Найти в Дзене

Чистая любовь.Глава четвертая.

Несколько месяцев спустя...
Снег шел три дня и три ночи, не переставая. К середине недели деревню завалило по самые окна — сугробы стояли выше заборов, тропинки приходилось откапывать каждый день заново. Михаська просыпался затемно, брал лопату и пробивал дорожку от крыльца до калитки, от калитки до дороги, которую чистили колхозники. Мать топила печь, варила пустую похлебку, и в избе становилось

Фото взято из открытых источников Яндекс
Фото взято из открытых источников Яндекс

Несколько месяцев спустя...

Снег шел три дня и три ночи, не переставая. К середине недели деревню завалило по самые окна — сугробы стояли выше заборов, тропинки приходилось откапывать каждый день заново. Михаська просыпался затемно, брал лопату и пробивал дорожку от крыльца до калитки, от калитки до дороги, которую чистили колхозники. Мать топила печь, варила пустую похлебку, и в избе становилось тепло и сыро, на стеклах намерзали причудливые узоры.

В школу ходить стало трудно — ноги проваливались глубоко, валенки промокали, но Михаська не жаловался. Он ждал каждого школьного дня, потому что в школе, пусть даже в самом углу, на самой плохой парте, он мог видеть Тоню. Она сидела все там же, у окна, и иногда, когда учительница отворачивалась к доске, быстро оглядывалась на него и улыбалась. Эти улыбки были как глоток теплого молока в морозный день — они согревали надолго.

  1. Марья Ивановна после того случая будто забыла о Тоне. Никакого разговора с отцом не случилось — или случился, но Тоня молчала. Она только однажды шепнула Михаське на перемене: «Батя орал, но не на меня. На Марью Ивановну. Сказал, что она дура старая и что детей учить не умеет, только портить». Михаська удивился: он думал, что отец Тони — такой же, как все. А он, выходит, за дочку заступился.

— Он вообще какой? — спросил Михаська несмело.

Тоня пожала плечом:

— Нормальный. Работы много, дома редко бывает. Но когда бывает — с нами возится. С мамкой ругается только, когда выпьет. А так ничего.

Михаська подумал о своем отце. Тот не пил почти. Только по праздникам, и тогда пел песни — старые, какие-то нездешние, про степи да про вольную волю. Мать говорила, что отец из казаков, что дед его был настоящим казаком, пока раскулачили. Но это было нельзя говорить вслух. Отец и сам не говорил. Только пел иногда, когда думал, что никто не слышит.

— Скучаешь по нему? — спросила Тоня тихо.

Михаська кивнул. Говорить об этом было больно, но с Тоней почему-то хотелось.

— Я его плохо помню, — сказал он честно. — Руки помню. И голос, когда поет. А лицо — расплывчатое, как в тумане. Иногда ночью приснится, а утром проснусь — и не помню.

— У меня дедушка так же, — сказала Тоня. — .Он, когда трезвый, хороший. А лицо я тоже забываю. Только гармонь помню.

Они стояли в школьном коридоре, у окна, за которым кружился снег, и говорили о самом важном — о памяти, о тех, кого нет рядом. И это было странно и хорошо — говорить с кем-то, кто понимает, что память — это не просто картинка, а что-то большее.

— Мишка! — раздалось за спиной. — Чего это ты с правильной девочкой разговариваешь? А ну, отойди, вражина!

Санька стоял в конце коридора с компанией своих приспешников. Пашка и Вовка скалились, предвкушая веселье. Но в этот раз что-то было по-другому. Тоня вдруг шагнула вперед и встала перед Михаськой, заслоняя его собой.

— Чего тебе, Кнуров? — спросила она громко, так, чтобы слышали все. — Или забыл, как в прошлом году на задней парте ,когда контрольная была все списывал?Потому что ничего не знаешь!!!

Санька побагровел. Такого поворота он не ожидал. Тоня всегда была тихой, незаметной, училась хорошо, но не высовывалась. А тут — прямо при всех, про шпаргалку.

