Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ПРОКЛЯТЫЙ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Матвею шёл пятнадцатый год, когда в деревне случилась первая большая беда послевоенного времени — загорелась школа.
Горела она жарко, по-чёрному, сухим августовским пламенем.
Мужики сбежались с вёдрами, бабы таскали воду из колодцев, но дерево, рассохшееся за долгое жаркое лето, полыхало так, что тушить было уже бесполезно.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Матвею шёл пятнадцатый год, когда в деревне случилась первая большая беда послевоенного времени — загорелась школа.

Горела она жарко, по-чёрному, сухим августовским пламенем.

Мужики сбежались с вёдрами, бабы таскали воду из колодцев, но дерево, рассохшееся за долгое жаркое лето, полыхало так, что тушить было уже бесполезно.

Крыша рухнула с гулом, подняв столб искр до самого неба

. Матвей стоял в толпе зевак и смотрел на огонь странным, остановившимся взглядом.

Языки пламени отражались в его зрачках, плясали, и казалось, что глаза его тоже горят — изнутри.

— Матвей, отойди, чай, не цирк, — дёрнула его за рукав соседка, тётка Глаша. — Иди домой, бабка твоя, поди, с ума сходит.

Он не ответил.

Постоял ещё минуту, глядя, как догорает крыльцо, где они с пацанами сиживали на переменах, а потом развернулся и медленно пошёл прочь.

Не домой, а в другую сторону — к речке.

Василиса и впрямь места себе не находила. Увидела зарево, выскочила на улицу, а когда узнала, что горит школа, схватилась за сердце. Не за школу — за Матвея. Где он? Смотрит, поди, как все.

Или, хуже того, полез спасать кого-нибудь, дурья голова

. Она побежала к центру, расталкивая народ, искала его глазами. Не нашла.

Вернулась домой уже затемно, когда пожар догорел, оставив от школы одни чёрные головешки.

Матвей сидел на крыльце и строгал ножиком палку.

— Ты где был? — спросила Василиса, переводя дух.

— Тут, — ответил он, не поднимая головы.

— А в школе? Видел, что ли?

— Видел.

Он отложил ножик, поднял на неё глаза.

И Василиса обмерла: глаза были спокойные, ясные, будто не он только что на пожарище стоял, а с речки пришёл.

— Красиво горело, — сказал Матвей и улыбнулся той самой улыбкой, от которой у Василисы всегда холодело внутри.

— Ты что мелешь, окаянный? — всплеснула руками она.

— Красиво! Люди без школы остались, детям учиться негде будет, а он — красиво!

Матвей пожал плечами и снова взялся за ножик.

— Новую построят.

Василиса хотела ещё что-то сказать, но осеклась.

В словах его была какая-то странная уверенность, будто он знал наперёд. И она, махнув рукой, пошла в дом готовить ужин.

Только сердце колотилось неровно, предчувствием.

В тот год вообще многое переменилось. После пожара школу временно разместили в старом клубе, учились в две смены.

Матвей перешёл в восьмой класс и вдруг, неожиданно для всех, подружился с Нюркой, той самой, которую в детстве дёргал за косички и травил лягушками.

Нюрка вытянулась, похудела, стала тихой и задумчивой.

Ходила всегда в тёмных платьях, стеснялась своей бедности — мать-почтальонша одна тянула троих детей, жили скудно.

В школе над ней посмеивались, но Нюрка не обижалась, только опускала глаза и отходила в сторону.

Матвей заметил её в один из осенних дней.

Сидел на подоконнике в коридоре, ждал звонка, и увидел, как Нюрка стоит у стены, прижимая к груди стопку тетрадей, а двое пацанов из седьмого класса дёргают её за косу и дразнят: «Нищая, нищая, в чём мать родила — и то казённое». Нюрка молчала, только губы дрожали.

Матвей спрыгнул с подоконника, подошёл и так посмотрел на пацанов, что те сразу отстали и шмыгнули за угол.

— Не бойся, — сказал он Нюрке. — Они больше не подойдут.

Она подняла на него глаза — большие, серые, с длинными ресницами, — и Матвей вдруг увидел в них что-то знакомое. Тоску. Ту самую, что иногда просыпалась в нём самом.

— Спасибо, — прошептала Нюрка и быстро пошла по коридору, прижимая тетради к груди.

