Найти в Дзене
Рассказчик смыслов

Стекло

Архив занял весь рабочий стол и часть подоконника. Иван Сергеевич Берестов работал третий час подряд — сначала разобрал верхний ряд ящиков, потом нижний, теперь добрался до деревянных кассет, которые принесли из подвала ещё в августе, когда он взялся за военный заказ. Городская управа хотела выставку к Рождеству: портреты офицеров, павших при Мукдене и на Карпатах, — составить галерею, отпечатать по пятнадцати экземпляров, раздать семьям. Работа немудрёная, но требовала систематизации: чужие негативы присылали в конвертах без подписей, в картонных трубках, в кассетах без нумерации. Берестов сортировал. В ателье было тихо. Помощник Кузьма ушёл в три часа за фиксажем и ещё не вернулся — скорее всего, зашёл к сестре на Садовую, у неё именины. Берестов не возражал. Осенью клиентов мало, спешить некуда, а работать в тишине легче: слышишь собственные мысли, не путаешь кассеты. За окном Пречистенка была залита тем особым серым светом, каким Москва умеет залить себя в начале октября, — не тё

Архив занял весь рабочий стол и часть подоконника. Иван Сергеевич Берестов работал третий час подряд — сначала разобрал верхний ряд ящиков, потом нижний, теперь добрался до деревянных кассет, которые принесли из подвала ещё в августе, когда он взялся за военный заказ.

Городская управа хотела выставку к Рождеству: портреты офицеров, павших при Мукдене и на Карпатах, — составить галерею, отпечатать по пятнадцати экземпляров, раздать семьям.

Работа немудрёная, но требовала систематизации: чужие негативы присылали в конвертах без подписей, в картонных трубках, в кассетах без нумерации. Берестов сортировал.

В ателье было тихо. Помощник Кузьма ушёл в три часа за фиксажем и ещё не вернулся — скорее всего, зашёл к сестре на Садовую, у неё именины. Берестов не возражал. Осенью клиентов мало, спешить некуда, а работать в тишине легче: слышишь собственные мысли, не путаешь кассеты.

За окном Пречистенка была залита тем особым серым светом, каким Москва умеет залить себя в начале октября, — не тёмным, не пасмурным, а ровным и матовым, как молоко.

Листья на липах у ворот держались, но уже без прежней уверенности, и в каждом порыве ветра несколько штук срывалось и летело вдоль тротуара.

Берестов взял следующую кассету. Внутри — восемь стеклянных пластин 13×18, завёрнутых в газету «Русское слово» за апрель 1895 года. Он развернул первую — поручик в парадном мундире, молодой, чуть испуганный, как все молодые люди перед объективом.

Вторая — тот же поручик в другой позе, хуже. Третья — офицер постарше, плечистый, с бородой, уверенно смотрит в камеру. Четвёртая — женщина.

Берестов поднёс пластину к свету.

На тёмном стекле она читалась в обращённых тонах: светлые волосы казались чёрными, тёмное платье — почти белым, и лицо плавало в этой инверсии, как нечто ещё не решившее, каким оно должно быть. Он поднял пластину выше, поближе к окну.

Женщина была снята в три четверти. Кресло с высокой спинкой, на которое Берестов в своё время потратил двенадцать рублей и о котором ни разу не пожалел.

Платье с буфами на плечах — такие носили именно в середине девяностых, потом мода пошла в другую сторону. Волосы убраны наверх, несколько прядей выпущено у висков. На груди — брошь, не читается.

Смотрела она не в объектив.

Берестов это увидел сразу — именно это, прежде чем что-либо другое. Большинство клиентов 1895 года ещё не умели вести себя перед камерой непринуждённо: либо таращились в объектив с мертвецкой серьёзностью, либо демонстративно смотрели мимо — в пространство, в никуда, что давало им ощущение артистизма.

Эта женщина смотрела иначе. Не в объектив и не в пространство. Чуть в сторону — примерно на треть шага правее камеры, — и в этом «чуть» было что-то настоящее: она смотрела на кого-то. Или думала о ком-то, глядя туда, где этого кого-то не было.

Берестов поставил пластину на подоконник, прислонив к раме, и отступил на шаг.

Двадцать лет. Пластина пролежала в кассете двадцать лет.

Он попробовал вспомнить — не лицо, лицо в обращённых тонах не вспомнишь, — а обстоятельства. Апрель 1895-го. Ателье тогда было на Арбате, в снятом помещении над аптекой Феррейна.

Собственный дом на Пречистенке появился только в девяносто восьмом. Апрель девяносто пятого — он тогда уже работал самостоятельно, но ещё считал каждый заказ. Помощника не держал.

Офицер с бородой — это, должно быть, муж. По возрасту подходит. И кассета одна — значит, снимались в один день, вместе.

Берестов вспомнил: они уезжали за границу. Именно так. Муж получил назначение — не то в Вену, не то в Берлин, при посольстве, — и они пришли сняться перед отъездом.

Это тогда было принято: перед долгой разлукой с родными — карточка, которую оставляют у матери или тётки. Иметь портрет близкого человека было почти обязательством перед теми, кто оставался.

Женщину он не помнил. Помнил мужа — тот распоряжался, говорил куда встать, поправлял жене плечо. Из тех, кто привык командовать не грубо, а спокойно, что хуже.

Женщина молчала. Берестов посадил её в кресло, попросил смотреть прямо — она смотрела секунду, потом взгляд сместился, и он не успел поправить, уже открыл затвор. Потом открыл ещё раз, но первый снимок получился живее. Он это знал тогда — и не знал, что скажет об этом через двадцать лет.

