РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Вечер опускался на деревню сырым, промозглым одеялом.
Август подходил к концу, и от реки уже тянуло холодом, предвестником скорой осени.
В палисаднике дома Кормухиных осыпались георгины, их тяжелые мокрые головы клонились к земле, словно тоже не хотели видеть того, что происходило во дворе.
Бабка Василиса стояла на крыльце, вцепившись скрюченными пальцами в дверной косяк.
Её лицо, похожее на печеное яблоко — такое же сморщенное и темное от загара, — было перекошено гневом.
В выцветших глазах, цвета вылинявшего от времени ситца, полыхала такая обида, будто не внучка её, а сама судьба нанесла ей удар в спину.
— С кем и где нагуляла — убирайся туда, девка! — голос у Василисы был высокий, визгливый, он резал вечернюю тишину, как ржавый нож. — Не позорь нашу семью!
Катерина стояла на коленях посреди двора, прямо в холодной, размокшей грязи, которой был усеян проход от калитки до крыльца.
Платье ее , лёгкое, ситцевое , намокло на коленях и тяжело облепило ноги.
Руки, исцарапанные о кусты крыжовника, когда она бежала сюда просить прощения, были протянуты вперед.
Она ловила ими воздух, словно пыталась ухватить ускользающую жизнь.
— Бабушка... Бабушка, не гони... — шептала она разбитыми губами.
Глаза ее, огромные на похудевшем лице, были полны такой муки, что, казалось, сама земля под ней должна была разверзнуться от жалости.
Но земля молчала, только хлюпала под коленями.
Слезы катились по щекам, оставляя светлые дорожки на бледной коже, и падали вниз, на большой, уже тяжелый живот.
Василиса перевела взгляд на этот живот, и в глазах её мелькнуло что-то, похожее на ужас, смешанный с брезгливостью.
— Пусть будет проклято то, что ты носишь в себе! — выкрикнула она. Голос её сорвался на фальцет, и это проклятие повисло в холодном воздухе, тяжелое и черное, как дым из печной трубы.
Катерина всхлипнула, прижимая руки к груди, словно хотела защитить того, кто толкался внутри, от этих страшных слов.
Но Василиса уже не смотрела на неё. Она с силой рванула на себя тяжелую дверь, обитую старым дерматином.
Дверь хлопнула так, что с крыши, шелестя, посыпалась дранка. Звякнуло стекло в маленьком окошке.
В доме воцарилась звенящая тишина, лишь где-то в сенях жалобно заскреблась мышь.
Катерина еще долго стояла на коленях
. Она смотрела на закрытую дверь, за которой прошло всё её детство, где пахло пирогами и сушеной мятой, где в углу висели иконы с лампадкой.
Теперь там для неё места не было. Она медленно, с трудом, опираясь рукой на мокрую скамейку, поднялась.
Ноги не слушались, живот тянул к земле, где-то внизу, в пояснице, уже начала зарождаться первая, тянущая боль.
Она побрела прочь.
Не по улице, где могли увидеть соседи, а огородами, вдоль покосившихся заборов, цепляясь руками за крапиву, которая жгла ладони, но Катерина уже не чувствовала боли.
Она шла на другой конец деревни, туда, где жила бабка Марья — одинокая, молчаливая старуха, которую все сторонились, но к которой шли, когда припирала нужда.
Шли рожать, шли лечиться от сглаза, шли умирать.
Бабка Марья жила на отшибе, в мазанке, вросшей по самые окна в землю.
Катерина доползла до её калитки уже затемно.
В небе проступили первые холодные звезды.
Она упала на низкое крылечко и застонала — накатило, скрутило живот так, что потемнело в глазах.
Марья открыла не сразу.
Сначала долго шуршала за дверью, потом высунула остроносое лицо, подслеповато щурясь.
— Мать Пресвятая Богородица... Катерина? Ты чего, девонька? — голос у неё был тихий, скрипучий, как у несмазанной телеги.
— Баб Марь... помоги... — только и смогла выдохнуть Катя, хватаясь за живот.