С того дня он стал её защищать.

Не гласно, не напоказ, а так — присматривал издалека.

Если видел, что кто-то обижает, подходил и молча вставал рядом. Обидчики исчезали быстро.

В классе начали поговаривать, что Матвей на Нюрке жениться собрался.

Он не оправдывался, не отнекивался, только усмехался в ответ.

А однажды, уже в ноябре, когда выпал первый снег, он догнал её после школы на тропинке возле речки.

— Нюр, постой.

Она остановилась, закутавшись в старенький платок.

— Чего тебе?

— Провожу, — сказал он просто и пошёл рядом.

Они шли молча. Снег падал крупными хлопьями, ложился на плечи, на ресницы.

Нюрка искоса поглядывала на Матвея и не узнавала его.

Тот самый мальчишка, что когда-то кидал в неё лягушками, теперь шагал рядом и молчал, будто всю жизнь так и ходил с ней.

— Ты чего меня раньше обижал? — спросила она вдруг.

Матвей остановился, посмотрел на неё. В глазах его мелькнуло что-то тёмное, но тут же пропало.

— Глупый был, — ответил коротко.

Нюрка улыбнулась, впервые за долгое время, и пошла дальше.

А он стоял и смотрел ей вслед, чувствуя, как в груди разливается что-то тёплое, незнакомое, от чего хочется лететь, бежать, кричать на всю округу.

Дома он не мог найти себе места. Василиса заметила: внучек сам не свой, то улыбается, то хмурится, то в окно подолгу смотрит.

— Матвей, не заболел ли? — спросила она, трогая его лоб.

— Здоров я, баб, — отмахнулся он и ушёл в свою комнату.

А ночью Василиса проснулась от странного звука. Села на кровати, прислушалась. Тихо. Только ветер гудит в трубе.

И вдруг — шёпот. Из Матвеевой комнаты. Она встала, накинула платок, подошла к двери. Приоткрыла тихонько.

Матвей сидел на кровати, поджав ноги, и разговаривал сам с собой. Вернее, не с собой — с кем-то, кого Василиса не видела.

Он смотрел в угол комнаты, где стоял старый бабкин сундук, и шептал:

— Я знаю, ты здесь. Я всегда знал. Покажись.

Мурашки побежали по спине Василисы. Она перекрестилась и шагнула в комнату.

— Матвей, ты с кем?

Он обернулся резко, и в глазах его стояла та самая пустота, которой она боялась больше всего.

— Ни с кем, баб. Спи.

— Я слышала, ты говорил с кем-то.

— Тебе показалось. Спи, поздно уже.

Он лёг, отвернулся к стене.

Василиса постояла, глядя на его тёмный силуэт, и вышла.

Но в ту ночь она больше не сомкнула глаз. Сидела на кухне, пила холодную воду и молилась до самого рассвета.

Зима тянулась долго, морозная, снежная.

Матвей часто пропадал где-то после школы.

Василиса не спрашивала — боялась услышать ответ.

Но однажды, в крещенские морозы, он пришёл домой поздно вечером, весь в снегу, с обмороженными щеками.

— Где тебя носило? — не выдержала Василиса. — На улице такой мороз, а он шастает!

Матвей молча снял валенки, повесил мокрые портянки на печку. Потом повернулся к ней и сказал тихо:

— На могилке у мамки был.

Василиса поперхнулась воздухом. Замерла с половником в руке.

— Чего?

— На могилке, говорю. У мамки моей. Дорогу расчистил, крестик поправил. Там снегу намело — по пояс.

Она медленно опустилась на лавку. Руки дрожали. Про Катеринину могилу она Матвею никогда не рассказывала. Ни разу. Даже не упоминала при нём, где похоронена его мать. А он знал. Знал и ходил туда сам.

— Откуда? — спросила она одними губами. — Откуда ты знаешь, где она?

Матвей посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом.

— Она мне сама сказала.

В избе повисла тишина. Слышно было, как потрескивают дрова в печке, как гудит за окнами вьюга. Василиса сидела, прижав руки к груди, и смотрела на внука так, будто видела его впервые.

— Матвей... — начала она, но он перебил.

— Я знаю, что ты её выгнала, баб. Знаю, что прокляла. Она мне всё рассказала.

