РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Матвею шёл пятнадцатый год, когда в деревне случилась первая большая беда послевоенного времени — загорелась школа.
Горела она жарко, по-чёрному, сухим августовским пламенем.
Мужики сбежались с вёдрами, бабы таскали воду из колодцев, но дерево, рассохшееся за долгое жаркое лето, полыхало так, что тушить было уже бесполезно.
Крыша рухнула с гулом, подняв столб искр до самого неба
. Матвей стоял в толпе зевак и смотрел на огонь странным, остановившимся взглядом.
Языки пламени отражались в его зрачках, плясали, и казалось, что глаза его тоже горят — изнутри.
— Матвей, отойди, чай, не цирк, — дёрнула его за рукав соседка, тётка Глаша. — Иди домой, бабка твоя, поди, с ума сходит.
Он не ответил.
Постоял ещё минуту, глядя, как догорает крыльцо, где они с пацанами сиживали на переменах, а потом развернулся и медленно пошёл прочь.
Не домой, а в другую сторону — к речке.
Василиса и впрямь места себе не находила. Увидела зарево, выскочила на улицу, а когда узнала, что горит школа, схватилась за сердце. Не за школу — за Матвея. Где он? Смотрит, поди, как все.
Или, хуже того, полез спасать кого-нибудь, дурья голова
. Она побежала к центру, расталкивая народ, искала его глазами. Не нашла.
Вернулась домой уже затемно, когда пожар догорел, оставив от школы одни чёрные головешки.
Матвей сидел на крыльце и строгал ножиком палку.
— Ты где был? — спросила Василиса, переводя дух.
— Тут, — ответил он, не поднимая головы.
— А в школе? Видел, что ли?
— Видел.
Он отложил ножик, поднял на неё глаза.
И Василиса обмерла: глаза были спокойные, ясные, будто не он только что на пожарище стоял, а с речки пришёл.
— Красиво горело, — сказал Матвей и улыбнулся той самой улыбкой, от которой у Василисы всегда холодело внутри.
— Ты что мелешь, окаянный? — всплеснула руками она.
— Красиво! Люди без школы остались, детям учиться негде будет, а он — красиво!
Матвей пожал плечами и снова взялся за ножик.
— Новую построят.
Василиса хотела ещё что-то сказать, но осеклась.
В словах его была какая-то странная уверенность, будто он знал наперёд. И она, махнув рукой, пошла в дом готовить ужин.
Только сердце колотилось неровно, предчувствием.
В тот год вообще многое переменилось. После пожара школу временно разместили в старом клубе, учились в две смены.
Матвей перешёл в восьмой класс и вдруг, неожиданно для всех, подружился с Нюркой, той самой, которую в детстве дёргал за косички и травил лягушками.
Нюрка вытянулась, похудела, стала тихой и задумчивой.
Ходила всегда в тёмных платьях, стеснялась своей бедности — мать-почтальонша одна тянула троих детей, жили скудно.
В школе над ней посмеивались, но Нюрка не обижалась, только опускала глаза и отходила в сторону.
Матвей заметил её в один из осенних дней.
Сидел на подоконнике в коридоре, ждал звонка, и увидел, как Нюрка стоит у стены, прижимая к груди стопку тетрадей, а двое пацанов из седьмого класса дёргают её за косу и дразнят: «Нищая, нищая, в чём мать родила — и то казённое». Нюрка молчала, только губы дрожали.
Матвей спрыгнул с подоконника, подошёл и так посмотрел на пацанов, что те сразу отстали и шмыгнули за угол.
— Не бойся, — сказал он Нюрке. — Они больше не подойдут.
Она подняла на него глаза — большие, серые, с длинными ресницами, — и Матвей вдруг увидел в них что-то знакомое. Тоску. Ту самую, что иногда просыпалась в нём самом.
— Спасибо, — прошептала Нюрка и быстро пошла по коридору, прижимая тетради к груди.
С того дня он стал её защищать.
Не гласно, не напоказ, а так — присматривал издалека.
Если видел, что кто-то обижает, подходил и молча вставал рядом. Обидчики исчезали быстро.
В классе начали поговаривать, что Матвей на Нюрке жениться собрался.
