РАССКАЗ. ГЛАВА 5.
Поезд тащился медленно — война разбила пути, и эшелоны шли на запад с оглядкой, по временным мостам, мимо воронок и разбитых станций.
Петька смотрел в окно и не узнавал родных мест.
Там, где раньше стояли деревни, торчали одни печные трубы, чёрные, обгоревшие, как пальцы мертвецов. Поля были изрыты окопами, воронками, заросли бурьяном
. Но кое-где уже зеленела молодая трава, и на пригорках белели берёзки, уцелевшие каким-то чудом.
— Ничего, — сказал отец, заметив, как Петька смотрит в окно. — Отстроимся.
Земля-то живая.
Нина сидела у окна, сжимая в руке свой медный крестик.
Она ехала в места, где никогда не была, но почему-то чувствовала: это тоже её земля.
Здесь родился Петька, здесь вырос, здесь потерял мать.
И здесь они теперь будут жить все вместе.
Санька вертелся на сиденье, крутил головой, высматривая знакомые места, но ничего не узнавал.
Он уехал отсюда шестилетним, а теперь ему шёл десятый. Лес казался другим, поля — чужими.
— А где наша речка? — спрашивал он. — Где Ока?
— Скоро, — отвечал Петька. — За лесом.
Станция, где они сошли, была полуразрушена.
От вокзала остались одни стены, крыша провалилась, и в зале ожидания росла крапива.
Зато на перроне уже кипела жизнь — сновали телеги, гружённые мешками, досками, инструментом. Мужики в гимнастёрках и в гражданском окликали друг друга, справлялись, кто вернулся, кто нет.
Отец нашёл попутную телегу — сосед из соседней деревни, который тоже возвращался домой, подсадил их.
— Держитесь, хлопцы, — сказал он, хлестнув лошадь.
— Дорога там... сами увидите.
Они ехали лесной дорогой, разбитой танками, изрытой воронками. Колеса увязали в песке, телегу трясло, но никто не жаловался. В лесу было тихо. Берёзы стояли белые, стройные, а под ними — молодая поросль, свежая, ярко-зелёная, будто и не было здесь войны. Пахло смолой, нагретой хвоей, и где-то далеко стучал дятел — мерно, спокойно, как в тот самый первый раз, когда Петька шёл сюда с дядей Мишей.
— Петь, — прошептала Нина, — а это тот лес?
— Тот, — кивнул он.
— Тут недалеко наш лагерь был.
Она огляделась, и в глазах её блеснули слёзы.
Она вспомнила тот первый день, когда её привели в лагерь — грязную, голодную, молчаливую. И Петьку, который стоял у землянки с топором в руках.
— Мы здесь выжили, — сказала она тихо.
— Здесь, — ответил он и взял её за руку.
Санька, сидевший на мешке позади, ничего не видел — он дремал, утомлённый долгой дорогой.
А отец смотрел на детей и молчал. Он думал о том, что они прошли, пока он был на фронте. О том, что они видели, что потеряли. И о том, что теперь надо всё начинать сначала.
***
Козловка встретила их тишиной и пеплом.
Петька спрыгнул с телеги и замер. Деревни почти не было.
Вдоль улицы, где раньше стояли избы, торчали одни печные трубы, да кое-где уцелели покосившиеся стены.
Их дом — то, что от него осталось, — стоял в конце улицы, чёрный, обгоревший, с провалившейся крышей.
Только старая берёза у калитки выжила, распустила зелёные листья, и ветер тихо шевелил их, будто здоровался с хозяевами.
— Мамка, — прошептал Санька и заплакал, уткнувшись отцу в плечо.
Отец стоял, сжимая кулаки, и смотрел на пепелище.
Он знал, что так будет, но видеть своими глазами — другое.
Здесь они жили. Здесь родились дети. Здесь жена пекла хлеб, топила печь, ждала его с войны.
И ничего этого больше нет.
— Пойдём, — сказал он глухо. — Надо к председателю.
Нам обещали дом.
Председатель сельсовета, старый дед Егор, встретил их на окраине. Он вернулся в деревню ещё осенью, когда немцев прогнали, и теперь жил в уцелевшей избе вместе с несколькими семьями.
— Макеев! — закричал он, увидев отца. — Живой!