— Господи Иисусе... — Василиса перекрестилась дрожащей рукой. — Ты... ты с ума сошёл. Мёртвые не говорят.

— Ещё как говорят, — усмехнулся Матвей и пошёл в свою комнату, оставив бабку одну посреди кухни.

В ту ночь Василиса не спала совсем. Сидела перед иконами, клала земные поклоны, шептала молитвы, но легче не становилось.

Мысли роились в голове, как осенние мухи. Что с ним? Сходит с ума? Или вправду видит то, чего не видят другие? И откуда он узнал про Катерину?

Ведь никто не рассказывал, никто!

Она вспомнила, как в детстве Матвей уходил в лес искать мамку. Тогда она отмахнулась — детская фантазия. А теперь выходит, что не фантазия. Теперь выходит, что он и вправду с ней говорит. С мёртвой.

Под утро Василиса приняла решение. Надо идти к бабке Марье.

Та хоть и старая уже, а память светлая, и в таких делах понимает. Может, подскажет, что делать, как Матвея от этой напасти отвадить.

Утром, едва рассвело, она оделась потеплее и пошла на край деревни. Матвей ещё спал, утомлённый ночным разговором, и не слышал, как скрипнула дверь.

Бабка Марья встретила её на пороге. Постарела она сильно за последние годы, сгорбилась, глаза совсем выцвели, но память держала крепко.

— Василиса, — кивнула она. — Заходи. Чай, не просто так в такую рань.

Василиса вошла, перекрестилась на иконы в красном углу, села на лавку. Рассказала всё без утайки: и про странности Матвея, и про его слова, и про мёртвую мать. Марья слушала молча, теребя кончик платка.

— Дар у него, — сказала она наконец. — Или проклятье — это уж как посмотреть.

— Какой дар? — не поняла Василиса.

— Видит он то, чего другие не видят. С мёртвыми говорит.

От отца это у него, от того чернявого, что в лесу жил. Я тогда ещё, как Катерину хоронили, поняла: не простой тот человек был. Тёмный.

И ребёнок его тёмную кровь унаследовал.

Василиса схватилась за голову:

— Что ж делать-то, Марья? Как спасти его?

— А надо ли спасать? — прищурилась старуха. — Может, это не беда, а судьба. Такие люди, как он, нужны миру. Они между мирами ходят, вести передают. Их беречь надо, а не пугаться.

— Я боюсь, — призналась Василиса. — Боюсь, что проклятие моё на нём сбывается.

Марья покачала головой:

— Не твоё проклятие, Василиса. Твоё слово, оно, конечно, силу имеет, но не такую, чтоб человека сломать.

Тут другое. Тут порода. Он сам себе хозяин. Ты только молись за него и не мешай. А придёт время — он сам решит, кем ему быть.

Василиса ушла от Марьи ни с чем. Легче не стало, только новую тревогу поселила в душе старуха. Всю дорогу домой она думала о словах Марьи: «Между мирами ходит». И страшно было, и непонятно, и жалко Матвея до слёз.

Дома её ждал сюрприз. Матвей сидел за столом, пил чай, и рядом с ним — Нюрка.

Скромная, в том же стареньком платке, сжимает в руках кружку и глаз поднять не смеет.

— Баб, это Нюра, — сказал Матвей просто. — Мы с ней в кино сегодня пойдём, в клуб. Можно?

Василиса замерла в дверях, глядя на эту картину. Сын Катерины, её Матвейка, сидит с девушкой, пьёт чай, и лицо у него обычное, спокойное, без той чёрной глубины, что пугала её по ночам. На миг ей показалось, что всё обойдётся. Что он просто мальчишка, влюбился, и дурость вся эта пройдёт.

— Можно, — сказала она тихо. — Конечно, можно.

Нюрка подняла глаза, улыбнулась несмело:

— Здравствуйте, баб Василиса.

— Здравствуй, Нюра, — ответила Василиса и вдруг заметила, что девушка смотрит на Матвея так, как смотрела когда-то Катерина на своего чернявого. С обожанием и страхом. И сердце её сжалось.

«Только бы не повторилось, — подумала она. — Только бы не по той же дорожке».

А вслух сказала:

— Ну идите, идите. Проветритесь, пока мороз не злой.