— Ты чего, Вересова? — зашипел он, подходя ближе. — Совсем с дуба рухнула? Защитница нашлась! Ты про свою семью подумай! Что люди скажут, если узнают, что ты с врагом водишься?

— А что скажут? — Тоня не отступала. — Скажут, что я сама решаю, с кем мне водиться. А ты, Кнуров, не лезь, куда не просят. А то про тебя тоже много чего рассказать можно.

Санька замер. Вокруг собралась толпа — человек десять, не меньше. Все ждали, что будет. Санька оглянулся на своих, ища поддержки, но Пашка с Вовкой вдруг сделали вид, что рассматривают что-то в окне.

— Ладно, — процедил Санька сквозь зубы. — Погодите. Разберемся.

Он развернулся и ушел, расталкивая толпу плечом. Пашка и Вовка потрусили за ним.

Тоня обернулась к Михаське. Лицо у нее было бледное, но глаза горели.

— Не бойся их, — сказала она. — Они трусы. Пока один на один — они трусы. А толпой только и умеют.

— Тонь, — Михаська смотрел на нее с удивлением и восхищением. — Ты откуда такая смелая?

Она усмехнулась:

— От деда, наверное.Он никого не боялся. Говорил: «Страх — он в голове. Как только поймешь, что бояться нечего, так сразу и перестанешь».

— А тебе разве не страшно?

Тоня посмотрела на него долгим взглядом, потом сказала тихо:

— Страшно. Но когда я за тебя боюсь, мне почему-то легче. Странно, да?

Михаська не ответил. Он только смотрел на нее и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле, мешая дышать.

***

После уроков они снова пошли к реке. Снег перестал, выглянуло солнце — неяркое, зимнее, но такое долгожданное, что вся деревня будто ожила. С крыш капало, снег искрился, воздух был свежий, морозный, с легкой влажностью — пахло весной, хотя до весны было еще далеко.

У омутка все было по-старому: черная вода, белые берега, старая лодка, наполовину засыпанная снегом. Они сели на нее, свесили ноги, смотрели на реку.

— Знаешь, — сказала Тоня задумчиво, — я думала вчера. Если бы можно было выбрать, кем стать, кем бы я стала?

— Кем?

— Врачом, — сказала она твердо. — Детским. Чтобы детей лечить. Чтобы никто не болел и не умирал. А ты?

Михаська задумался. Он никогда не думал о будущем — будущее было слишком страшным и неясным. Но сейчас, под этим солнцем, рядом с Тоней, захотелось помечтать.

— Не знаю, — сказал он честно. — Может, рыбу ловить. Как дед твой. Чтобы сидеть на берегу и никого не бояться.

— А чего тебе бояться? — удивилась Тоня. — Ты же смелый.

— Я не смелый, — покачал головой Михаська. — Я просто привык.

— Это и есть смелость, — сказала Тоня. — Привыкнуть и не сломаться. Моя мамка говорит, что смелый не тот, кто не боится, а тот, кто боится, но делает.

Они помолчали. Где-то далеко, на том берегу, застучал дятел — сухо, деловито, будто отмерял время.

— Тонь, — спросил Михаська несмело. — А что твой отец говорит про меня?

Тоня вздохнула.

— Ничего не говорит. Я не говорила ему.

— Почему?

— Потому что если скажу, он запретит с тобой видеться. Он, конечно, Марью Ивановну ругал, но это другое. А ты — сын того, за кого голосовали. Это сложно.

Михаська кивнул. Он все понимал. И то, что она с ним тайком, и то, что ей за это может быть, и то, что ничего хорошего из этого не выйдет. Но отказаться от этих встреч, от этого тепла, от этого света — было невозможно.

— А если узнает? — спросил он.

— Не узнает, — твердо сказала Тоня. — А если узнает — придумаю что-нибудь. Не впервой.