А я уж думал, все вы полегли.
А это кто? Сыновья? — Он посмотрел на Петьку и Саньку, покачал головой. — Выросли-то как...
А это чья? — кивнул на Нину.
— Моя, — твёрдо сказал Петька. — Сестра. Сирота.
Дед Егор не стал расспрашивать. Покряхтел, почесал затылок:
— Дом вам дать могу.
Один уцелел, на краю, у леса. Его не сожгли — немцы под склад использовали.
Там крыша цела, печь есть. Жить можно.
Пойдёмте, покажу.
Дом стоял на отшибе, у самого леса, вёрстах в двух от пепелища Козловки. Бревенчатый, рубленый, с покосившимся крыльцом и подслеповатыми оконцами.
Крыша была цела, стёкла выбиты, но рамы уцелели.
Внутри было пусто — ни стола, ни лавок, только печь, массивная, русская, и голые стены, почерневшие от времени.
— Печь, главное, работает, — сказал дед Егор.
— Стекла вставите, мебель смастерите. Поживёте.
Землю дам под огород, картошки семенной отпущу.
Спасибо, что живы.
Отец обошёл дом, проверил углы, крышу. Кивнул:
— Жить можно. Спасибо, Егорыч.
— Не за что. Ты, главное, живи. Нам теперь мужики нужны. В поле выходить надо.
Весна, сев пропустили, а теперь хоть что-то садить надо.
Картошку, капусту.
Сами знаете.
*****
Первые дни были самыми тяжёлыми.
Отец с утра уходил в поле — в колхозе не хватало рук, и каждый вернувшийся мужик считался на вес золота.
Он брался за любую работу: пахал на быках, чинил инвентарь, возил навоз.
Возвращался к вечеру, чёрный от земли, валился на лавку и засыпал, не раздеваясь.
А Петька с Ниной и Санькой оставались дома.
Работы хватало на всех.
Сначала вставили стёкла — в сельсовете нашли ящик с довоенными стёклами, битыми пополам, но кое-как подобрали. Нина вымыла рамы, и когда солнце заиграло в чистых окнах, в доме сразу стало светлее.
Потом принялись за печь.
Отец принёс из леса сухих дров, и Нина, умевшая обращаться с печью ещё с партизанских времён, растопила её.
По дому поплыл запах дыма, берёзового тепла, и всем троим вдруг стало уютно, будто они вернулись не в чужой, пустой дом, а домой, в своё.
— Санька, иди за водой, — командовала Нина, надевая на себя роль хозяйки.
— Петь, дров бы ещё.
И надо стол сколотить.
Петька взял топор, поданный дедом Егором, и пошёл в лес.
Там, на опушке, он нашёл несколько сухих сосен, поваленных ветром. Рубить их было тяжело — руки ещё не привыкли к такой работе после детдомовской жизни, но он упрямо колол, укладывал в поленницу.
Из леса он принёс не только дрова, но и охапку молодых берёзовых веток — для веников.
Нина, увидев, засмеялась:
— Ты что, баню собрался топить?
— А почему нет? — ответил Петька. — Мы с дороги, помыться надо.
Баню топили в старом сарае за домом — там стояла железная печка-буржуйка, чудом уцелевшая. Санька таскал воду, Петька грел камни, Нина парилась.
Они мылись по очереди, и вода была тёплой, но после бани чувствовали себя почти счастливыми.
К концу недели в доме появился стол — Петька сколотил его из старых досок, найденных на месте сгоревшей пилорамы
. Скамейки смастерил из толстых плах.
Нина сшила занавески из мешковины, развесила на окнах. Санька выстругал деревянные ложки — кривые, некрасивые, но свои.
Вечером, когда отец возвращался с поля, они садились ужинать за новым столом.
Ели картошку, печёную в золе, запивали молоком — дед Егор дал козу, единственную на всю деревню. Ели молча, усталые, но умиротворённые.
Потом отец закуривал самокрутку, смотрел на детей и улыбался:
— Ничего, ребята. Наладится. Вот картошку посадим, капусту, лук.
К зиме и корову заведём.
— А рыбу мы будем ловить? — спрашивал Санька.
— Как раньше?
— Будем, — отвечал Петька. — Как только управлюсь с делами — пойдём на Оку.