Матвей встал, оделся, помог Нюрке запахнуть платок. У двери обернулся, посмотрел на бабку долгим взглядом.

— Ты не бойся, баб, — сказал он тихо, чтобы Нюрка не слышала. — Всё будет хорошо.

И вышел.

Василиса осталась одна.

Подошла к окну, смотрела, как они идут по улице — высокий, ладный Матвей и маленькая, хрупкая Нюрка рядом.

Идут медленно, снег под ногами скрипит. И вдруг Матвей остановился, обнял Нюрку за плечи и поцеловал в висок.

Просто так, легко, будто всю жизнь так делал.

Василиса отвернулась от окна и заплакала. Не от горя — от облегчения. Потому что в этом жесте, в этом простом человеческом движении, не было ничего тёмного. Была только жизнь. Обычная, простая, такая, какой она и должна быть.

— Спасибо тебе, Катерина, — прошептала она в темноту. — Спасибо за сына. Спасибо, что смотрит за ним оттуда. Я всё сделаю, чтобы он счастливым был. Всё, что смогу.

А за окнами кружил снег, заметал следы, и деревня укутывалась в белую тишину, в которой тонули все тревоги и страхи, чтобы проснуться с новой силой, когда придёт весна.

Весна, как известно, всегда приносит перемены. И не всегда добрые.

****

Семнадцать лет — пора, когда человек уже не мальчик, но ещё и не взрослый мужик.

В эту пору Матвей и вошёл в ту самую силу, что потом вспоминали в деревне долго, с уважением и какой-то светлой завистью.

Вымахал он под потолок, плечи раздались, руки налились тяжестью, но в движениях осталась та кошачья ловкость, что удивляла всех, кто видел его за работой.

Волосы, светлые в детстве, потемнели до русого цвета, глаза остались серыми, но теперь в них, вместо прежней пустоты, чаще играл живой, задорный огонёк.

Улыбался Матвей редко, но когда улыбался — девки заглядывались, а пацаны, его друзья, сразу веселели, потому что знали: сейчас что-то будет, или шутка, или озорство какое.

Друзей у него было трое: Лёнька Кочерыжкин, по прозвищу Кочерыжка, долговязый и вечно голодный парень, который мог умять полкаравая за один присест;

Саня Медведев, по прозвищу Медведь, невысокий, коренастый, с ручищами, как лопаты, но добрый до смешного; и Витька Сомов, по прозвищу Сом, молчаливый, медлительный, с глазами навыкате, за что и получил своё прозвище. Вместе они были не разлей вода: где один, там и остальные.

Вместе в школу ходили, вместе на речку бегали, вместе в драку лезли, если кто из своих обижал.

— Матвей, айда на реку! — кричал с улицы Кочерыжка, просовывая голову в калитку.

— Погодь, корову надо выгнать, — отвечал Матвей, уже управляясь во дворе.

Зорька, их корова, была особой статьёй.

Матвей сам её выходил ещё телёнком, сам поил из бутылочки, сам приучил к рукам. Теперь это была статная, чёрно-пегая корова с большими влажными глазами и норовом, но Матвея она слушалась беспрекословно. Он заходил в хлев, трепал её по холке, приговаривая что-то своё, и Зорька довольно мычала, поворачивая голову к его руке.

— Ишь, как она тебя, — удивлялась Василиса. — Меня-то и близко не подпускает, бодается. А ты как с ней?

— А я с ней по-хорошему, — усмехался Матвей.

— Она понимает.

С курами было проще — те сами знали свой порядок. Сыпал зерно, они сбегались со всех ног, квохтали, толкались. Гуси важничали, вытягивали шеи, но Матвея тоже слушались, хоть и могли зашипеть на чужого.

А Полкан, старый пёс, что жил у них уже двенадцатый год, вообще никуда не спешил. Лежал себе в конуре или на солнцепёке, положив морду на лапы, и только хвостом постукивал, когда Матвей проходил мимо.

Полкан был огромный, лохматый, с седой мордой и добрыми карими глазами. Когда-то он был отличным охранником, но теперь силы оставили его, и он просто жил, грел старые кости и радовался, когда его гладили. Матвей каждое утро подходил к нему, чесал за ухом, и Полкан, жмурясь от удовольствия, тыкался мокрым носом в его ладонь.