Пластина стояла на подоконнике. За ней — серая Пречистенка, и два листа, сорванных с липы, летели вдоль тротуара в сторону бульвара.

Берестову было пятьдесят лет. Он прожил их без особых потрясений и без особых радостей — ровно, как умеют прожить люди с ремеслом, которое любят достаточно, чтобы не чувствовать себя несчастными.

Три тысячи портретов, может быть больше. Люди приходили в ателье с тем, что хотели сохранить или предъявить миру, — с важностью, с нарядами, с детьми, с медалями.

Берестов устанавливал свет, выбирал выдержку, говорил «не двигайтесь» — и на стеклянной пластине оставалось то, что человек думал о себе, и то, что он думал на самом деле, и эти два слоя никогда не совпадали.

Ремесло состояло в том, чтобы найти между ними правильный баланс: не обидеть клиента правдой, но не предать её окончательно.

Вот эта — предала бы.

Он взял пластину снова. На обороте карандашом: «А.Н. — апрель 95». Ни фамилии, ни числа. А.Н. Имён на А с отчеством на Н у него за двадцать лет было столько, что и думать смешно.

Муж, надо полагать, получил хорошее изображение — уверенный взгляд, прямые плечи, борода аккуратна. Карточку они взяли — Берестов помнил, что заказ был выполнен.

Отпечатал по четыре экземпляра каждого, завернул в папиросную бумагу, вручил лично, получил деньги. А негатив остался. Так бывало: клиент уезжал, стекло оставалось в кассете, кассету убирали в ящик, ящик кочевал с Арбата на Пречистенку.

Берестов не умел выбрасывать негативы.

Это была не сентиментальность — скорее профессиональная привычка, переросшая в нечто большее.

Выбросить стекло значило выбросить человека. Это не то же самое, что сжечь письмо или продать портрет чужому — это точнее, необратимее.

Пока пластина существует, человек на ней существует тоже: в точных пропорциях, в конкретном свете конкретного дня. Выбросить — и дня не станет. Дня уже нет и так, но пока лежит стекло, он был.

Он поставил пластину обратно на подоконник.

За окном прошла пролётка — лошадь шла неторопливо, извозчик клевал носом. В пролётке никого. Берестов проследил за ней взглядом, пока она не скрылась за углом.

Апрель девяносто пятого. Война с японцами началась через девять лет после того, как эту женщину сняли в его ателье. Он тогда думал — как все думали, — что она закончится быстро.

Она не закончилась быстро. Потом началась японская, потом пятый год с его баррикадами и листовками, потом долгие девять лет без войны, которые казались прочными и не оказались.

Сейчас шёл пятнадцатый год второй войны — той, большой, которая пока не кончалась и, похоже, не собиралась.

Военный заказ от управы лежал на столе Берестова потому, что было кого заказывать: портреты присылали семьи, присылали полковые канцелярии, присылали сами офицеры ещё до отъезда на фронт — заранее, на всякий случай. Это называлось предусмотрительностью.

Он подумал: где сейчас А.Н. из апреля девяносто пятого?

Вопрос был риторическим. Он задал его себе и не ждал ответа — так иногда спрашивают, когда ответ не нужен, а сам вопрос нужен, чтобы что-то обозначить.

Двадцать лет — это много. Дети могли вырасти. Муж с его офицерской выправкой мог оказаться в любом из тех конвертов, которые Берестов разбирал с августа. Она сама могла быть кем угодно.

Женщина на пластине смотрела чуть правее камеры.

Берестов взял её двумя руками, осторожно, как берут что-то, чему нельзя помочь, — и долго держал на весу, пока за окном не прошла ещё одна пролётка, на этот раз с пассажиром, и пассажир, мужчина в осеннем пальто, смотрел в сторону и ни о чём, судя по виду, не думал.

Потом Берестов поставил пластину обратно в кассету, завернул в ту же апрельскую газету, закрыл кассету и убрал её в нижний ящик стола — не к военному заказу, а отдельно.

В нижнем ящике лежали ещё несколько таких кассет, которые он никуда не торопился разбирать.

Взял следующую.

Поручик. Совсем молодой, усы едва обозначились. Смотрит в объектив с тем выражением, с которым молодые люди смотрят на что-то, что считают важным и чего немного боятся.

Берестов поднёс пластину к свету, прищурился, прочёл карандашную надпись: «Лейт. Горев А.П., 1914, октябрь».

Год назад. Тоже, значит, перед отъездом.

Берестов положил пластину в стопку к военному заказу, взял следующую, потом ещё одну, и работа пошла снова — спокойно, без пауз, в том ровном темпе, который он выработал за тридцать лет и который не путал с бесчувственностью.

В пять часов вернулся Кузьма — шумно, с мороза, с бутылью фиксажа в руках. Сказал, что у сестры были блины — хорошие, с семгой. Спросил, много ли разобрал Иван Сергеевич.

— Довольно много, — сказал Берестов. — Завтра закончим.

Кузьма поставил бутыль на полку, снял пальто, повесил на крюк у двери. Посмотрел на стол.

— Военных много?

— Достаточно.

Кузьма кивнул, взял со стола верхнюю кассету — помогать, — и Берестов пересел чуть правее, чтобы не мешать. За окном стало темнеть. Липы на той стороне улицы потеряли объём, превратились в тёмные силуэты на синеватом вечернем небе.

Газовый фонарь перед воротами напротив зажгли поздно — человек в картузе долго возился с запальником — и когда наконец зажёг, жёлтый свет лёг на тротуар ровным пятном, и несколько листьев, оказавшихся в этом пятне, стали вдруг совершенно золотыми.

Берестов смотрел на них секунду.

Потом взял следующую пластину.