Найти в Дзене

Чистая любовь.Глава шестая.Рассказ.

Михаська стоял у окна в школьном коридоре и смотрел, как по пыльной дороге плывет марево. Июнь в этом году выдался знойный — с утра уже пекло, трава пожухла, река обмелела, и только у омутка, где они встречались все эти годы, вода оставалась темной и глубокой.
Он изменился за четыре года. Из тощего, вечно молчаливого мальчишки превратился в высокого, худого парня с острыми скулами и глубоко

Фото взято из открытых источников Яндекс
Фото взято из открытых источников Яндекс

Михаська стоял у окна в школьном коридоре и смотрел, как по пыльной дороге плывет марево. Июнь в этом году выдался знойный — с утра уже пекло, трава пожухла, река обмелела, и только у омутка, где они встречались все эти годы, вода оставалась темной и глубокой.

Он изменился за четыре года. Из тощего, вечно молчаливого мальчишки превратился в высокого, худого парня с острыми скулами и глубоко посаженными глазами. Плечи раздались, голос стал низким, хрипловатым. Мать говорила — в отца пошел. И правда, глядя в мутное стекло, он иногда ловил знакомые черты — отцовский разлет бровей, упрямый подбородок. Только взгляд был другой. У отца был веселый, с хитринкой. А у Михаськи — тяжелый, настороженный, как у зверя, который привык ждать удара.

— Экзамены сдал? — раздалось за спиной.

Он обернулся. Тоня стояла в дверях класса, прислонившись плечом к косяку. Она тоже изменилась. Куда-то исчезла та угловатая девчонка в рыжих ботинках. Перед ним стояла высокая, статная девушка с тяжелой русой косой, перекинутой через плечо, с серыми глазами, в которых светился ум и какая-то новая, взрослая печаль. Платье на ней было простое, ситцевое, но сидело ладно, подчеркивая тонкую талию и округлившиеся бедра.

— Сдал, — кивнул Михаська. — На тройки. Как всегда.

— А я на пятерки, — она улыбнулась, но улыбка вышла грустной. — Физику с последним вопросом завалила бы, если б не ты.

— Я тут при чем? — он пожал плечами. — Ты сама все знала.

— Ты меня научил, — она подошла ближе. — Помнишь, как мы вечерами сидели у реки, и ты объяснял мне задачи? У тебя талант, Миша. Ты мог бы инженером стать. Или учителем.

— Кому я нужен, инженер из вражеского сына? — горько усмехнулся он.

Тоня нахмурилась, хотела что-то сказать, но в этот момент из класса вышли Марья Ивановна и еще двое учителей. Марья Ивановна постарела, сгорбилась, но взгляд остался тем же — колючим, цепким. Увидев их рядом, она поджала губы, но промолчала. Только проходя мимо, процедила сквозь зубы:

— Вересова, тебя отец ждет у крыльца.

Тоня кивнула, но с места не сдвинулась. Когда учителя скрылись за поворотом, она взяла Михаську за руку.

— Сегодня вечером, — сказала тихо. — У омутка. Придешь?

— Приду, — ответил он, не глядя на нее. — Если батя твой не поймает.

— Он в район уедит. До завтра.

Михаська поднял глаза. В них была такая смесь любви, тоски и безнадежности, что у Тони защемило сердце.

— Миш, — сказала она твердо. — Я решила.

— Что?

— В город я не поеду. Останусь здесь.

Он отшатнулся, будто его ударили.

— Ты с ума сошла. Ты же золотую медаль получишь. Тебя в любой институт без экзаменов возьмут. Ты должна ехать.

— А ты? — она смотрела ему прямо в глаза. — Ты со мной поедешь?

— Не могу, — глухо сказал он. — Ты знаешь. Мне даже паспорт нормальный не дадут. Прописка, справки... Я навсегда здесь.

— Тогда и я здесь.

— Тоня, не глупи. — Он схватил ее за плечи, встряхнул. — Ты себя загубишь.

— Я хочу быть с тобой, — спокойно ответила она. — А все остальное — не важно.

