол две кружки с дымящимся чаем, присела напротив, взяла дочь за руки.
— Рассказывай, дочка. Всё рассказывай.
И Танька рассказала.
Сначала сбивчиво, захлёбываясь словами, потом ровнее, спокойнее. Про то, как всё изменилось в ней после того случая на реке, про новое платье, про уверенность, что пришла неизвестно откуда. Про Юрку — как он смотрел на неё, как подсел к стогу, как сказал «красивая». И про поцелуй.
— Мама, — шептала она, сжимая материнские руки. — Я так испугалась. Не его — себя. Я поняла, что люблю его. Что давно люблю, может, с самого первого дня, как увидела. А потом вспомнила... Он же Светлов! Его отец и мой... они же братья! Мы родственники, мама! Нам нельзя!
Она снова разрыдалась, уронив голову на стол. Марфа гладила её по волосам, по плечам, и лицо её становилось всё более задумчивым.
— Танюша, — сказала она наконец, когда всхлипывания стихли.
— А ты откуда знаешь, что родственники?
Танька подняла заплаканное лицо.
— Ну как же... Ты же сама сказала: Пётр Светлов — мой отец. А Юрка — Светлов. Значит, они...
— Светловых в деревне полдеревни, — перебила Марфа. — Это фамилия распространённая. Да, мой Петька и Юркин отец — братья. Но ты посчитай, дочка.
Она взяла с полки замусоленный карандаш и клочок бумаги, начала чертить.
— Вот, смотри. Юркин отец — Иван Светлов. Мой Петька — Пётр Светлов. Они братья родные. Значит, Юрка твой... троюродный? Или как?
Она задумалась, шевеля губами.
— Я в этих степенях не сильна, дочка. Но одно знаю точно: в нашей деревне такие браки бывали. Двоюродные, троюродные — не близкая родня. Церковь разрешает. Люди женятся и живут.
Танька смотрела на мать расширенными глазами. В голове начало проясняться.
— То есть... мы не близкие родственники?
— А ты сама посуди, — Марфа откинулась на спинку стула. — Ты своего отца видела хоть раз в жизни? Нет. Он уехал, даже не взглянул на тебя.
А Юрка... Юрка здесь вырос, ты с ним в одной школе училась. Какое же тут близкое родство? Так, седьмая вода на киселе.
Она помолчала, потом добавила тише:
— Я вот что думаю, дочка. Ты не от родства испугалась. Ты от любви испугалась. Оттого, что она пришла — настоящая, сильная, та, о которой ты и мечтать не смела. Вот и схватилась за первое, что под руку попало, чтобы отгородиться.
Танька молчала, переваривая услышанное. А ведь мать права. В тот момент, когда Юрка поцеловал её, мир рухнул — но не от ужаса, а от счастья. А потом страх — привычный, въевшийся в кровь страх быть несчастной — подсунул ей эту мысль о родстве, как спасительную соломинку. Чтобы не надеяться. Чтобы не верить. Чтобы снова не обожглась.
— Что же мне теперь делать? — прошептала она.
Марфа вздохнула, глядя в окно, за которым уже совсем стемнело. В лампе керосин горел ровно, отбрасывая на стены танцующие тени.
— А ты подумай сама, дочка. Что у тебя на сердце? Любишь ты его?
Танька кивнула, не в силах говорить.
— И он тебя, видать, тоже любит. Не стал бы парень просто так к стогу подсаживаться, красивые слова говорить, целовать... Он же не дурак, понимает, что к чему. Значит, серьёзно у него.
Марфа помолчала, собираясь с мыслями.
— Родство это... да разберись ты сначала. Сходи к бабке Матрёне, она во всех родственных связях лучше любого попа разбирается. Она тебе точно скажет, можно или нельзя. А если нельзя — ну что ж, значит, судьба такая. Переживёшь. Ты сильная, Танька. Я знаю.
Танька смотрела на мать и чувствовала, как внутри разливается тепло. Не то, обжигающее, от которого кружилась голова рядом с Юркой, — другое, глубокое, спокойное. Материнское.
— А если можно? — спросила она тихо. — Если можно, мам? Что тогда?