Он не оправдывался, не отнекивался, только усмехался в ответ.
А однажды, уже в ноябре, когда выпал первый снег, он догнал её после школы на тропинке возле речки.
— Нюр, постой.
Она остановилась, закутавшись в старенький платок.
— Чего тебе?
— Провожу, — сказал он просто и пошёл рядом.
Они шли молча. Снег падал крупными хлопьями, ложился на плечи, на ресницы.
Нюрка искоса поглядывала на Матвея и не узнавала его.
Тот самый мальчишка, что когда-то кидал в неё лягушками, теперь шагал рядом и молчал, будто всю жизнь так и ходил с ней.
— Ты чего меня раньше обижал? — спросила она вдруг.
Матвей остановился, посмотрел на неё. В глазах его мелькнуло что-то тёмное, но тут же пропало.
— Глупый был, — ответил коротко.
Нюрка улыбнулась, впервые за долгое время, и пошла дальше.
А он стоял и смотрел ей вслед, чувствуя, как в груди разливается что-то тёплое, незнакомое, от чего хочется лететь, бежать, кричать на всю округу.
Дома он не мог найти себе места. Василиса заметила: внучек сам не свой, то улыбается, то хмурится, то в окно подолгу смотрит.
— Матвей, не заболел ли? — спросила она, трогая его лоб.
— Здоров я, баб, — отмахнулся он и ушёл в свою комнату.
А ночью Василиса проснулась от странного звука. Села на кровати, прислушалась. Тихо. Только ветер гудит в трубе.
И вдруг — шёпот. Из Матвеевой комнаты. Она встала, накинула платок, подошла к двери. Приоткрыла тихонько.
Матвей сидел на кровати, поджав ноги, и разговаривал сам с собой. Вернее, не с собой — с кем-то, кого Василиса не видела.
Он смотрел в угол комнаты, где стоял старый бабкин сундук, и шептал:
— Я знаю, ты здесь. Я всегда знал. Покажись.
Мурашки побежали по спине Василисы. Она перекрестилась и шагнула в комнату.
— Матвей, ты с кем?
Он обернулся резко, и в глазах его стояла та самая пустота, которой она боялась больше всего.
— Ни с кем, баб. Спи.
— Я слышала, ты говорил с кем-то.
— Тебе показалось. Спи, поздно уже.
Он лёг, отвернулся к стене.
Василиса постояла, глядя на его тёмный силуэт, и вышла.
Но в ту ночь она больше не сомкнула глаз. Сидела на кухне, пила холодную воду и молилась до самого рассвета.
Зима тянулась долго, морозная, снежная.
Матвей часто пропадал где-то после школы.
Василиса не спрашивала — боялась услышать ответ.
Но однажды, в крещенские морозы, он пришёл домой поздно вечером, весь в снегу, с обмороженными щеками.
— Где тебя носило? — не выдержала Василиса. — На улице такой мороз, а он шастает!
Матвей молча снял валенки, повесил мокрые портянки на печку. Потом повернулся к ней и сказал тихо:
— На могилке у мамки был.
Василиса поперхнулась воздухом. Замерла с половником в руке.
— Чего?
— На могилке, говорю. У мамки моей. Дорогу расчистил, крестик поправил. Там снегу намело — по пояс.
Она медленно опустилась на лавку. Руки дрожали. Про Катеринину могилу она Матвею никогда не рассказывала. Ни разу. Даже не упоминала при нём, где похоронена его мать. А он знал. Знал и ходил туда сам.
— Откуда? — спросила она одними губами. — Откуда ты знаешь, где она?
Матвей посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом.
— Она мне сама сказала.
В избе повисла тишина. Слышно было, как потрескивают дрова в печке, как гудит за окнами вьюга. Василиса сидела, прижав руки к груди, и смотрела на внука так, будто видела его впервые.
— Матвей... — начала она, но он перебил.
— Я знаю, что ты её выгнала, баб. Знаю, что прокляла. Она мне всё рассказала.
— Господи Иисусе... — Василиса перекрестилась дрожащей рукой. — Ты... ты с ума сошёл. Мёртвые не говорят.
— Ещё как говорят, — усмехнулся Матвей и пошёл в свою комнату, оставив бабку одну посреди кухни.