У него опустились руки. Он смотрел на нее и не узнавал. Где та маленькая девочка, которая боялась отца и прятала записки в дупле? Перед ним стояла женщина. С характером, с волей, с решением, которое ее не переубедить.

— Тоня...

— Ничего не говори, — она приложила палец к его губам. — Вечером. У омутка. Все решим.

Она развернулась и пошла к лестнице. Коса качнулась за спиной, платье облепило стройную фигуру. Михаська смотрел ей вслед и чувствовал, как внутри все переворачивается.

***

Вечером он пришел к реке первым. Солнце уже клонилось к закату, вода в омутке казалась черной, зеркальной. Он сел на старую лодку — она совсем сгнила за эти годы, но все еще держалась, как держались они.

Четыре года. Он вспоминал, как все начиналось. Тот первый разговор у крыльца, когда она сказала про кровь. Тот туман над рекой, когда они впервые поцеловались — робко, неумело, по-детски. Те ночные записки в дупле. Те редкие встречи, когда удавалось вырваться. Те ссоры с ее отцом, после которых она приходила заплаканная, но несломленная.

Она выросла. И он вырос. И чувство, которое было между ними, тоже выросло — из детской привязанности во что-то огромное, настоящее, без чего невозможно дышать.

— Миша.

Он обернулся. Она стояла на тропинке, и закатный свет золотил ее волосы, делал их похожими на расплавленный мед. В руках она держала узелок.

— Пирожков принесла, — улыбнулась она. — Как в тот раз, помнишь?

— Помню, — улыбнулся он в ответ.

Она села рядом. Лодка скрипнула, но выдержала. Они сидели молча, глядя на реку, и каждый думал о своем. Но думали они об одном — о том, что будет завтра.

— Тонь, — начал он. — Ты правда не поедешь?

— Правда.

— А если я скажу, чтоб ехала?

— Тогда я скажу, что ты дурак, — она повернулась к нему. — Ты правда не понимаешь? Мне ничего не нужно без тебя. Ни город, ни институт, ни медаль. Ты — моя жизнь. Ты это еще не понял?

Он молчал. Смотрел на нее, на ее серьезные глаза, на упрямо сжатые губы, и чувствовал, как внутри разливается тепло.

— Я тебя люблю, Тоня, — сказал он просто. — Всю жизнь любил. С того самого первого раза, когда ты за меня заступилась.

— Я знаю, — она улыбнулась. — Я тоже.

Она взяла его лицо в ладони, поцеловала — долго, нежно, по-взрослому. В этом поцелуе было все: четыре года ожиданий, страхов, надежд и той тихой радости, которую не могли отнять никакие враги, никакие запреты, никакая система.

Когда они оторвались друг от друга, уже стемнело. Зажглись звезды, где-то запел соловей ...

— Слышишь? — спросила Тоня.

— Слышу, — ответил он.

— Снова к счастью.

— А мы разве не счастливы? — удивился он.

— Счастливы, — кивнула она. — Но теперь будем еще счастливее. Вместе.

Они сидели на старой лодке, обнявшись, и смотрели на звезды. Им было по шестнадцать. У них не было ничего — ни денег, ни надежды на хорошую работу, ни уверенности в завтрашнем дне. У них были только они сами и их любовь.

Но этого оказалось достаточно.

***

Утром Тоня пришла за ним. Она стояла у калитки в том же ситцевом платье, с той же косой, но в глазах горела решимость.

— Пошли, — сказала она.

— Куда?

— К директору. Писать заявление. Я остаюсь. Буду работать в колхозе, пока не придумаем, как быть дальше.

Мать Михаськи вышла на крыльцо, услышала эти слова, всплеснула руками.

— Девка, ты что, с ума сошла? Тебе жить надо, а не здесь гнить!

— Теть Галь, — Тоня посмотрела на нее серьезно. — Я без него не могу. И не хочу. Если выгоните — уйдем. Если запретите — убежим. Нас теперь не разлучить.

