Костров проснулся в четыре утра от звонка спутникового телефона. Лежал секунду, смотрел в потолок каюты — квадрат серого металла, крашеный в три слоя, последний раз в девяносто восьмом. Потом взял трубку.
— Андрей Палыч, добрый день, — сказал голос из Петербурга, хотя в Петербурге было раннее утро. — Это Вишняков. Есть изменения по рейсу.
Вишняков был операционным директором компании «Балтик Марин». Костров работал на эту компанию одиннадцать лет. За одиннадцать лет Вишняков звонил ему лично дважды. Оба раза это заканчивалось плохо.
— Выходите завтра, — сказал Вишняков. — Не послезавтра. Завтра в восемь утра.
Костров сел на койке.
— У меня Гречко не прошёл медосмотр. Не успел — он с похорон матери вернулся в среду, комиссия закрылась.
— Знаем. Оформим задним числом. Не переживайте.
— Задним числом.
— Андрей Палыч, это стандартная практика. Портнов в прошлом году так выходил три раза. Никаких проблем.
Костров посмотрел в иллюминатор. В порту горели огни. Где-то справа стоял контейнеровоз под панамским флагом, его он видел уже неделю. Тот никуда не торопился.
— Я перезвоню утром, — сказал Костров.
— Жду до семи, — ответил Вишняков и положил трубку.
Гречко Семён Иванович, боцман, пятьдесят два года. Двадцать восемь лет в море, четырнадцать — на этом маршруте. Когда Костров принял судно «Ладога» шесть лет назад, Гречко уже был. Он знал, где в насосном отделении течёт с восемьдесят девятого года и почему трогать не надо. Он знал, что третий люк задраивается со второго удара, если бить ребром ладони, а не кулаком. Он знал, где у кока прячется шкалик и почему на это можно закрывать глаза.
Семён Иванович вернулся в среду после похорон матери. Восемьдесят один год, Кострома, инсульт. Он уехал на пять дней, вернулся молчаливый, сразу пошёл на судно, начал перебирать такелаж. Медкомиссия в четверг закрылась в шестнадцать ноль-ноль. Он не успел на двадцать минут.
Костров узнал об этом в пятницу утром от старпома Колесникова.
— Я в понедельник запишу его первым, — сказал Колесников. — Откроется в девять, в девять пятнадцать он уже будет с бумагой.
— Мы выходим в понедельник в восемь, — сказал тогда Костров.
— Ну, значит, во вторник.
И всё было понятно. До звонка Вишнякова всё было понятно.
Утром, в шесть сорок, Костров постучал в каюту Гречко.
Боцман сидел за столом, пил чай, смотрел в иллюминатор. На столе лежала фотография — женщина лет семидесяти, в белом платке, на фоне какого-то дома с голубыми ставнями.
— Семён, — сказал Костров. — Есть разговор.
Гречко не повернулся.
— Слышал уже. Колесников сказал.
— И что думаешь?
— Ничего не думаю, Андрей Палыч. Это ваше решение.
Костров сел на свободный стул. В каюте было чисто, как всегда у Гречко — ни лишней вещи, всё по местам. Только фотография на столе выбивалась из порядка.
— Мать? — спросил Костров.
— Да.
Помолчали.
— Я скажу Вишнякову, что выходим по графику, — сказал Костров. — Во вторник.
Гречко наконец повернулся. Посмотрел внимательно, без благодарности и без удивления — просто посмотрел, как смотрят на что-то, что происходит именно так, как должно происходить.
— Ладно, — сказал он. И снова посмотрел в иллюминатор.
В семь пятнадцать Костров набрал Вишнякова.
— Выходим по графику, — сказал он. — Во вторник.
В трубке была пауза.
— Андрей Палыч, я объяснял — это стандартная практика. Ничего не нарушается фактически, только дата в бумаге.
— Медосмотр он пройдёт в понедельник.
— У нас окно по фрахту. Теряем деньги.
— Понимаю.
— Вы понимаете? — В голосе Вишнякова что-то изменилось — не злость ещё, но её предчувствие. — Андрей Палыч, это не первый раз в нашей практике. Это рабочий вопрос.
— Без освидетельствования экипаж в море не выведу.
Снова пауза. Более длинная.
— Хорошо, — сказал Вишняков. — Я услышал.
И положил трубку.
К обеду на судно пришёл Рябченко — представитель компании в порту, толстый человек с потными руками, который обычно занимался таможенными бумагами и старался лишний раз на борт не подниматься.
Он попросил разговора у Кострова в капитанской каюте. Сел. Потёр руки о колени.
— Андрей Палыч, я понимаю вашу позицию, — начал он. — Я сам так же думаю, честно. Но Вишняков просит передать: если выход срывается, компания будет рассматривать это как нарушение контракта. Там есть пункт о срыве коммерческого рейса по вине капитана.
Костров смотрел на него.
— Рябченко, вы юрист?
— Нет, но—
— Тогда давайте без юридических трактовок.
Рябченко замолчал. Поправил воротник.
— Просто передаю, — сказал он тише. — Ситуация сложная.
— Ситуация простая, — ответил Костров. — Без документов экипаж в море не выходит. Это не моя позиция, это устав.