Дальше всё было как в тумане.
Жар от печки, горечь каких-то трав, которые силой заливала в рот бабка Марья, и боль.
Бесконечная, выматывающая боль, разрывающая тело на части. Катерина металась на узкой железной кровати, застеленной старым ватным одеялом, кричала, кусала подушку, звала мать, которая умерла давно, и бабку Василису, которая её прокляла.
Бабка Марья, низенькая, сухонькая, но с удивительно крепкими руками, хлопотала вокруг неё, приговаривая что-то невнятное, молитвенное.
— Тужься, милая, тужься, — командовала она, вытирая мокрым полотенцем лоб роженицы.
— Уже близко, головку видать.
Ну же!
Катерина собрала остатки сил. Перед глазами плыли круги, в ушах шумело.
Она увидела на миг лицо бабушки, искаженное злобой, услышала её крик: «Проклято то, что носишь!».
С диким, нечеловеческим воплем, в котором смешались боль, обида и отчаяние, она сделала последнее усилие.
И сквозь этот крик прорвался другой звук — тонкий, требовательный, живой писк.
— О, Господи! — выдохнула Марья. — Слава Тебе... Мальчик! Крепкий какой, ядреный...
Она перерезала пуповину, шлепнула младенца по маленькой попке, и тот зашелся еще громче.
Марья заботливо завернула его в чистую тряпицу, которую приготовила заранее, и поднесла к Катерине.
— Гляди, мать. Сын у тебя.
Но Катерина уже не смотрела.
Её широко открытые глаза были устремлены в низкий потолок.
По щеке медленно катилась слеза, последняя.
Рука её, безвольно лежавшая на мокрой простыне, чуть дрогнула и замерла. Душа её, измученная и истерзанная, тихо отлетела туда, где нет ни проклятий, ни боли.
Бабка Марья перевела взгляд с мертвой матери на живого ребенка, который морщил нос и чмокал губами, и перекрестилась дрожащей рукой.
— Царствие Небесное тебе, Катерина, — прошептала она.
— А ты живи, болезный. Знать, судьба тебе такая...
Всю ночь бабка Марья просидела на табурете возле печки, прижимая к себе закутанного в тряпье мальчика. Кормила его с ложечки разведенным козьим молоком, баюкала, слушала, как за стеной воет ветер, и думала горькую думу.
А на утро, едва рассвело, она собралась и понесла ребенка через всю деревню.
Мальчик, замотанный в шаль, тихо посапывал у неё на руках.
Шла Марья не таясь, прямо по главной улице.
Прохожие оглядывались, шушукались, но она ни на кого не смотрела.
Подошла к дому Кормухиных. Постояла минуту у калитки, глядя на занавески в окнах, за которыми угадывалась фигура Василисы. Потом толкнула калитку и вошла во двор.
Василиса вышла на крыльцо. Увидела Марью с ребенком на руках, и лицо её побелело, словно полотно.
— Ты... ты зачем это принесла? — голос её дрогнул, вчерашней злобы в нем поубавилось, осталась лишь горечь и страх.
— Вот, — коротко сказала Марья и протянула ей сверток.
— Катерины больше нет.
Родила ночью и преставилась. Крепкий пацан.
Твой правнук.
Василиса покачнулась, схватилась за перила.
Смотрела на ребенка, и в глазах её, выцветших от времени и горя, стояли слезы.
Одна слеза, не выдержав, сорвалась и упала на розовую щечку малыша. Ребенок во сне сморщился, но не проснулся.
В голове у Василисы билась одна мысль: «Проклятие... я сама на него проклятие накликала.
В горячке, по злобе...»
Марья, не дожидаясь приглашения, сунула ребенка прямо в руки оцепеневшей старухе и, повернувшись, быстро пошла со двора.
Василиса осталась одна посреди двора, прижимая к груди теплый, живой комочек.
Вчера она прокляла его, а сегодня он сиротой лежал в её руках, доверчиво посапывая.
Горе её было велико.
Она, одинокая женщина, пережившая войну, голод, похоронившая мужа и дочь, думала, что самое страшное уже позади.