Нина молчала, но в её серых глазах светилось счастье.
Она помогала убирать со стола, мыла посуду, а потом садилась чинить одежду — у всех троих она была в заплатках, но Нина умудрялась пришивать их так аккуратно, что заплатки казались украшением.
****
В конце мая начались настоящие работы.
Отец с утра уходил в поле — пахали, сеяли, что успевали.
Колхозное стадо почти погибло, осталось несколько коров и лошадей, но люди работали, не покладая рук.
Земля не могла ждать. Её нужно было засеять, чтобы зимой не умереть с голоду.
Петька с Ниной тоже вышли в поле. Их поставили на прополку — на колхозных полях буйно росла лебеда и крапива, заглушая слабые ростки картошки.
Работа была тяжёлая, от зари до зари, спина болела, руки ссадины, но Петька не жаловался
. Он видел, как отец пашет, и ему стыдно было ныть.
— Ты как? — спрашивал он Нину в перерыве.
— Нормально, — отвечала она, вытирая пот со лба. — Я привыкла.
В лесу тяжелее было.
Саньку оставляли дома — он был ещё мал для такой работы.
Он пас козу, таскал воду, помогал по хозяйству.
Но иногда, когда Нина возвращалась с поля совсем уставшая, он усаживал её на лавку, растирал ноги и говорил:
— Ты отдыхай, сестра.
Я сам всё сделаю.
И Нина смотрела на него и улыбалась, и у неё на душе становилось тепло.
****
В начале июня, когда картошка была прополота, а капуста высажена, выдался свободный день.
Петька с утра взял удочки — новые, которые сам смастерил из орешника — и позвал Саньку:
— Пойдём на Оку. Рыбу ловить.
Санька подпрыгнул от радости, схватил брата за руку. Нина хотела остаться, но Петька сказал:
— И ты пойдём.
Всем миром.
Они пошли лесной тропинкой — той самой, по которой Петька когда-то бежал от немцев, нёс на руках Саньку, тащил узлы. Лес изменился. Деревья, побитые осколками, пошли в рост, внизу зеленела молодая поросль, и среди папоротника прятались первые земляничные цветы. Воздух был густой, сладкий, пахло смородиной и мятой.
— Смотри, — показала Нина, — ландыши.
Белые колокольчики прятались в зелени, и их запах плыл над землёй, чистый, весенний.
Нина нагнулась, сорвала несколько, сплела маленький букетик и протянула Петьке:
— На. В дом поставим.
Он взял цветы, смущаясь, и сунул за пазуху.
— А здесь, — сказал он, останавливаясь, — здесь наш лагерь был.
Они вышли на поляну.
Землянки завалились, заросли травой. Только чёрные пятна кострищ напоминали о том, что здесь жили люди.
Петька подошёл к месту, где стояла землянка тёти Нюры, постоял, опустив голову.
— Дядя Саша жив? — спросила Нина.
— Не знаю, — ответил Петька. — После войны писали ему, но ответа не было.
Они помолчали. Потом пошли дальше.
Ока встретила их широким разливом. Вода спала после половодья, но ещё была высокой, и старые ивы, что росли на берегу, стояли по пояс в воде. Солнце играло на волнах, и вся река сверкала, переливалась, как живая.
— Вот она, — сказал Петька. — Наша река.
Санька бросился к воде, разулся, побрёл по мелководью, распугивая мальков. Нина села на берегу, сняла платок, распустила косу. Петька разматывал удочки.
— Как раньше, — сказала Нина. — Как в тот день, когда мы хворост собирали.
— Ты тогда не разговаривала, — улыбнулся Петька. — Думал, немая.
— Немая была, — тихо сказала она. — Пока ты не позвал.
Он посмотрел на неё, и в душе снова защемило. Она сидела на траве, босая, в простом ситцевом платье, и смотрела на реку, и солнце золотило её волосы, и казалось, что всё — и война, и голод, и смерть — было только страшным сном.
— Нина, — сказал он, — а ты не хочешь в город? Учиться? Работать? Там же лучше.
Она покачала головой:
— Нет. Здесь моё место. Здесь вы.
— А если мы уедем?
— Не уедете, — улыбнулась она. — Здесь ваша земля. Здесь ваша река. Здесь ваша мама.