Марфа улыбнулась — той редкой, тёплой улыбкой, которая так преобразила её лицо в последнее время.
— А тогда, дочка, живи. Люби. Счастье своё строй. Не как я — в одиночестве, с обидой в сердце. А по-настоящему. Ты заслужила.
Она обняла дочь, и они сидели так долго, в тишине, под стрекот сверчков за окном и далёкий лай собак. А потом Танька подняла голову и сказала:
— Я завтра поговорю с ним. Объясню всё. И про родство это... пусть вместе разбираются. Если он захочет.
— Захочет, — уверенно сказала Марфа. — Я таких взглядов, какими он на тебя смотрит, давно не видала. Со времён своего Петьки... — она осеклась, махнула рукой. — Ладно, что уж теперь. Спи, дочка. Завтра новый день.
Танька легла, укрылась старым одеялом и долго смотрела в потолок, где плясали отсветы уличного фонаря. Мысли кружились, путались, но внутри уже не было той разрывающей пустоты. Была надежда — робкая, как первые подснежники, но живая.
За окном шумел ветер, гоняя по дороге первые опавшие листья. Осень вступала в свои права. Но в душе у Таньки, кажется, начиналась весна.
***"
Утро выдалось прохладное, росистое — первое по-настоящему осеннее утро. Туман стелился над рекой густой, молочно-белый, скрывая противоположный берег, и только верхушки ив торчали из него, словно островки в безбрежном молочном море. Воздух был чист и прозрачен, пахло прелой листвой, речной сыростью и той особенной, щемящей свежестью, которая бывает только на заре, когда ночная прохлада ещё не уступила дневному теплу.
Танька не спала всю ночь. Ворочалась, сбивала простыню, выходила на крыльцо смотреть на звёзды. Под утро задремала, но чутко, тревожно, и проснулась от первого луча солнца, упавшего на лицо. Сердце колотилось где-то в горле — сегодня решится всё.
Она оделась просто, в будничное, но новое зелёное платье повесила на видное место — как напоминание о том, кем она стала. Волосы заплела в тугую косу, перевязала чистой лентой. В зеркало смотрела долго, ища в своём лице ответы на вопросы, которые не решалась задать вслух.
— Ты сильная, — шепнула она своему отражению. — Ты справишься.
Мать уже ушла на ферму, оставив на столе кринку молока и ломоть хлеба. Танька поела через силу, прибрала в горнице и вышла за калитку, когда солнце уже поднялось над лесом и туман начал рассеиваться, открывая реку в её утренней красе.
Она знала, где искать Юрку. У них был уговор — старый, ещё с прошлого лета: если нужно поговорить по-настоящему, приходи к старой иве у реки, туда, где они в детстве ловили пескарей. Она не знала, придёт ли он. Может, обиделся на пощёчину? Может, решил, что она сумасшедшая?
Но когда Танька вышла на тропинку, вьющуюся вдоль берега, она увидела его. Он сидел под старой ивой, прислонившись спиной к стволу, и смотрел на воду. Рядом валялась кепка, ветер шевелил его русые волосы, и в этой неподвижной фигуре было столько терпения и ожидания, что у Таньки сжалось сердце.
Он пришёл. Он ждал.
Она подошла почти неслышно, но он почувствовал — обернулся, и в глазах его мелькнуло облегчение.
— Я думал, не придёшь, — сказал он тихо, не вставая.
— Я тоже думала, что не приду, — ответила Танька, останавливаясь в двух шагах.
Река плескалась у ног, сонная, медленная, ещё не проснувшаяся до конца. Где-то за лесом прокричал петух, и этот звук показался необычайно громким в утренней тишине.
— Садись, — Юрка подвинулся, освобождая место на сухой траве.
Танька помедлила, но села. Рядом, но не касаясь. Между ними оставалось расстояние — в полруки, но такое огромное, что, казалось, не преодолеть никогда.
— Ты вчера... — начал Юрка, но осекся, потёр щёку, где до сих пор, наверное, горел след от её ладони. — Сильно ты меня, Таня. Я не понял ничего. Что стряслось-то?
Она молчала, глядя на воду. Река текла мимо, унося с собой листья, веточки, прошлое. Где-то плеснула рыба — тяжёлый всплеск, похожий на удар сердца.