Но жизнь приготовила ей новый удар: теперь, после внучки, ей предстояло поднимать правнука, проклятого ею же самой в слепой, страшной горячке.
Она медленно, словно неся неподъемную ношу, поднялась на крыльцо.
Прижала ребенка к груди крепче, будто боялась, что и его у неё отнимут.
Открыла дверь и, перешагнув порог своего дома, тихо, чтобы не разбудить, прошептала в пустоту комнат:
— Живи, Матвей. Будешь ты Матвеем Кормухиным. Моей фамилией прикрою... И прости меня, старую дуру, если сможешь.
****
После того, как похоронила внучку Василиса первое время боялась оставаться с ребёнком наедине.
Страх приходил по ночам: вдруг он проснётся и посмотрит на неё Катериниными глазами?
Вдруг в нём, в этом крошечном существе, уже живёт память о том страшном вечере, о её крике, о проклятии?
Она вскакивала с постели, подходила к зыбке, которую смастерил для неё сосед-плотник, и подолгу всматривалась в спящее личико.
Матвейка сопел, чмокал губами, и Василиса, не выдержав, начинала тихо плакать, утирая слёзы кончиком головного платка.
— Господи, прости меня, окаянную, — шептала она в темноту, и эти слова стали её ежевечерней молитвой. — Прости, Катерина, внученька... не уберегла, не пожалела...
Слёзы капали на половицы, но легче не становилось.
Груз этот — проклятие, сорвавшееся с языка в горячке, — лежал на сердце тяжёлым камнем.
Она пыталась загладить вину перед младенцем: поила его козьим молоком с ложечки, когда молока своего не было, пеленала в чистые тряпицы, которые специально нарезала из старой ткани, и пела ему над зыбкой те же песни, что когда-то пела Катерине.
Но едва Матвейка открывал глаза и смотрел на неё — серьёзно, не по-детски, — Василиса вздрагивала.
Ей чудилось, что он знает.
Что он помнит тот вечер, хотя его тогда ещё и на свете не было.
Что он слышал её крик из утробы матери и запомнил навсегда.
Время, однако, брало своё.
Матвейка рос, и Василиса понемногу оттаивала.
Он оказался крепким, как гриб-боровик, и таким же круглолицым. К году уже топал самостоятельно, цепляясь за лавки и табуретки, к двум — говорил без умолку, засыпая бабку вопросами, на которые она не всегда знала ответы.
Он был любопытным, цепким, всё ему нужно было потрогать, попробовать на зуб, разобрать и собрать обратно.
Соседи, глядя на него, качали головами: «Ну и шустрый парень растёт, вся в мать, Катерина тоже непоседа была».
Василиса молчала. При упоминании имени внучки у неё начинало ныть сердце.
К семи годам Матвей стал главным заводилой среди деревенской ребятни.
Белобрысый, вихрастый, с вечно разбитыми коленками и ссадинами на локтях, он носился по улице, как угорелый.
Летом они с пацанами гоняли в лапту, воровали яблоки в соседских садах, купались в речке до посинения, а когда вода в пруду зацветала, ловили головастиков и пугали девчонок.
Осенью Матвей лазил по чужим огородам за подсолнухами, зимой строил крепости из снега и кидался ледышками, а по весне пускал ручейки и мастерил из щепок кораблики.
Девчонок он, как положено, не жаловал.
Мог дёрнуть за косу так, что та взвизгивала, мог подставить подножку или бросить лягушкой. Особенно доставалось тихой и пугливой Нюрке, дочке почтальонши.
Она шарахалась от Матвея, как от огня, а он, видя её страх, только злорадно хохотал.
— Матвей, ну что ж ты делаешь, бессовестный! — кричала почтальонша, выбегая на крыльцо. — Вот скажу твоей бабке, она тебя выпорет!
— А моя бабка меня не порет! — задорно кричал Матвей в ответ и, высунув язык, улепётывал за угол.
Василиса, правда, его и впрямь почти не наказывала.