Рябченко ушёл. Костров открыл ящик стола и посмотрел на трудовой договор, который лежал там с тех пор, как он принял «Ладогу». Потом закрыл ящик, не вынимая.
Вечером позвонил Колесников. Он не пришёл лично, позвонил на внутренний — хотя каюта старпома была в десяти метрах.
— Андрей Палыч, тут такое дело, — сказал он, и Костров уже по голосу понял, что именно такое дело. — Мне Вишняков написал отдельно. Предложил, если рейс сдвинется, — он сделал паузу, — рассмотреть мою кандидатуру на постоянной основе.
Это была длинная пауза перед тем как Костров ответил.
— Понял тебя.
— Я просто... считаю, что вы должны знать.
— Спасибо, что сказал.
Костров положил трубку. Встал. Прошёл по каюте три шага до иллюминатора, три шага обратно. Потом сел и написал Вишнякову на корпоративную почту: «Выход во вторник. Причина — не пройден медосмотр у члена экипажа. Документы приложу в понедельник». Нажал отправить.
Ответ пришёл через сорок минут: «Получил. Будем разбираться».
В субботу утром, когда Костров пил кофе в кают-компании один — кок ещё не вышел, остальные спали или были на берегу, — на судно поднялся Гречко. Он провёл ночь у сестры в городе, вернулся с пакетом, из которого торчал хлеб.
Сел напротив. Положил пакет на стол.
— Слышал про Колесникова, — сказал он.
— Откуда.
— Судно маленькое.
Костров ничего не ответил.
— Я мог бы, — сказал Гречко медленно. — Подписать, что прошёл. Задним числом — это ж только бумага. Фактически я здоров, кардиолог видел меня в феврале. Никакого риска нет.
— Нет, — сказал Костров.
— Вам из-за меня—
— Нет, Семён.
Гречко помолчал. Потом достал из пакета хлеб — чёрный, кирпичом, такой пекли в одной булочной на Лиговском — и положил на стол между ними. Жест был ни о чём и обо всём.
— Тогда в понедельник в девять я буду у комиссии, — сказал он.
— Знаю, — ответил Костров.
В воскресенье вечером пришло письмо на личную почту — не корпоративную. От Вишнякова, с личного адреса. Три абзаца.
В первом было написано, что Костров профессионал и компания это ценит. Во втором — что в сложившихся обстоятельствах компания вынуждена рассмотреть вопрос о соответствии должности. В третьем — что всё ещё можно решить, если рейс выйдет завтра утром, а бумаги оформить как договорились.
Костров прочитал письмо дважды. Потом нажал «Ответить» и написал одно предложение: «Без медосмотра в море не выйду».
Отправил. Выключил ноутбук.
Он лежал в темноте и думал о том, что одиннадцать лет — это не срок, после которого с тобой не расстанутся. Он думал о ипотеке, о которой добивался восемь лет и которую выплачивал последние три. Он думал о том, что Колесников — нормальный старпом, технически грамотный, и что «Ладога» не развалится под другим капитаном. Он думал об этом долго и честно, не отгоняя, давая этим мыслям занять всё место.
А потом подумал о том, как Гречко сидел в своей каюте с фотографией матери на столе и не попросил ни о чём.
И заснул.
В понедельник в восемь пятьдесят пять Гречко стоял у проходной медицинской комиссии в порту. Костров знал это, потому что Гречко прислал короткое сообщение: «Стою». Больше ничего.
В девять сорок пришло другое: «Готово».
В десять Костров позвонил Вишнякову.
— Гречко прошёл осмотр, — сказал он. — Документ получен. Выходим завтра в восемь.
В трубке было тихо несколько секунд.
— Хорошо, — сказал Вишняков. Голос был ровный, без интонации. — Документы на борт до шести вечера.
— Будут.
— Андрей Палыч, — сказал Вишняков после паузы. — Мы ещё вернёмся к этому разговору. После рейса.
— Договорились, — ответил Костров.
Во вторник в семь пятьдесят Костров стоял на мостике. Порт жил своей жизнью — где-то справа шла погрузка, буксир тянул баржу вдоль дальнего пирса, над терминалом кружила чайка.
Гречко вышел на палубу, посмотрел по сторонам. Всё, что нужно было осмотреть, он осмотрел ещё вчера вечером, но всё равно прошёлся — по привычке, выработанной за двадцать восемь лет. Остановился у третьего люка, ударил по нему ребром ладони. Люк закрылся со второго удара, как всегда.
В восемь Костров скомандовал отход.
Береговой буксир взял судно на трос. «Ладога» медленно отошла от стенки. Костров смотрел на уменьшающийся причал — серый бетон, ржавые кнехты, одинокий фонарный столб с разбитым плафоном.
Он не знал, что будет после рейса. Он знал, что разговор с Вишняковым состоится — и чем этот разговор кончится, тоже примерно знал.
На палубе Гречко смотал швартовый конец. Аккуратно, виток к витку, как он делал это тысячу раз.
Костров взял в руки переговорное устройство.
— Гречко.
— Слушаю, Андрей Палыч.
— Всё нормально?
— Всё нормально.
Буксир отцепился. Под ногами загудел двигатель — ровно, как должен. Впереди был фарватер, серое октябрьское море и трое суток до Гамбурга.
Костров положил устройство на место. Посмотрел вперёд.