— Юр, ты знаешь, кто мой отец? — спросила она наконец, не поворачивая головы.
Он замер, потом ответил осторожно:
— Слыхал, что нет у тебя отца. Мать одна растила.
— Есть у меня отец, — горько усмехнулась Танька. — Был. Пётр Светлов. Твой дядя, Юра. Брат твоего отца.
Юрка резко выпрямился, уставился на неё широко открытыми глазами.
— Чего?
— Того. Я нашла фотографию. Мать рассказала. Он уехал, когда она беременная была. Бросил. И я выросла без него. А теперь понимаешь? Мы с тобой... мы родственники.
Она сказала это и замерла, ожидая его реакции. Ждала ужаса, отвращения, отчуждения.
Но Юрка молчал долго, очень долго. А потом вдруг рассмеялся — негромко, как-то облегчённо.
— Танька, ты дура, — сказал он, и в голосе его звучала такая нежность, что у неё перехватило дыхание. — Самая настоящая дура.
— Чего это? — возмутилась она, поворачиваясь к нему.
А он смотрел на неё и улыбался — той самой улыбкой, от которой у неё всегда подкашивались колени.
— Слушай сюда, — сказал он, беря её за руку. Она дёрнулась, но он не отпустил. — Мой батя и твой Пётр — братья, это верно. Только они не родные, а сводные.
Понимаешь? У них матери разные. Мой дед женился второй раз, когда первый сын уже взрослый был. Твой отец — от первого брака, мой — от второго. Какое же тут родство?
Танька смотрела на него, не веря своим ушам. В голове начинало проясняться.
— То есть... мы не родственники?
— Какие мы родственники, Тань? — Юрка сжал её руку крепче. — Сегодня у бабы Матрёны спросим, если не веришь. Она всю подноготную про всех знает. Но я точно знаю: сводные братья — это почти чужие люди. Нам можно. Всё можно.
Танька почувствовала, как слёзы наворачиваются на глаза — слёзы облегчения, счастья, освобождения.
— А я думала... я думала, что всё, конец, — прошептала она. — Что нельзя нам. Что судьба такая — вечно одной.
— Эх, Таня, Таня, — Юрка осторожно, словно боясь спугнуть, обнял её за плечи. — Какая же ты у меня... смешная. И любимая.
Он притянул её к себе, и на этот раз она не отстранилась. Наоборот — сама прильнула, уткнулась лицом ему в грудь, вдыхая запах рубашки, пропахшей табаком, сеном и ещё чем-то родным, таким желанным.
— Прости меня за вчерашнее, — прошептала она. — За пощёчину. Я испугалась просто. Очень.
— Да ладно, — усмехнулся Юрка. — Зато теперь вся деревня знает, что я от девки получил. Смеху будет...
Она подняла голову, заглянула в его синие глаза.
— А ты не жалеешь?
— О чём?
— Что связался со мной. Я же... я некрасивая. У Надьки вон грудь, а у меня...
Он зажал ей рот ладонью.
— Молчи, — сказал строго. — Никогда больше такого не говори. Слышишь? Ты у меня самая красивая. Самая лучшая. И грудь у тебя — в самый раз. Для меня. Поняла?
Танька смотрела на него и чувствовала, как тает последний лёд в душе. Тот самый, что держал её в плену с детства, с первых обидных слов, с первых взглядов в зеркало, с первого материнского вздоха и отведённых глаз.
— Юрка... — выдохнула она.
— Что?
— Поцелуй меня ещё раз. Только теперь по-настоящему.
Он улыбнулся — счастливо, открыто, по-мальчишески. И поцеловал. Медленно, нежно, бережно, словно она была самым дорогим сокровищем в его жизни.
И Танька ответила — впервые в жизни не боясь, не стесняясь, не думая о том, как это выглядит со стороны.
Река текла мимо, туман окончательно рассеялся, и солнце залило золотом воду, ивы, их фигуры под старой ивой. Где-то высоко в небе запела птица — радостно, звонко, приветствуя новый день.