Могла для острастки шлёпнуть ладонью по затылку, но больше для порядку.
Сердце не позволяло бить этого мальца, в котором она видела и Катеринины черты, и что-то чужое, незнакомое, от того, неизвестного отца.
Она только вздыхала и, глядя, как Матвей несётся по двору с оравой пацанов, крестила его вслед.
Но были дни, когда Василису охватывал ледяной ужас.
Вдруг, без видимой причины, Матвей затихал. Это могло случиться посреди игры: только что он носился с криками, а через минуту уже сидел где-нибудь в углу двора, на завалинке, или забирался на чердак, или уходил в конец огорода, к старой ветле.
Он садился на корточки, обхватывал колени руками и замирал.
Глаза его становились пустыми, устремлёнными в одну точку, и он не слышал, когда его окликали.
Он смотрел куда-то сквозь этот мир, в какую-то свою, неведомую даль.
Василиса в такие минуты бросала все дела.
Сердце её начинало колотиться где-то у горла.
Она подходила к нему тихонько, боясь спугнуть, и садилась рядом.
— Матвеюшка, — звала шёпотом. — Ты чего, внучек? Чего сидишь?
Или живот болит?
Он молчал.
Иногда молчание длилось минуту, иногда — полчаса.
Василиса сидела рядом, не решаясь прикоснуться, и чувствовала, как по спине бежит холодок.
В такие мгновения ей казалось, что рядом с ней сидит не её правнук, а кто-то чужой, древний и печальный, знающий то, чего не знают живые.
Она вспоминала тот вечер. Свои слова. Проклятие. И её начинала бить дрожь.
— Господи Иисусе, — шептала она, крестясь, — отведи, сохрани и помилуй...
Однажды, когда Матвею было уже лет девять, он ушёл в лес.
Просто встал среди дня, когда они с бабкой пололи грядки, и пошёл. Василиса окликнула его — он не обернулся.
Она побежала за ним, но он шёл быстро, не по тропинке, а прямо через кусты, и она, грузная, запыхавшаяся, скоро отстала.
Весь день она прорыдала дома, сходила к бабке Марье, та лишь покачала головой: «Молись, Василиса. Молись, родимая».
К вечеру, когда уже начало темнеть, Матвей вернулся сам.
Пришёл с пустыми руками, в рваной рубахе, с царапинами на лице.
В глазах его стояла та самая пустота.
— Где ж ты был, Матвеюшка? — кинулась к нему Василиса, прижимая к груди.
Он посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом и сказал тихо, почти шёпотом:
— Мамку искал.
Василиса замерла. Кровь отхлынула от лица.
— Какую... мамку? — выдавила она.
— Мою, — ответил Матвей и, высвободившись из её рук, пошёл в дом.
Василиса осталась стоять во дворе, прижав ладонь к сердцу.
Она чувствовала, как камень на душе становится ещё тяжелее.
Знала она, что рано или поздно это случится.
Знала, что не сможет вечно прятать от него правду.
Но сейчас, после его слов, ей стало по-настоящему страшно.
Потому что она поняла: Матвей не просто искал.
Он знал, кого ищет.
Знал, что мать его умерла.
И, может быть, знал, почему.
С того дня Василиса стала замечать за ним странности ещё чаще
. Он мог среди ночи проснуться и сидеть на кровати, глядя в окно, где чернел лес.
Он разговаривал сам с собой — негромко, но с кем-то, кого не видела бабка. Она пробовала расспрашивать, но Матвей отмалчивался или отшучивался.
— Баб, тебе показалось, — говорил он, улыбаясь своей обычной озорной улыбкой, от которой на щеках появлялись ямочки. — Я просто стих в школе учил, бормотал вслух.
Но Василиса видела.
Она-то знала, когда он настоящий, а когда — уходит в тот свой, другой мир. И с каждым разом ей становилось всё страшнее. Казалось, что проклятие, брошенное ею в сердцах, не ушло в пустоту, а прилипло к этому ребёнку, въелось в его душу, и теперь прорастает в нём чёрным, колючим цветком.