Мать смотрела на нее долгим взглядом, потом перевела взгляд на сына. В глазах у нее стояли слезы.

Она перекрестилась, потом шагнула к Тоне, обняла.

— Дочка ты моя, — прошептала. — Прости нас. За все прости.

Тоня обняла ее в ответ, и Михаська смотрел на них и чувствовал, что мир, который столько лет пытался их раздавить, наконец отступил. Ненадолго, может быть, на миг, но отступил.

— Мам, — сказал он. — Мы пойдем. В сельсовет. Надо бумаги оформлять.

— Идите, — мать вытерла слезы. — Идите, дети. Я тут пока похлебку сварю. К обеду жду.

Они пошли по пыльной дороге, держась за руки. Солнце поднималось над деревней, золотило крыши домов, березы, поля за околицей. Где-то запел петух, замычала корова, залаяла собака — начинался новый день. Обычный, деревенский, ничем не примечательный.

Но для них он был особенным. Первый день их новой, взрослой, общей жизни.

У сельсовета они встретили Саньку Кнурова. Он вытянулся, раздался в плечах, но взгляд остался таким же — тупым и злым. Увидев их, он сплюнул сквозь зубы.

— А, голубки, — процедил он. — Все воркуете? Я про вас отцу скажу. Он вам покажет любовь.

— Скажи, — спокойно ответила Тоня. — А я про тебя скажу, как ты в прошлом году амбар поджег, чтоб наряд с фермы получить. Думал, никто не видел? А я видела.

Санька побелел.

— Врешь!

— Иди проверь, — усмехнулась Тоня. — Только отцу своему сначала скажи. Интересно, что он сделает, когда узнает, что сынок его — поджигатель.

Санька попятился, потом развернулся и быстро зашагал прочь. Тоня посмотрела ему вслед, потом на Михаську.

— Что, — спросила она. — Я похожа на ту девочку, которая боялась?

— Нет, — он покачал головой. — Ты совсем другая.

— Это ты меня сделал такой, — она улыбнулась. — Сильной быть заставил.

— Нет, — возразил он. — Ты всегда была сильной. Просто не знала об этом.

Они вошли в сельсовет, и дверь закрылась за ними.

***

Вечером они снова сидели на лодке. Солнце садилось, окрашивая реку в золото и багрянец. Тоня положила голову ему на плечо, и он чувствовал, как пахнут ее волосы — речной свежестью и еще чем-то неуловимым, родным.

— Миш, — спросила она тихо. — А ты не жалеешь?

— О чем?

— Что я не уехала. Что осталась.

Он помолчал, потом ответил:

— Жалею. Что ты из-за меня жизнь себе ломаешь. Но если бы ты уехала, я бы, наверное, умер. Без тебя.

— Глупый, — она улыбнулась. — Мы вместе. И значит, все правильно.

Где-то далеко, за лесом, прогремел гром — первая гроза этого лета. Но они не боялись. У них был сарай, была лодка, был целый мир, который они построили для двоих.

И никому не сломать. Никогда.

***

Июнь плыл над деревней знойным маревом, пропахшим пылью, навозом и цветущим иван-чаем. Михаська вставал затемно, чтобы успеть на ферму до жары. Работа нашлась не сразу — кто ж возьмет сына врага народа, да еще без году шестнадцать лет? Но председатель Кнуров, хоть и скрипел зубами при виде Михаськи, рабочую силу упускать не привык. Отправил на самый грязный участок — в коровник, навоз убирать.

— Будешь хорошо работать — оставлю, — сказал он, глядя куда-то в сторону. — А нет — прогоню к чертовой матери. И учти: чуть что — сразу в милицию. У меня тут порядок.

Михаська молча кивнул. Он давно привык к таким разговорам. Взял вилы, лопату и пошел в коровник, где пахло так, что городской человек свалился бы в обморок. Но он не был городским. Он был здешним, своим среди этой вони, грязи и тяжелой работы.