— Живи, старик, — говорил Матвей. — Живи долго.

— Чего ты с ним цацкаешься? — удивлялись друзья. — Он же уже никакой. Только жрёт да спит.

— А ты много пользы приносишь? — усмехался Матвей. — Тоже жрёшь да спишь. А тебя же не выгоняют.

Кочерыжка обижался для вида, а потом хохотал и лез обниматься.

Сенокос в деревне был делом святым.

Все, от мала до велика, выходили в поля, как только поспевала трава. Матвей с друзьями сбивались в одну артель, и работа у них спорилась.

В руках Матвея коса ходила ходуном, трава ложилась ровными рядами, и он, обгоняя даже опытных мужиков, проходил ряд за рядом, не зная устали.

— Ну и силач, — качали головами старики, глядя, как он машет косой с утра до вечера. — В кого только такой уродился?

— В деда, — отвечала Василиса, если слышала. Хотя какой там дед — муж её был мужик обычный, не герой. Просто не хотелось ей признавать, что сила эта — от другого корня, от того тёмного, что до сих пор страшил её по ночам.

Но днём, глядя на Матвея, она забывала о страхах.

Он был обычным парнем, её Матвейка. Весёлым, лёгким на подъём, работящим. Мог после тяжёлого дня в поле пойти с друзьями на речку, купаться до заката. Мог затеять игру в лапту или городки, и тогда галдеж стоял на всю округу. Мог взять гармонь — самоучкой выучился, на слух, — и заиграть так, что ноги сами пускались в пляс.

— Матвей, сыграй! — кричали девки на посиделках.

Он садился на лавку, растягивал меха, и полилась музыка — то грустная, раздольная, то весёлая, плясовая. Глаза его в такие минуты становились тёплыми, живыми, и ничто в нём не напоминало о той странной глубине, что пугала Василису.

Особенно хорош Матвей был в работе. Василиса нарадоваться не могла: и дров наколет, и воды принесёт, и крышу подправит, и забор починит. Всё спорилось в его руках. А по хозяйству — так и вовсе незаменимый стал.

Корова накормлена, куры сыты, гуси выгуляны. Даже Полкану миску с едой сам ставил, не забывал.

— Ты бы отдохнул, Матвеюшка, — говорила Василиса, глядя, как он после работы ещё и во дворе управляется.

— Успею, баб, — отмахивался он. — Ты садись, отдыхай. Я сам.

И она садилась на крылечко, грела старые кости на солнышке и смотрела на него. Смотрела и думала: «Вот бы Катерина увидела, какой сын вырос. Красивый, ладный, работящий. Гордилась бы. Может, и простила бы меня, старую дуру».

А Матвей, словно чувствуя её мысли, подходил, садился рядом на ступеньку и клал голову ей на плечо. Так и сидели, молча, пока солнце не садилось за лес.

С друзьями у него были особые отношения.

Не просто дружба — братство. Лёнька Кочерыжка рос без отца, мать еле сводила концы с концами, и Матвей частенько подкидывал ему то хлеба, то картошки, то сала кусок. Лёнька отнекивался, краснел, но брал — деваться некуда, дома голодно.

— Ты не стесняйся, — говорил Матвей. — Мы ж свои. А свои делятся.

Саня Медведь, наоборот, из зажиточной семьи, но простой до невозможности.

Матвей с ним на равных, хоть у Медведя отец — бригадир, а у Матвея — одна бабка да корова. Медведь это ценил и за Матвея готов был в огонь и в воду.

Витька Сом жил с матерью и бабкой, отца на войне убили.

Молчаливый, замкнутый, он только с Матвеем и разговаривал по-настоящему. Остальных сторонился, а Матвею мог рассказать всё, что на душе.

Вместе они были силой. Если кто из чужих заезжал в деревню и пытался обидеть своих, четвёрка выходила вперёд, и чужаки быстро убирались восвояси. Драться Матвей умел, но не любил. Предпочитал решить миром, словом. И слово его весило — потому что за словом стояла сила, которую все чувствовали, хоть и не понимали, откуда она.

Однажды, в жаркий июльский день, случилось происшествие. Кочерыжка полез на кручу, где они всегда купались, сорвался и полетел вниз, в воду.