Петька замолчал. Она была права. Он не мог уехать. Не мог оставить эту землю, где каждая тропинка, каждое дерево помнило его детство, его боль, его мать.
Санька прибежал мокрый, счастливый:
— Петь! Там рыба! Большая!
Я видел!
— Видел, — засмеялся Петька. — Сейчас поймаем.
Он забросил удочку, и они сидели на берегу — трое, как когда-то, только теперь не было страха, не было голода, не было войны. Было солнце, река, тишина. И было счастье — тихое, незаметное, но настоящее.
****
К вечеру они вернулись домой. Отец уже пришёл с поля, сидел на крыльце, курил.
— Ну как, рыбаки? — спросил он.
Петька показал улов — несколько окуньков и подлещика, как когда-то.
— Уха будет, — обрадовался Санька.
Нина быстро развела огонь, поставила чугунок.
Пока варилась уха, они сидели все вместе на крыльце и смотрели, как садится солнце. Небо на западе было багровым, как в тот день, когда они уходили в лес.
Но теперь это был не пожар, а красота. Мирная, долгожданная красота.
— Батя, — спросил Петька, — а маму... мы помянем?
Отец помолчал. Потом кивнул:
— Завтра сходим. На то место. Я знаю, где.
— Я цветов нарву, — сказала Нина.
— И я, — добавил Санька.
Они замолчали. Уха булькала в чугунке, пахла рекой и дымом. В лесу запел соловей — первый в этом году, заливисто, радостно, будто хотел сказать: жизнь продолжается. И они слушали его и верили, что всё будет хорошо.
Война кончилась. Они выжили. Они были вместе.
И это было главное.
***
Спустя много лет
Октябрь выдался на редкость тёплым — бабье лето задержалось, будто не хотело уступать место осени.
Берёзы стояли золотые, осины горели багрянцем, и только ели, как всегда, хранили суровую зелень.
По утрам на траве серебрилась паутина, и воздух был таким прозрачным и звонким, что каждый звук слышался за версту.
Пётр Макеев — уже не Петька, а Пётр Петрович — сидел на берегу Оки с удочкой.
Ему было под семьдесят, но в свои годы он держался прямо, был всё так же худ, жилист, и только седина в тёмных волосах да морщины вокруг глаз выдавали возраст.
Он смотрел на поплавок, покачивающийся на лёгкой волне, и думал о своём.
Рядом, привалившись к стволу старой ивы, дремал Санька — Александр Петрович, которому шёл шестьдесят седьмой.
Он давно уже не был тем щуплым, голодным мальчишкой, вырос в крепкого, коренастого мужика, работал всю жизнь механизатором, руки до сих пор помнили рычаги трактора.
Но сейчас, в тишине осеннего дня, он снова казался маленьким — так безмятежно спал, уронив голову на грудь, и лишь изредка вздрагивал, когда рыба плескалась у самого берега.
Чуть поодаль, на расстеленном пледе, сидела Нина Петровна — седая, с добрыми морщинками у глаз, в тёплой шали.
Она перебирала клюкву, собранную вчера в лесу, и поглядывала то на реку, то на мужчин.
Рядом с ней, в траве, возились внуки — двое мальчишек и девчушка, дети Санькиного сына.
Они приехали на выходные из города и теперь с визгом носились по берегу, распугивая рыбу.
— Дед Петя, а рыба будет? — крикнул старший внук, подбегая к воде.
— Будет, — усмехнулся Пётр Петрович. — Не кричи только.
— А вы говорили, в детстве много рыбы ловили?
Расскажите!
Пётр Петрович посмотрел на брата, на Нину, и в глазах его мелькнуло что-то далёкое, тёплое.
— Было дело, — сказал он негромко. — Давно. Ещё до войны.
Санька открыл глаза, услышав знакомые слова, и улыбнулся:
— А помнишь, Петь, как ты мне сказал: «Червей полно, а хлеба нет»? Я всю жизнь эти слова помню.
— И я помню, — отозвалась Нина, откладывая клюкву. — И как вы в лес ушли, и как я вас нашла... Ты, Петя, тогда совсем пацаном был, а уже за всех отвечал.