В ту ночь Василиса не спала совсем. Сидела перед иконами, клала земные поклоны, шептала молитвы, но легче не становилось.
Мысли роились в голове, как осенние мухи. Что с ним? Сходит с ума? Или вправду видит то, чего не видят другие? И откуда он узнал про Катерину?
Ведь никто не рассказывал, никто!
Она вспомнила, как в детстве Матвей уходил в лес искать мамку. Тогда она отмахнулась — детская фантазия. А теперь выходит, что не фантазия. Теперь выходит, что он и вправду с ней говорит. С мёртвой.
Под утро Василиса приняла решение. Надо идти к бабке Марье.
Та хоть и старая уже, а память светлая, и в таких делах понимает. Может, подскажет, что делать, как Матвея от этой напасти отвадить.
Утром, едва рассвело, она оделась потеплее и пошла на край деревни. Матвей ещё спал, утомлённый ночным разговором, и не слышал, как скрипнула дверь.
Бабка Марья встретила её на пороге. Постарела она сильно за последние годы, сгорбилась, глаза совсем выцвели, но память держала крепко.
— Василиса, — кивнула она. — Заходи. Чай, не просто так в такую рань.
Василиса вошла, перекрестилась на иконы в красном углу, села на лавку. Рассказала всё без утайки: и про странности Матвея, и про его слова, и про мёртвую мать. Марья слушала молча, теребя кончик платка.
— Дар у него, — сказала она наконец. — Или проклятье — это уж как посмотреть.
— Какой дар? — не поняла Василиса.
— Видит он то, чего другие не видят. С мёртвыми говорит.
От отца это у него, от того чернявого, что в лесу жил. Я тогда ещё, как Катерину хоронили, поняла: не простой тот человек был. Тёмный.
И ребёнок его тёмную кровь унаследовал.
Василиса схватилась за голову:
— Что ж делать-то, Марья? Как спасти его?
— А надо ли спасать? — прищурилась старуха. — Может, это не беда, а судьба. Такие люди, как он, нужны миру. Они между мирами ходят, вести передают. Их беречь надо, а не пугаться.
— Я боюсь, — призналась Василиса. — Боюсь, что проклятие моё на нём сбывается.
Марья покачала головой:
— Не твоё проклятие, Василиса. Твоё слово, оно, конечно, силу имеет, но не такую, чтоб человека сломать.
Тут другое. Тут порода. Он сам себе хозяин. Ты только молись за него и не мешай. А придёт время — он сам решит, кем ему быть.
Василиса ушла от Марьи ни с чем. Легче не стало, только новую тревогу поселила в душе старуха. Всю дорогу домой она думала о словах Марьи: «Между мирами ходит». И страшно было, и непонятно, и жалко Матвея до слёз.
Дома её ждал сюрприз. Матвей сидел за столом, пил чай, и рядом с ним — Нюрка.
Скромная, в том же стареньком платке, сжимает в руках кружку и глаз поднять не смеет.
— Баб, это Нюра, — сказал Матвей просто. — Мы с ней в кино сегодня пойдём, в клуб. Можно?
Василиса замерла в дверях, глядя на эту картину. Сын Катерины, её Матвейка, сидит с девушкой, пьёт чай, и лицо у него обычное, спокойное, без той чёрной глубины, что пугала её по ночам. На миг ей показалось, что всё обойдётся. Что он просто мальчишка, влюбился, и дурость вся эта пройдёт.
— Можно, — сказала она тихо. — Конечно, можно.
Нюрка подняла глаза, улыбнулась несмело:
— Здравствуйте, баб Василиса.
— Здравствуй, Нюра, — ответила Василиса и вдруг заметила, что девушка смотрит на Матвея так, как смотрела когда-то Катерина на своего чернявого. С обожанием и страхом. И сердце её сжалось.
«Только бы не повторилось, — подумала она. — Только бы не по той же дорожке».
А вслух сказала:
— Ну идите, идите. Проветритесь, пока мороз не злой.
Матвей встал, оделся, помог Нюрке запахнуть платок. У двери обернулся, посмотрел на бабку долгим взглядом.
