Не родись красивой 141
Кондрат больше отпуск у Кирилла Семёновича не просил.
И даже когда Кирилл Семёнович сам спросил, как он себя чувствует и не нужно ли ему время для отдыха, Кондрат ответил уверенно, без заминки, что всё хорошо и никакого дополнительного времени ему не требуется.
Ответил твёрдо, почти спокойно, и только внутри в ту минуту как будто что-то больно свело.
Кирилл Семёнович внимательно посмотрел на своего подчинённого и ничего не сказал.
Взгляд у него был долгий, пристальный, из тех, под которыми человек поневоле чувствует себя насквозь видимым. Но Кондрат выдержал его ровно. Лица не отвёл, ничем себя не выдал. В нём уже выработалась эта сухая, крепкая собранность: держать при себе то, что никому не должно быть известно, и наружу выпускать только то, что нужно делу.
Так он и жил теперь: с прямой спиной, с твёрдым голосом, с точным словом — и с той затаённой мукой внутри, о которой не знал никто.
Наступило лето. Весенняя тревога понемногу отступала. Поля, ещё недавно голые, холодные, сиротливые, теперь уже стояли в дружных всходах. Земля, принявшая зерно, ответила на труд живым, ровным дыханием, и в этом зелёном молодом подъёме было что-то успокаивающее. После надсадной, изматывающей весны пришло то короткое время, когда можно было хоть немного перевести дух.
У Кондрата появилась возможность ночевать дома.
Сейчас где бы он ни был днём, в какой бы деревне ни задерживался, сколько бы ни мотался по своим делам, к ночи он всё равно возвращался в Верхний Лог. Его тянуло домой. Хотелось переступить знакомый порог, услышать привычный скрип половиц, увидеть свои стены, свою кровать, свой стол.
Полинка, по-прежнему, смотрела на брата с восхищением.
Это было видно во всём: в том, как она ловила его слова, как следила за ним глазами, как невольно перенимала его манеру держаться, даже как выпрямлялась, когда он входил в избу. Для неё Кондрат был человеком особенным — не просто старшим братом, а тем, на кого хотелось равняться. Она во всём брала с него пример. Перечитала в библиотеке все книги, какие только там были, и уже не скрывала, что хочет учиться, хочет выйти в люди, хочет быть такой, как брат, — серьёзной, нужной, умной, такой, на которую смотрят с уважением.
Кондрат не спрашивал сестру про Митьку Завиваева.
Полина ничего не рассказывала. Молчала, берегла в себе что-то своё, тревожное, затаённое, и от этого ещё больше казалась повзрослевшей. Евдокия и вовсе старалась держать язык за зубами. Она видела больше, чем говорила. Видела, как Полька по-прежнему таскает из дома куски — то хлеб, то картофелину, то ещё что-нибудь съестное, что удавалось утаить или отложить. Видела и знала, для кого это делает.
Но не останавливала.
Внутри, в самой глубине материнского сердца, она даже одобряла это молчаливое дочернее упрямство.
Потому что в такое время чужая беда особенно ясно отзывалась в душе.
Кондрат проводил собрание в Верхнем Логе, когда прискакал нарочный. Пыльный, вспотевший, с поспешностью на лице, он прямо на ходу протянул бумагу с требованием срочно явиться в район. Бумага была короткая, сухая, без всяких объяснений, и именно эта сухость ударила Кондрата сильнее всего. Он ещё не дочитал её до конца, а внутри уже поднялось тяжёлое, недоброе чувство.
Он сразу начал гадать, по какому делу его вызывают с такой срочностью.
Такие вызовы редко несли с собой что-нибудь хорошее. За ними почти всегда стояло либо подозрение, либо чья-то жалоба, либо дело, которое вдруг повернулось опасной стороной. Кондрат быстро, почти машинально, перебрал в памяти всё, что было за последние весенние месяцы. Одно за другим встали перед ним недавние дела, разговоры, решения, лица. И понемногу мысль сама собой уткнулась в одно: в Степановку, в мальчишку, в тот карман зерна, который оказался тяжелее своей жалкой меры.
Он решил, что, скорее всего, всплыло именно это.
Ведь если захотеть, дело можно было повернуть, как угодно. Да, он не защищал вора открыто. Да, не покрывал его впрямую. Всё было сделано осторожно, без явной поблажки к нарушителю. Но при желании и в этом можно было усмотреть укрывательство. Особенно если кто-то взялся разбирать не по живому смыслу, а по букве. А буква, как Кондрат знал, бывала беспощаднее самой вины.