Ударился головой о корягу и пошёл ко дну.

Ребята растерялись, закричали. А Матвей, не раздумывая, кинулся с обрыва, нырнул, вытащил Лёньку на берег, откачал.

Тот долго кашлял, отплёвывался, а потом смотрел на Матвея с таким обожанием, что даже Витька Сом, молчаливый и хмурый, отвернулся, чтобы никто не увидел его глаз.

— Ты чего, жить надоело? — спросил Матвей, когда Лёнька пришёл в себя. — Прыгать с кручи, как козёл.

— Да я нечаянно, — оправдывался Лёнька. — Оступился.

— Смотри у меня, — погрозил пальцем Матвей, но глаза его смеялись. — В следующий раз сам вытаскивать не буду. Пусть Медведь ныряет.

— А что я? — обиделся Медведь. — Я плавать не умею.

Все захохотали. А Матвей потрепал Лёньку по мокрым волосам и сказал тихо:

— Живи, Кочерыжка. Ты нам ещё нужен.

Вечером того дня Матвей сидел на крыльце, гладил Полкана и смотрел на закат. Василиса вышла, села рядом.

— Устал, поди?

— Не, баб. Всё хорошо.

— Слышала я, Лёньку спас. Молодец.

Матвей промолчал. Полкан ткнулся носом ему в ладонь, лизнул.

— Баб, — спросил он вдруг. — А чего ты никогда про отца не рассказываешь?

Василиса вздрогнула. Сердце её пропустило удар.

— Какого отца?

— Моего. Я ж понимаю, что не из воздуха взялся. От кого-то же мать меня родила.

Василиса долго молчала. Смотрела, как солнце садится за лес, окрашивая небо в багровые тона.

— Не знаю я, Матвей, — сказала она наконец тихо. — Не знаю, кто он был. Катерина не сказала. А я и не спрашивала — стыдно было. Только знаю, что не здешний он был, чужой. И ушёл, как только узнал, что она тяжелая. Или раньше — не знаю.

— Чужой, значит, — задумчиво протянул Матвей. — А куда ушёл?

— Никто не знает. Исчез, как и не было.

Матвей кивнул, будто ожидал такого ответа. Потом встал, потянулся, хрустнув суставами.

— Ладно, баб. Пойду Зорьку проверю. Спокойной ночи.

— Спокойной, внучек.

Он ушёл, а Василиса осталась сидеть на крыльце. Сердце её колотилось, как у пойманной птицы. Она знала, что этот разговор не последний. Знала, что Матвей будет спрашивать снова и снова. И не знала, что ему отвечать, когда вопросы станут слишком острыми.

А Матвей, войдя в хлев, постоял минуту в темноте, прислушиваясь к дыханию коровы. Потом подошёл, погладил её по тёплому боку.

— Ничего, Зорька, — прошептал он. — Разберёмся.

Зорька вздохнула, повернула голову и лизнула его руку шершавым языком. В хлеву пахло сеном и молоком, и этот запах был таким родным, таким простым, что все тревоги отступали куда-то далеко, в тёмный лес, за околицу.

Матвей вышел во двор. Полкан поднял голову, вильнул хвостом. Над деревней взошла луна, круглая, жёлтая, и залила всё вокруг молочным светом. Где-то за рекой запели девки, далеко, еле слышно. Матвей постоял, слушая, потом улыбнулся чему-то своему и пошёл в дом.

А на душе у него было тепло и спокойно. Потому что он был среди своих. Среди тех, кто его любил. Среди тех, кому он был нужен. И это было главное. Всё остальное — потом. Всё остальное — когда-нибудь. А пока — жизнь, работа, друзья, бабка, Зорька, Полкан и долгие летние вечера, пахнущие сеном и рекой.

****"

Так и текли дни.

Один за другим, незаметно, складываясь в недели, в месяцы, в годы. И никто не знал, что готовит будущее этому красивому, высокому парню, что так легко управляется с косой, так весело смеётся с друзьями и так заботливо гладит старого пса.

А пока Матвей жил. Просто жил. И был счастлив. По-своему, по-деревенски, по-человечески. Счастлив той простой, грубой, настоящей жизнью, которая и есть единственное настоящее счастье на земле.

. Продолжение следует.

Глава 3