Она всё чаще молилась по ночам, стоя на коленях перед иконами. Просила прощения у Катерины, у Господа, у самого Матвея, хотя он спал и не слышал. Просила, чтобы отвела она от него эту напасть, чтобы вырос он обычным человеком, чтобы забыл, если что-то помнит.
— Забери мою душу, Господи, только его сохрани, — шептала она в пол, касаясь лбом холодных досок.
— Я виновата, я одна.
Накажи меня, не его.
Он невинный.
А Матвей тем временем рос. К двенадцати годам он превратился в ладного паренька, не по годам сильного и ловкого. Учёба давалась ему легко, хотя учился он без особого рвения — лишь бы не отставали.
Читать, однако, любил. Таскал из деревенской библиотеки книги, запоем проглатывал их за вечер, а потом пересказывал бабке. Василиса диву давалась: откуда в нём эта тяга? Ни она сама, ни Катерина особой грамотностью не блистали.
Но иногда Матвей закрывался в книге так, что не слышал, когда его звали обедать. Василиса заходила в комнату и видела: он сидит с книгой на коленях, но смотрит не в неё, а сквозь стену, туда, где за окнами темнеет лес.
И лицо его в эти минуты было таким взрослым, таким чужим, что у неё сердце заходилось.
— Матвей, — звала она тихо.
Он вздрагивал, оборачивался, и на миг в его глазах мелькало что-то тёмное, глубокое, как омут.
А потом исчезало, и он снова становился обычным мальчишкой.
— А? Чего, баб?
— Обедать иди, простынет всё.
Он вскакивал, бежал на кухню, и Василиса, глядя ему вслед, переводила дух. Пронесло. Опять пронесло. И снова молилась, чтобы и дальше миловало.
Так и жили. Она — с вечным страхом и виной в душе. Он — с той непонятной глубиной, что пряталась в нём, как зверь в норе, и выходила наружу лишь изредка, заставляя бабку вздрагивать и креститься.
****
До семнадцати лет Катерина и не знала, что такое настоящая тоска. Жила она при бабке Василисе, как у Христа за пазухой: дом полная чаша, скотина своя, огород, яблони.
Бабка работала не покладая рук, но и Катерину приучала к делу с малых лет. Вместе они управлялись по хозяйству, вместе встречали праздники, вместе горевали по матери, которую Катерина помнила смутно, как в тумане.
Но когда Катерине пошёл семнадцатый, Василиса устроилась на работу в соседний хутор.
Там, в пятнадцати верстах от их деревни, организовывали новую ферму, и требовалась опытная доярка.
Василиса считалась одной из лучших, вот её и позвали. Платили хорошо, а главное — давали комнату в общежитии, чтоб не мотаться каждый день. Домой она могла наведываться лишь раз в месяц, на пару дней, а то и реже.
— Ты уж, Катенька, не балуй тут, — наставляла она внучку перед отъездом. — За скотиной смотри, в огороде полей, дом прибери. Соседи приглядят, если что. А случится что — беги к тётке Нюре, она поможет.
Катерина кивала, обнимала бабку и обещала быть паинькой. Она и не думала, что эти проводы станут началом конца.
Первое время она скучала. Дом без бабки казался пустым и тихим. По вечерам, управившись с делами, она садилась на крыльцо и смотрела на дорогу, ведущую к хутору. Но постепенно привыкла. Даже появилась какая-то свобода: можно лечь спать попозже, можно не варить обед, если не хочется, можно петь в голос, не боясь, что бабка скажет: «Тише ты, разоралась».
В ту пору в деревне и объявился Степан.
Он появился как-то незаметно, будто из воздуха соткался. Прошёл слух, что живёт на краю, в пустующей избе, что работает по людям, а сам молчаливый и тёмный. Катерина увидела его в первый раз на речке, куда ходила полоскать бельё. Он стоял на том берегу, с удочкой, и смотрел прямо на неё. Солнце било сбоку, и она не могла разглядеть лица, только тёмный силуэт. Но что-то дрогнуло внутри, кольнуло под сердцем.