— Ты не бойся, баб, — сказал он тихо, чтобы Нюрка не слышала. — Всё будет хорошо.
И вышел.
Василиса осталась одна.
Подошла к окну, смотрела, как они идут по улице — высокий, ладный Матвей и маленькая, хрупкая Нюрка рядом.
Идут медленно, снег под ногами скрипит. И вдруг Матвей остановился, обнял Нюрку за плечи и поцеловал в висок.
Просто так, легко, будто всю жизнь так делал.
Василиса отвернулась от окна и заплакала. Не от горя — от облегчения. Потому что в этом жесте, в этом простом человеческом движении, не было ничего тёмного. Была только жизнь. Обычная, простая, такая, какой она и должна быть.
— Спасибо тебе, Катерина, — прошептала она в темноту. — Спасибо за сына. Спасибо, что смотрит за ним оттуда. Я всё сделаю, чтобы он счастливым был. Всё, что смогу.
А за окнами кружил снег, заметал следы, и деревня укутывалась в белую тишину, в которой тонули все тревоги и страхи, чтобы проснуться с новой силой, когда придёт весна.
Весна, как известно, всегда приносит перемены. И не всегда добрые.
****
Семнадцать лет — пора, когда человек уже не мальчик, но ещё и не взрослый мужик.
В эту пору Матвей и вошёл в ту самую силу, что потом вспоминали в деревне долго, с уважением и какой-то светлой завистью.
Вымахал он под потолок, плечи раздались, руки налились тяжестью, но в движениях осталась та кошачья ловкость, что удивляла всех, кто видел его за работой.
Волосы, светлые в детстве, потемнели до русого цвета, глаза остались серыми, но теперь в них, вместо прежней пустоты, чаще играл живой, задорный огонёк.
Улыбался Матвей редко, но когда улыбался — девки заглядывались, а пацаны, его друзья, сразу веселели, потому что знали: сейчас что-то будет, или шутка, или озорство какое.
Друзей у него было трое: Лёнька Кочерыжкин, по прозвищу Кочерыжка, долговязый и вечно голодный парень, который мог умять полкаравая за один присест;
Саня Медведев, по прозвищу Медведь, невысокий, коренастый, с ручищами, как лопаты, но добрый до смешного; и Витька Сомов, по прозвищу Сом, молчаливый, медлительный, с глазами навыкате, за что и получил своё прозвище. Вместе они были не разлей вода: где один, там и остальные.
Вместе в школу ходили, вместе на речку бегали, вместе в драку лезли, если кто из своих обижал.
— Матвей, айда на реку! — кричал с улицы Кочерыжка, просовывая голову в калитку.
— Погодь, корову надо выгнать, — отвечал Матвей, уже управляясь во дворе.
Зорька, их корова, была особой статьёй.
Матвей сам её выходил ещё телёнком, сам поил из бутылочки, сам приучил к рукам. Теперь это была статная, чёрно-пегая корова с большими влажными глазами и норовом, но Матвея она слушалась беспрекословно. Он заходил в хлев, трепал её по холке, приговаривая что-то своё, и Зорька довольно мычала, поворачивая голову к его руке.
— Ишь, как она тебя, — удивлялась Василиса. — Меня-то и близко не подпускает, бодается. А ты как с ней?
— А я с ней по-хорошему, — усмехался Матвей.
— Она понимает.
С курами было проще — те сами знали свой порядок. Сыпал зерно, они сбегались со всех ног, квохтали, толкались. Гуси важничали, вытягивали шеи, но Матвея тоже слушались, хоть и могли зашипеть на чужого.
А Полкан, старый пёс, что жил у них уже двенадцатый год, вообще никуда не спешил. Лежал себе в конуре или на солнцепёке, положив морду на лапы, и только хвостом постукивал, когда Матвей проходил мимо.
Полкан был огромный, лохматый, с седой мордой и добрыми карими глазами. Когда-то он был отличным охранником, но теперь силы оставили его, и он просто жил, грел старые кости и радовался, когда его гладили. Матвей каждое утро подходил к нему, чесал за ухом, и Полкан, жмурясь от удовольствия, тыкался мокрым носом в его ладонь.
— Живи, старик, — говорил Матвей. — Живи долго.