До утра он решил не ехать, собрался в дорогу с вечера. И весь этот вечер думал только об одном — что его ждёт.
Мысли шли тяжёлые, глухие, одна мрачнее другой. Упрямая, липкая тревога не отпускала. Она всё нашёптывала, что, может статься, он даже и не вернётся. Кондрат слишком хорошо знал, какое наказание бывает за укрывательство врагов. А парнишка-вор, при желании, вполне попадал под те статьи, по которым человека уже не разбирали по совести, а называли сразу — враг. И тогда всё менялось. Тогда карман зерна переставал быть спасением от голода детской жизни, а превращался в хищение, в подрыв, в преступление против общего дела.
Эта мысль всё крепче сжимала его изнутри.
Он даже наказал Полинке истопить баню. Сказал это просто, будто мимоходом, но сам ясно понимал, почему сказал. Если его арестуют, тёплую воду он увидит не скоро. От этой будничной мысли вдруг стало особенно не по себе. Слишком явственно в ней проступало возможное завтра — чужое помещение, чужие руки, грязь, теснота, неизвестность. И всё это было так близко, так правдоподобно, что он невольно мрачнел ещё больше.
Весь вечер прошёл у него в этом тяжёлом ожидании.
Ночь тоже не принесла покоя. Сон приходил урывками, глухой, тревожный, и даже в коротком забытьи мысль о завтрашнем не уходила совсем. Она лежала где-то внутри, как камень, и с ней он встал утром, с ней собрался, с ней поехал в район.
Когда он явился туда к началу рабочего дня, в нём уже жила мелкая, изматывающая внутренняя дрожь. Снаружи он держался, как всегда, ровно, собранно, без лишнего движения, но внутри всё было натянуто до предела. Он ждал появления Кирилла Семёновича и с каждой минутой всё яснее чувствовал, как тяжелеет это ожидание. Казалось, сейчас откроется дверь — и вместе с ней откроется что-то такое, после чего прежняя его жизнь уже может не вернуться.
Но первым в тот день на работу явился Матвей.
Он подошел к двери быстро, по-свойски, и сразу тепло заулыбался — не натянуто, не для виду, а так, будто уже знал что-то хорошее и не мог этого скрыть. Подойдя ближе, он даже постучал Кондрата по плечу.
Кондрат оторопел.
Такое радушие было для Матвея не совсем обычным. Нет, между ними давно уже установилось то редкое, немногословное товарищество, которое крепче иных громких дружб. Кондрат, пожалуй, и впрямь считал его единственным своим другом — человеком, на которого можно было положиться без лишних слов, который не раз помогал ему в поисках Ольги и ни разу не подвёл. И всё же сегодняшняя улыбка Матвея, этот блеск в глазах, этот лёгкий, одобрительный жест были чем-то новым.
Матвей только подмигнул ему.
Ничего не сказал.
Да и не мог сказать. Оба слишком хорошо понимали, что в этих стенах неосторожное слово порой стоило больше, чем хотелось бы. Здесь и молчание бывало разумнее речи, и взгляд — надёжнее признания. Потому Матвей ограничился одним этим подмигиванием, коротким, живым, но многозначительным, и оттого ещё сильнее задел Кондрата за душу. Внутри у того на миг всё дрогнуло: то ли от внезапной надежды, то ли от растерянности, то ли от того, что слишком уж давно он не чувствовал ничего, похожего на облегчение.
Но времени разбираться в этом не было.
Через несколько мгновений появился Кирилл Семёнович.
— А Кондрат Фролович уже явился, — проговорил он.
Сказано это было сдержанно, как и всё, что он говорил обычно. И всё же Кондрат сразу уловил то, что не выразилось прямо в словах: той скрытой, опасной жёсткости, которой он ждал, в этом тоне не было. Не было в нём и холодной отчуждённости, за которой обычно уже угадывалось недоброе решение.
И в ту же минуту Кондрат понял: то, чего он боялся всю ночь, скорее всего, останется лишь его собственным предположением.
Внутри будто чуть ослабла туго затянутая верёвка. Не совсем, не до конца — он ещё не верил себе, не спешил успокаиваться, — но первое, самое тяжёлое чувство уже отступило. Страх, державший его с вечера за горло, не исчез, однако перестал быть такой неотвратимой уверенностью.
И действительно, разговор пошёл совсем в другом русле.