Через неделю они встретились в лесу. Катерина собирала грибы, забрела далеко от тропинки и вдруг наткнулась на него. Он сидел на поваленном дереве, курил, и, казалось, ждал её.
— Заблудилась, красавица? — спросил он, и голос его был низким, как гудение шмеля.
— Не... не заблудилась, — ответила она, а сама стояла ни жива ни мертва.
— Садись, отдохни. В ногах правды нет.
Она села на другой конец ствола, подальше. Он усмехнулся, протянул ей полевой цветок, сорванный тут же:
— Держи. Красивому человеку — красивый цветок.
Катерина взяла, покраснела до корней волос. Так и пошло. Встречи в лесу становились всё чаще. Он ждал её в условленных местах, она убегала к нему, когда управлялась с делами. Домой возвращалась затемно, с лихорадочным румянцем на щеках, с блестящими глазами. Никто не видел, никто не знал. Бабка была далеко, соседи своим занимались.
Степан рассказывал о себе скупо. Говорил, что родом издалека, что много бродил по свету, что жизнь его била, но не добила. Катерина слушала, раскрыв рот. Таким, как он, в деревне не было. В нём чувствовалась дикая, опасная сила, и это притягивало сильнее магнита.
Осенью, когда листья облетели и стало холодно, они встречались в заброшенной сторожке в глубине леса. Степан приносил с собой хлеб, сало, разводил огонь в маленькой печурке. Там, в полутьме, пахнущей прелой листвой и дымом, Катерина впервые познала любовь. Горькую, сладкую, запретную.
А потом он исчез. Просто не пришёл в условленный день. Катерина прождала до вечера, продрогла, вернулась домой ни с чем. На следующий день побежала в сторожку — пусто. К его избе на краю деревни — дверь заколочена, окна забиты. Соседи сказали: уехал, мол, срочно, ночью, никто не видел куда.
Катерина чуть с ума не сошла от горя. Неделю пролежала пластом, пить не пила, есть не ела. А потом поняла: она не одна. Внутри неё уже билась новая жизнь.
И она решила молчать.
Молчать и надеяться, что всё как-нибудь образуется. Она носила широкие кофты, бабкины старые фуфайки, перестала выходить на люди без нужды. Бегала быстрым шагом, опустив голову.
Соседи, занятые своими делами, особо не вглядывались.
Зимой, когда живот стало уже не скрыть под фуфайкой, Катерина перестала выходить совсем. Ссылалась на простуду, на слабость. В сельсовете, куда приходили повестки на собрания, говорила, что бабка скоро вернётся, она за неё распишется. Деньги, что присылала Василиса с работы, кончились быстро, но Катерина не унывала: в погребе была картошка, соленья, в кладовке мука и крупа. Как-нибудь протянет.
Она начала шить распашонки. Тайком, по ночам, при свете керосиновой лампы. Доставала старые бабкины тряпицы, резала, сшивала кривыми стежками. Плакала над ними и гладила живот, в котором толкалось живое. Разговаривала с ним, шептала: «Ты только живи, маленький. Мы справимся. Бабка вернётся, она добрая, она поймёт...» Но
Весна подкралась незаметно. Снег растаял, обнажив чёрную, жирную землю. Катерина уже с трудом передвигалась по дому, живот тянул книзу, спина болела. Она ждала возвращения бабки со страхом и надеждой. Страх говорил: выгонит, проклянёт. Надежда шептала: пожалеет, ведь родная кровь.
Василиса должна была приехать в конце августа. На хуторе заканчивался сезон, и её отпускали. Катерина считала дни. Она уже знала, что больше не спрячется. Что бабка увидит всё сразу, как только переступит порог. И готовилась к этому разговору, репетировала слова прощения, но слова разлетались, как сухие листья.
В тот день, когда бабка должна была вернуться, Катерина надела своё лучшее платье — широкое, в цветочек, которое когда-то сшила себе на праздник. Оно не скрывало живот, но хотя бы выглядело опрятно. Она прибралась в доме, наварила картошки, накрыла стол чистой скатертью. И села ждать у окна.