— Чего ты с ним цацкаешься? — удивлялись друзья. — Он же уже никакой. Только жрёт да спит.
— А ты много пользы приносишь? — усмехался Матвей. — Тоже жрёшь да спишь. А тебя же не выгоняют.
Кочерыжка обижался для вида, а потом хохотал и лез обниматься.
Сенокос в деревне был делом святым.
Все, от мала до велика, выходили в поля, как только поспевала трава. Матвей с друзьями сбивались в одну артель, и работа у них спорилась.
В руках Матвея коса ходила ходуном, трава ложилась ровными рядами, и он, обгоняя даже опытных мужиков, проходил ряд за рядом, не зная устали.
— Ну и силач, — качали головами старики, глядя, как он машет косой с утра до вечера. — В кого только такой уродился?
— В деда, — отвечала Василиса, если слышала. Хотя какой там дед — муж её был мужик обычный, не герой. Просто не хотелось ей признавать, что сила эта — от другого корня, от того тёмного, что до сих пор страшил её по ночам.
Но днём, глядя на Матвея, она забывала о страхах.
Он был обычным парнем, её Матвейка. Весёлым, лёгким на подъём, работящим. Мог после тяжёлого дня в поле пойти с друзьями на речку, купаться до заката. Мог затеять игру в лапту или городки, и тогда галдеж стоял на всю округу. Мог взять гармонь — самоучкой выучился, на слух, — и заиграть так, что ноги сами пускались в пляс.
— Матвей, сыграй! — кричали девки на посиделках.
Он садился на лавку, растягивал меха, и полилась музыка — то грустная, раздольная, то весёлая, плясовая. Глаза его в такие минуты становились тёплыми, живыми, и ничто в нём не напоминало о той странной глубине, что пугала Василису.
Особенно хорош Матвей был в работе. Василиса нарадоваться не могла: и дров наколет, и воды принесёт, и крышу подправит, и забор починит. Всё спорилось в его руках. А по хозяйству — так и вовсе незаменимый стал.
Корова накормлена, куры сыты, гуси выгуляны. Даже Полкану миску с едой сам ставил, не забывал.
— Ты бы отдохнул, Матвеюшка, — говорила Василиса, глядя, как он после работы ещё и во дворе управляется.
— Успею, баб, — отмахивался он. — Ты садись, отдыхай. Я сам.
И она садилась на крылечко, грела старые кости на солнышке и смотрела на него. Смотрела и думала: «Вот бы Катерина увидела, какой сын вырос. Красивый, ладный, работящий. Гордилась бы. Может, и простила бы меня, старую дуру».
А Матвей, словно чувствуя её мысли, подходил, садился рядом на ступеньку и клал голову ей на плечо. Так и сидели, молча, пока солнце не садилось за лес.
С друзьями у него были особые отношения.
Не просто дружба — братство. Лёнька Кочерыжка рос без отца, мать еле сводила концы с концами, и Матвей частенько подкидывал ему то хлеба, то картошки, то сала кусок. Лёнька отнекивался, краснел, но брал — деваться некуда, дома голодно.
— Ты не стесняйся, — говорил Матвей. — Мы ж свои. А свои делятся.
Саня Медведь, наоборот, из зажиточной семьи, но простой до невозможности.
Матвей с ним на равных, хоть у Медведя отец — бригадир, а у Матвея — одна бабка да корова. Медведь это ценил и за Матвея готов был в огонь и в воду.
Витька Сом жил с матерью и бабкой, отца на войне убили.
Молчаливый, замкнутый, он только с Матвеем и разговаривал по-настоящему. Остальных сторонился, а Матвею мог рассказать всё, что на душе.
Вместе они были силой. Если кто из чужих заезжал в деревню и пытался обидеть своих, четвёрка выходила вперёд, и чужаки быстро убирались восвояси. Драться Матвей умел, но не любил. Предпочитал решить миром, словом. И слово его весило — потому что за словом стояла сила, которую все чувствовали, хоть и не понимали, откуда она.
Однажды, в жаркий июльский день, случилось происшествие. Кочерыжка полез на кручу, где они всегда купались, сорвался и полетел вниз, в воду.
Ударился головой о корягу и пошёл ко дну.