Она улыбнулась, и от этой улыбки у Михаськи снова стало горячо внутри.

— Смотри, — показала она на реку. — Ледоход скоро начнется. Река проснется.

По воде плыли редкие льдины — первые вестники весны. Солнце играло на них, зажигало искры, и казалось, что река светится изнутри.

— Красиво, — сказал Михаська.

— Это все красиво, — ответила Тоня. — Река, снег, солнце. И ты. И я. И то, что мы здесь. Это все и есть жизнь, да?

— Наверное, — согласился Михаська.

Он вдруг понял, что впервые за долгое время не думает о том, что он — сын врага народа. Не думает о надписи на двери, о косых взглядах, о маминой усталости. Он просто сидит на старой лодке, рядом с девочкой в рыжих ботинках, и смотрит, как плывут льдины. И это — счастье. Настоящее, простое, такое хрупкое, что дышать боязно.

***

Домой он вернулся затемно. Мать ждала у калитки, закутанная в платок, с фонарем в руках.

— Где ты был? — спросила она строго, но в голосе слышалась тревога. — Я уж думала, не случилось ли чего.

— На реке был, мам. Рыбу смотрел.

— Один?

Михаська помолчал секунду, потом сказал:

— Не один.

Мать вздохнула, но ничего не сказала. Они вошли в дом. В избе было тепло, пахло щами — мать сварила из той капусты, что осталась с осени.

— Садись есть, — сказала она. — Завтра рано вставать.

Он сел за стол, взял ложку. Мать села напротив, смотрела на него, и в глазах у нее было что-то такое, отчего Михаське стало не по себе.

— Мам, ты чего?

— Сынок, — сказала она тихо. — Ты это... Ты осторожнее. С девчонкой этой. Вересовой.

— Почему?

— Потому что добром не кончится. Она хорошая, я знаю. Но отец у нее — из правления. Если узнают, что она с тобой водится, ему тоже не поздоровится. А он не захочет рисковать. И ее запретят. И тебе же хуже будет.

Михаська отложил ложку.

— Мам, она единственная, кто со мной разговаривает. Кроме тебя.

— Я знаю, — мать вздохнула. — Я все знаю. Но ты пойми: они могут сделать ей больно. Через тебя. И тебе — через нее. Ты готов к этому?

Михаська молчал. Он не знал, готов ли. Он знал только, что без этих встреч, без этих разговоров, без ее улыбки жизнь станет совсем черной.

— Я не могу не видеть ее, мам, — сказал он наконец. — Не могу.

Мать долго смотрела на него, потом перекрестила.

— Ну, гляди. Твое дело. Только помни: что бы ни случилось, я с тобой. Всегда.

Она встала, убрала посуду, принялась мыть ложки в тазу. Михаська смотрел на ее согнутую спину, на седые волосы, выбившиеся из-под платка, и думал о том, как много она вынесла. И о том, что теперь у него есть не только она, но и Тоня. И что это — самое главное.

Ночью ему приснился отец. Он стоял на берегу реки, той самой, где они сидели с Тоней, и улыбался. Лица его Михаська не видел — оно было в тени, — но знал, что это отец.

— Ты молодец, сын, — сказал отец. — Держись. За правду держись. За тех, кто рядом.

— А где ты, пап? — спросил Михаська.

— Далеко, — ответил отец. — Но я всегда с тобой. Помни.

И исчез. Только река осталась — черная, широкая, с плывущими льдинами.

Михаська проснулся в слезах. Мать спала на печи, тихо посапывая. За окном уже светало — серый, зимний рассвет пробивался сквозь замерзшие стекла.

Он лежал и думал об отце, о Тоне, о маме, о том, что будет завтра. И о том, что правда, наверное, и в самом деле — это то, что остается, когда все врут. И что если держаться за эту правду, за тех, кто рядом, то, может быть, все получится.

Даже если весь мир против.

Продолжение следует ...