*****
Они сидели на берегу, обнявшись, и говорили. Обо всём сразу — о работе, о матери Таньки, о его планах, о том, что осенью начнутся дожди, а потом зима, а потом снова весна. И обо всём этом хотелось говорить, потому что теперь они были вместе.
— Ты знаешь, — сказала Танька задумчиво, — я ведь только сейчас поняла, что всё это время была не собой. Я была тенью. Надькиной тенью, своей собственной боязни, чужого мнения. А теперь...
— А теперь? — подхватил Юрка, гладя её по косе.
— А теперь я есть. По-настоящему. И мне всё равно, что скажут. Пусть говорят что хотят.
— Правильно, — кивнул он. — Пусть говорят. А мы своё счастье строить будем. Да, Тань?
Она улыбнулась и кивнула.
На том берегу показалась лодка — дед Матвей рыбачил. Увидев их, он привстал, приложил ладонь козырьком, а потом замахал веслом и закричал:
— Эй, молодёжь! Мир да любовь вам! А я говорил, Танька, выходи за меня! Не послушала, шельма! Ну да ладно, Юрка парень видный, уступаю!
Они засмеялись, помахали ему в ответ. И смех их разнёсся над рекой, над полями, над всей деревней — счастливый, свободный, настоящий.
****
Домой Танька вернулась под вечер, когда солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в нежные розовые тона. Мать встретила её на крыльце — стояла, сложив руки под фартуком, и смотрела вопросительно.
— Ну что, дочка? — спросила тихо.
Танька подошла, обняла её крепко-крепко.
— Всё хорошо, мам. Мы не родственники. Сводные — это не считается. Мы можем быть вместе.
Марфа вздохнула, прижала дочь к себе.
— Ну и слава Богу, — сказала она. — Я уж думала, опять горе у нас. А оно вон как обернулось.
— Мам, а ты... ты рада?
— Рада, дочка. За тебя рада. Ты заслужила счастье. — Марфа помолчала, потом добавила: — Он парень хороший, Юрка. Работящий, не пьющий. Из хорошей семьи. Будешь с ним — не пропадёшь.
Танька улыбнулась и посмотрела на закат. Там, за рекой, за полями, уходило солнце, чтобы завтра взойти снова. И в этом вечном круговороте было что-то успокаивающее, правильное. Жизнь продолжается. И в ней есть место счастью — даже для тех, кто считал себя некрасивым, ненужным, лишним.
Где-то вдалеке заиграла гармонь — кто-то начинал вечерние посиделки. А Танька стояла на крыльце родного дома, чувствуя на губах вкус первого настоящего поцелуя, и знала: всё будет хорошо. Обязательно будет.
****
Осень в тот год выдалась долгая, тёплая, как будто природа специально дарила людям последние погожие деньки перед долгой зимой.
Танька и Юрка встречались каждый вечер — то у реки, то на поле, то на скамеечке у её дома. Марфа привыкла к нему, даже полюбила по-своему: всегда найдёт, чем угостить, о чём поговорить.
Надька первое время дулась, ходила с обиженным видом, но потом, видно, смирилась. Тем более что Петька Свиридов, наконец-то поняв, что Надька не для него, вдруг обратил внимание на тихую девушку из соседней деревни, и теперь они тоже встречались.
— Всё к лучшему, — говорила Марфа, глядя на дочь. — Каждому своё.
А Танька просто жила. Работала, помогала матери, встречалась с Юркой, и понемногу оттаивала, расцветала, как тот самый цветок, что долго рос в тени и наконец увидел солнце.
В новом зелёном платье она ходила теперь только по праздникам. Но даже в старом, рабочем, в ней было столько достоинства и спокойной красоты, что люди оборачивались и улыбались вслед.
— Танька-то наша как похорошела! — говорили бабы на поле. — Прямо не узнать девку!
А она только улыбалась в ответ и думала о том, что красота — она ведь не в лице, не в фигуре, не в одежде. Красота — внутри. Когда ты любишь и любима. Когда ты нужна. Когда ты есть — по-настоящему, без оглядки на чужое мнение.
Река текла, осень сменяла лето, зима — осень. И в этом вечном движении была жизнь — простая, трудная, но такая прекрасная.
А Танька больше никогда не считала себя некрасивой.
. Конец.