Ребята растерялись, закричали. А Матвей, не раздумывая, кинулся с обрыва, нырнул, вытащил Лёньку на берег, откачал.
Тот долго кашлял, отплёвывался, а потом смотрел на Матвея с таким обожанием, что даже Витька Сом, молчаливый и хмурый, отвернулся, чтобы никто не увидел его глаз.
— Ты чего, жить надоело? — спросил Матвей, когда Лёнька пришёл в себя. — Прыгать с кручи, как козёл.
— Да я нечаянно, — оправдывался Лёнька. — Оступился.
— Смотри у меня, — погрозил пальцем Матвей, но глаза его смеялись. — В следующий раз сам вытаскивать не буду. Пусть Медведь ныряет.
— А что я? — обиделся Медведь. — Я плавать не умею.
Все захохотали. А Матвей потрепал Лёньку по мокрым волосам и сказал тихо:
— Живи, Кочерыжка. Ты нам ещё нужен.
Вечером того дня Матвей сидел на крыльце, гладил Полкана и смотрел на закат. Василиса вышла, села рядом.
— Устал, поди?
— Не, баб. Всё хорошо.
— Слышала я, Лёньку спас. Молодец.
Матвей промолчал. Полкан ткнулся носом ему в ладонь, лизнул.
— Баб, — спросил он вдруг. — А чего ты никогда про отца не рассказываешь?
Василиса вздрогнула. Сердце её пропустило удар.
— Какого отца?
— Моего. Я ж понимаю, что не из воздуха взялся. От кого-то же мать меня родила.
Василиса долго молчала. Смотрела, как солнце садится за лес, окрашивая небо в багровые тона.
— Не знаю я, Матвей, — сказала она наконец тихо. — Не знаю, кто он был. Катерина не сказала. А я и не спрашивала — стыдно было. Только знаю, что не здешний он был, чужой. И ушёл, как только узнал, что она тяжелая. Или раньше — не знаю.
— Чужой, значит, — задумчиво протянул Матвей. — А куда ушёл?
— Никто не знает. Исчез, как и не было.
Матвей кивнул, будто ожидал такого ответа. Потом встал, потянулся, хрустнув суставами.
— Ладно, баб. Пойду Зорьку проверю. Спокойной ночи.
— Спокойной, внучек.
Он ушёл, а Василиса осталась сидеть на крыльце. Сердце её колотилось, как у пойманной птицы. Она знала, что этот разговор не последний. Знала, что Матвей будет спрашивать снова и снова. И не знала, что ему отвечать, когда вопросы станут слишком острыми.
А Матвей, войдя в хлев, постоял минуту в темноте, прислушиваясь к дыханию коровы. Потом подошёл, погладил её по тёплому боку.
— Ничего, Зорька, — прошептал он. — Разберёмся.
Зорька вздохнула, повернула голову и лизнула его руку шершавым языком. В хлеву пахло сеном и молоком, и этот запах был таким родным, таким простым, что все тревоги отступали куда-то далеко, в тёмный лес, за околицу.
Матвей вышел во двор. Полкан поднял голову, вильнул хвостом. Над деревней взошла луна, круглая, жёлтая, и залила всё вокруг молочным светом. Где-то за рекой запели девки, далеко, еле слышно. Матвей постоял, слушая, потом улыбнулся чему-то своему и пошёл в дом.
А на душе у него было тепло и спокойно. Потому что он был среди своих. Среди тех, кто его любил. Среди тех, кому он был нужен. И это было главное. Всё остальное — потом. Всё остальное — когда-нибудь. А пока — жизнь, работа, друзья, бабка, Зорька, Полкан и долгие летние вечера, пахнущие сеном и рекой.
****"
Так и текли дни.
Один за другим, незаметно, складываясь в недели, в месяцы, в годы. И никто не знал, что готовит будущее этому красивому, высокому парню, что так легко управляется с косой, так весело смеётся с друзьями и так заботливо гладит старого пса.
А пока Матвей жил. Просто жил. И был счастлив. По-своему, по-деревенски, по-человечески. Счастлив той простой, грубой, настоящей жизнью, которая и есть единственное настоящее счастье на земле.
. Продолжение следует.
Глава 3