Пётр Петрович отложил удочку, повернулся к ним. Лицо его стало серьёзным, в глазах — та самая твёрдость, что была ещё в детстве, в партизанском лагере.
— Мамка наказала беречь Саньку, — сказал он. — Я и берёг. А ты, Нина, сама нас сберегла. Без тебя бы мы пропали.
— Вместе выжили, — тихо сказала Нина. — Вместе.
Внуки притихли, чувствуя, что взрослые говорят о чём-то важном. Старший мальчик подошёл к деду Петру, присел рядом:
— Деда, а правда, что вы в войну в лесу жили? И немцы вас бомбили?
— Правда, — кивнул Пётр Петрович. — И бомбили, и голодали, и мёрзли. Но выжили.
— А зачем вы тогда обратно вернулись? Тут же всё сожгли?
— Земля наша, — просто ответил Пётр Петрович. — Река. Лес. Мать тут похоронена.
Он замолчал, глядя на воду. Поплавок дёрнулся, ушёл под воду, и он ловко подсек. На берег вылетел небольшой окунь, сверкнул чешуёй на солнце.
— А вот и первый, — улыбнулся Пётр Петрович, снимая рыбу с крючка. — Как в тот раз. Тоже с окунька начали.
Санька засмеялся:
— А помнишь, Пашка тогда с тобой рыбачил? Царство ему небесное. И дядя Миша...
— Помню, — кивнул Пётр Петрович. — И тётю Нюру, и дядю Сашу. Всех помню.
Он почистил окуня, положил в ведро. Внуки обступили его, просили ещё рассказать. И он рассказывал — не спеша, скупо, как мужики рассказывают о прошлом. О том, как копал червей под лопухами, как Санька просил есть, как уходил в лес от немцев. О партизанском лагере, о Нине, которую привели в землянку молчаливую и худую. О самолёте, о детдоме, о том, как они ждали отца.
— А вы его нашли? — спросила внучка.
— Нашёл, — ответил Пётр Петрович. — Он сам нас нашёл. Сразу после войны. Приехал в детдом и сказал: «Сыновья мои». А Нину он сразу за дочь принял. Она нам как сестра родная.
Нина улыбнулась, и на глазах у неё блеснули слёзы.
— Как сестра, — повторила она, глядя на Петра. — А потом... Потом я стала тебе не сестра.
Они переглянулись, и этот взгляд был долгим, понимающим. Мальчишки ничего не заметили, но Санька усмехнулся в усы:
— Тоже мне, сестра. Я ещё в детдоме понял, что ты, Петька, на неё не как на сестру смотришь.
— А ты откуда знал? — смутился Пётр Петрович.
— Глаза видел, — фыркнул Санька. — И как она за тобой бегала. И как ты краснел, когда она рядом. Я маленький был, но не дурак.
Все засмеялись, и смех этот разлетелся над рекой, отозвался эхом в лесу.
— Ну а потом? — не унимались внуки. — Потом что было?
— А потом мы жили, — сказал Пётр Петрович. — Дом отстроили. Отец работал в поле, я в техникум пошёл, потом на стройку. Мосты строил, дороги. Нина в школе учительницей стала, русский язык и литературу вела. Санька в армии отслужил, потом на тракторе работал, всю жизнь на земле.
— А война? — спросил старший внук. — Вы ещё воевали?
— Нет, — покачал головой Пётр Петрович. — Нас, детей войны, на фронт не брали. Но мы в тылу работали. Я на стройке, Санька в поле. А Нина в госпитале помогала, раненых выхаживала, после войны. Тоже война.
Они замолчали. Солнце клонилось к закату, и река стала золотой, багряной, как в те далёкие вечера, когда они сидели у костра в лесу. Внуки убежали собирать хворост для костра — взрослые затеяли печь картошку в золе, по-старинному.
Санька встал, размял затекшие ноги, подошёл к воде.
— Хорошо здесь, — сказал он. — Как тогда.
— Лучше, — ответил Пётр Петрович. — Тогда страшно было. А теперь мир.
— А ты помнишь, Петь, как мы в подполе сидели? — спросил Санька, не оборачиваясь. — Ты меня за руку держал и шептал: «Не бойся, я с тобой». Я и не боялся. С тобой никогда не боялся.