Тоня устроилась лучше — ее взяли учетчицей в контору. Отец постарался, хоть и был зол на дочку смертельно. После того как Тоня объявила, что остается в колхозе, Вересов неделю не разговаривал с ней, спал в сарае, пил самогон и матерился так, что соседи затыкали уши. Но Тоня держалась. Приходила с работы, молча ставила ужин на стол, молча убирала, молча ложилась спать. И так каждый день.

— Упрямая, в меня, — сказал как-то Вересов жене, глядя, как дочь уходит на работу. — Ничего, обломается. Жизнь обломает.

— Или ты об нее обломаешься, — тихо ответила жена. — Она не сломается, Степан. Она в нашу породу — казацкую.

Вересов промолчал. Он и сам это знал.

***

Встречались они теперь реже. Работа выматывала, сил хватало только доползти до дому, упасть и забыться сном. Но воскресенья были их. С утра, едва светало, они бежали к реке, к своей старой лодке, и проводили там целые дни — купались, загорали, разговаривали, молчали. Иногда Тоня приносила книжки, и они читали вслух, передавая друг другу. Иногда просто лежали на траве и смотрели в небо.

***

В середине июля случилось то, чего они боялись, но к чему были готовы.

В колхоз приехала комиссия из района — проверять, как идет уборочная, как выполняется план, нет ли вредителей. С комиссией приехал и молодой инструктор райкома — лет двадцати пяти, с гладкой прической, в белой рубашке и хромовых сапогах. Звали его Семен Ильич.

На обеде в правлении он увидел Тоню — она принесла бумаги на подпись председателю. Увидел и замер с ложкой у рта.

— Это кто? — спросил он у Кнурова, когда Тоня вышла.

— Учетчица наша, Вересова, — ответил Кнуров, жуя сало. — Дочка зоотехника.

— Хороша девка, — протянул инструктор. — Замужем?

— Нет, — хмыкнул Кнуров. — Но есть у нее один... шашни крутит с сынком врага народа.

— Это который? — насторожился инструктор.

— Да Громовы, что на отшибе живут. Отец-то в тридцать восьмом... ну, ты понял.

Инструктор понимающе кивнул. Но взгляд от двери, за которой скрылась Тоня, не отводил.

Вечером он пришел к Вересовым. Сказал — по делу, насчет отчетности. Просидел два часа, пил чай с вареньем, рассказывал про Москву, про учебу, про то, как он с самим секретарем обкома разговаривал. Тоня сидела в углу, молчала, вязала. Инструктор поглядывал на нее, улыбался, спрашивал, не хочет ли она в город, в институт, помочь может.

— Не хочу, — коротко ответила Тоня.

— Как так? — удивился инструктор. — Такая красивая, умная — и в деревне хоронить себя?

— Мое дело, — отрезала Тоня.

Вересов нахмурился, но промолчал. А инструктор ушел с твердым намерением вернуться.

Он вернулся через неделю. И еще через неделю. Привозил гостинцы — конфеты, печенье...Тоня подарки не брала, сидела с каменным лицом, а когда он уходил, выкидывала конфеты собакам.

— Ты чего? — злился отец. — Человек при деле, при деньгах, при должности. За такого любая пойдет, а ты нос воротишь!

— Я не любая, — отвечала Тоня. — Я себя для него не берегла.

— Для того щенка? — Вересов багровел. — Для Громова? Да он никто, он сын врага, ему и жить-то не дадут!

— А мне все равно, — Тоня смотрела отцу прямо в глаза. — Я его люблю. А этого..... даже видеть не могу.

Вересов замахивался, но ударить не решался. Боялся. Знал — уйдет тогда дочь насовсем. Или хуже сделает.

***

Михаська знал про инструктора. Тоня рассказывала все, ничего не тая. Он слушал молча, только желваки ходили на скулах.

— Миш, — говорила она. — Ты не думай. Я никуда не денусь. Пусть хоть сам секретарь обкома приедет — мне никто не нужен, кроме тебя.

— Я знаю, — отвечал он. — Но мне страшно, Тоня. Страшно, что они сломают тебя. Через отца, через работу, через что-то еще.