Пётр Петрович подошёл к брату, положил руку ему на плечо. Они стояли так — два старика, выжившие в самой страшной войне, выросшие в детдоме, построившие жизнь на пепелище.
— А я боялся, — признался Пётр Петрович. — Боялся, что не сберегу. Что мамкин наказ нарушу. А потом Нина появилась, легче стало.
— Я тогда тоже боялась, — тихо сказала Нина, подходя к ним. — Боялась, что вы меня бросите. Что останусь одна.
— Мы же обещали, — сказал Пётр Петрович. — Помнишь, у костра: мы вместе.
— Навсегда, — добавил Санька.
Они стояли втроём на берегу, как когда-то, много лет назад, только теперь не было ни страха, ни голода, ни войны. Была тишина, золотая осень и река, всё та же река, что текла здесь всегда.
Вечером они сидели у костра. Внуки, наевшись печёной картошки, притихли, слушая рассказы. Костер трещал, выбрасывая искры в тёмное небо, и где-то далеко, на той стороне реки, ухал филин.
— Деда Петя, а вы когда маленькие были, тоже у костра сидели? — спросила внучка.
— Сидели, — кивнул он. — Только не у такого. У партизанского. И не картошку пекли, а суп из крапивы варили.
— А страшно было?
— Страшно, — признался он. — Но мы держались. Друг за друга.
— А сейчас вам не страшно?
Пётр Петрович посмотрел на звёзды, на реку, на брата и Нину, на внуков, спящих у костра.
— Нет, — сказал он. — Теперь не страшно. Теперь всё хорошо.
Они замолчали. Костер догорал, и в углях ещё теплился жар, багровый, живой. Где-то далеко, за лесом, прошёл поезд, прогудел, и звук этот растаял в осенней ночи.
— Петь, — позвал Санька, уже засыпая, — а рыбу мы завтра пойдём?
— Пойдём, — ответил Пётр Петрович. — Червей накопаем.
— Червей полно, а хлеба нет, — пробормотал Санька сквозь сон и улыбнулся.
Пётр Петрович и Нина переглянулись. Она взяла его за руку, и они сидели так, глядя на огонь.
— Знаешь, — сказала она тихо, — я всю жизнь благодарна тому дню, когда меня привели в ваш лагерь. Я тогда думала, что жизнь кончилась. А она только началась.
— И у меня началась, — ответил он. — Когда вы появились. Без вас я бы, может, и не выжил. Без Саньки — точно нет. Но и без тебя — тоже.
Она прижалась к его плечу. В темноте сверкнули её серые глаза, такие же, как много лет назад.
— А помнишь, как ты меня на берегу поцеловал? — спросила она. — В первый раз?
— Помню, — усмехнулся он. — Я три дня потом краснел.
— А я три дня не спала.
Они засмеялись тихо, чтобы не разбудить внуков. Костер догорал, но в небе уже зажглись звёзды — яркие, холодные, далёкие. Такие же, как в ту ночь, когда они втроём сидели у костра в лесу и ждали рассвета.
— Нина, — сказал Пётр Петрович, — а ты жалеешь, что со мной связалась? Что не в город уехала, не в институт?
— Ни разу, — ответила она твёрдо. — Здесь моё место. Здесь вы. Здесь наша земля. Здесь наша жизнь.
Он обнял её, и они смотрели, как догорает костер, как тлеют угли, как над рекой поднимается луна — огромная, жёлтая, осенняя.
Где-то в лесу запел соловей — последний в этом году, прощальный. И казалось, что всё — и война, и голод, и страх — осталось где-то далеко, в прошлом, которое не вернуть. А здесь, на этом берегу, на этой земле, начиналась новая жизнь — тихая, мирная, долгая.
Пётр Петрович закрыл глаза и вдруг ясно увидел мать. Она стояла у печи, мешала уху, и улыбалась. «Кормилец мой», — сказала она, как тогда. И он улыбнулся в ответ, и ему стало тепло и спокойно, будто он снова был маленьким, и всё только начиналось.
Он открыл глаза. Над рекой занималась заря — бледная, розовая, обещающая новый день. И он знал: этот день будет хорошим. Потому что они выжили. Потому что они были вместе. Потому что жизнь, несмотря ни на что, продолжается.
. Конец