— Не сломают, — твердо говорила она. — Я не та, что четыре года назад. Я теперь железная.

Он улыбался, обнимал ее, но тревога не уходила. Он знал эту систему. Знал, как она умеет давить, ломать, уничтожать. И боялся за нее больше, чем за себя.

***

В августе, перед самым Успеньем, случилось то, чего никто не ждал.

В колхоз пришла разнарядка — отправить троих лучших комсомольцев на учебу в город, в техникум. Кнуров, скрепя сердце, включил в список Тоню — больно уж инструктор настаивал, обещал помочь с направлением. Тоня, узнав об этом, побежала к Михаське.

— Не поеду, — сказала она, задыхаясь. — Пусть хоть расстреляют.

— Поедешь, — вдруг сказал он.

Она замерла.

— Что?

— Поедешь, Тоня. Я так решил.

Она смотрела на него и не верила своим ушам.

— Ты с ума сошел?

— Нет, — он взял ее за руки. — Я все думал эти дни. Думал, что мы будем делать дальше. Я здесь — навоз убирать. Ты здесь — учетчицей. И так всю жизнь. А там — учеба, город, люди. Ты можешь стать кем-то. Учительницей, инженером, кем захочешь.

— А ты? — голос у нее дрожал. — А мы?

— А я буду ждать, — сказал он. — Я буду работать, копить деньги, искать возможность. А ты будешь учиться. А потом... потом что-нибудь придумаем. Может, и мне удастся вырваться. Но тебя я здесь держать не буду. Не имею права.

Она заплакала.

— Ты гонишь меня, — шептала она. — Ты меня не любишь.

— Люблю, — он прижал ее к себе. — Потому и гоню. Потому что любовь — это не только «вместе». Это еще и «чтобы тебе хорошо было». А здесь тебе плохо будет. Ты засохнешь, как та береза у дороги. Я не хочу так.

— А если я не вернусь? — спросила она тихо. — Если там... полюблю другого?

Он помолчал, потом сказал:

— Значит, так тому и быть. Значит, не судьба.

Она отстранилась, посмотрела на него долгим взглядом.

— Ты дурак, — сказала она. — Самый лучший дурак на свете.

— Знаю, — улыбнулся он сквозь слезы. — А ты самая лучшая дура.

Они рассмеялись и заплакали одновременно, стоя на берегу реки, у старой лодки, где прошло их детство и началась взрослая жизнь.

***

Тоня уезжала в первых числах сентября. День выдался холодный, ветреный, с неба сыпалась мелкая морось — не дождь, а так, водяная пыль. Михаська не пошел провожать — не хотел мозолить глаза отцу и комиссиям. Они простились накануне вечером, у омутка.

— Пиши, — сказал он... Я тут буду ждать каждый день.

— Каждый день, — кивнула она...

— Обещаю.

— И что приедешь, как только сможешь.

— Приеду.

Она обняла его крепко-крепко, до хруста в костях, поцеловала долгим, прощальным поцелуем и ушла в темноту, не оглядываясь. Боялась, что если оглянется — не уйдет.

Михаська простоял на берегу до рассвета. Смотрел на реку, на звезды, на ту самую лодку, которая была свидетельницей всего. А когда взошло солнце, пошел на ферму — убирать навоз. Жизнь продолжалась.

***

Через неделю пришло первое письмо. Тоня писала коротко, торопливо, но между строк читалось главное: она жива, она учится, она скучает. И еще: инструктор Семен Ильич тоже в городе, ходит за ней, как тень, но она его гонит.

«Только о тебе думаю, — писала она. — Только тобой дышу. Жди. Я вернусь».

Михаська перечитал письмо раз десять, спрятал за пазуху и пошел к реке. Сидел на лодке, смотрел на воду и чувствовал, как внутри разливается тепло. Она есть. Она помнит. Она вернется.

Где-то вдалеке запел соловей — последний в этом году. Лето кончилось, начилась осень. Но Михаське было все равно. У него было ради чего жить и кого ждать.

А значит, все будет хорошо.

Продолжение следует ...