Сердце колотилось где-то у горла. Катерина гладила живот, чувствовала, как ребёнок толкается, будто тоже волнуется.
— Тише, тише, — шептала она. — Скоро всё решится.
За окном послышались шаги. Кто-то шёл по тропинке от калитки. Тяжёлые, уверенные шаги. Катерина вскочила, прижала руки к груди. Дверь распахнулась, и на пороге появилась Василиса.
Она постарела, осунулась, но глаза горели живым огнём. Увидела внучку, улыбнулась, хотела шагнуть навстречу — и замерла. Взгляд её упал на живот, который Катерина инстинктивно прикрыла ладонями.
Тишина повисла в избе, густая, как кисель. Василиса медленно подняла глаза, встретилась с Катериниными. В её взгляде мелькнуло сначала непонимание, потом ужас, потом что-то чёрное, тяжёлое.
— Это что? — спросила она тихо, страшно спокойно.
Катерина хотела ответить, но горло перехватило. Она только покачала головой и беззвучно заплакала.
— Я спрашиваю, — голос Василисы сорвался на крик, — что это у тебя?!
Она шагнула вперёд, схватила Катерину за плечо, рванула на себя. Платье натянулось, и огромный, круглый, как арбуз, живот выпятился наружу.
— Господи Иисусе, — выдохнула Василиса и отпустила внучку, будто обожглась. — Ты... ты что же наделала, девка?! Пока я там спину гнула, ты тут... с кем?!
— Бабушка, прости... — Катерина рухнула на колени прямо у её ног, протянула руки. — Прости, я не хотела... я не знала, как сказать...
— Кто? — перебила Василиса, и голос её звенел сталью. — Кто сделал?
Катерина молчала, только всхлипывала. Василиса наклонилась, схватила её за подбородок, заставила смотреть в глаза.
— Кто, я спрашиваю? Тот чернявый, что на краю жил? Степан? Он, да? Он!
Катерина кивнула, и Василиса отшатнулась, как от пощёчины.
— Цыган проклятый... — прошептала она. — Я же говорила: обходи их стороной! Я же предупреждала! А ты... ты, дура, постель с ним делила!
Она заметалась по избе, хватаясь за стены, за стол, за косяки. Катерина стояла на коленях, не смея подняться.
— И что теперь? Что теперь, я тебя спрашиваю? — кричала Василиса. — Люди увидят, пальцем показывать будут! На всю деревню ославила! А я? Мне как в глаза им смотреть? Мне как на старости лет позор такой терпеть?
— Бабушка, я уйду... — прошептала Катерина.
— Уйдёшь? — Василиса резко остановилась, уставилась на неё бешеными глазами. — Куда ты уйдёшь? На тот свет, что ли? А ну вставай! Вставай, говорю!
Она схватила Катерину за руку, рывком подняла с колен.
— Иди отсюда! Иди, пока я тебя своими руками не прибила! Не хочу тебя видеть! Не хочу!
— Бабушка, пожалей... — Катерина рванулась к ней, но Василиса оттолкнула её так сильно, что та ударилась спиной о дверной косяк.
— Пошла вон, — прошипела Василиса. Глаза её были сухими, злыми, чужими. — Пошла вон из моего дома, проклятая с тем кто внутри тебя.
Катерина, шатаясь, вышла во двор. Солнце слепило глаза, трава под ногами казалась чёрной. Она слышала, как за спиной хлопнула дверь, как звякнула щеколда. Бабка заперлась изнутри.
Она пошла со двора, сама не зная куда. Ноги несли её прочь от дома, прочь от знакомых улиц, туда, где кончалась деревня и начинался лес. Но сил дойти до леса не хватило. Она остановилась у околицы, возле дома бабки Марьи, и осела прямо на землю, прижимая руки к животу, в котором билась, толкалась маленькая жизнь.
— Прости меня, маленький, — шептала она, глотая слёзы. — Прости, что мать у тебя такая... Прости...
Она сидела на холодной земле и смотрела на заходящее солнце, не зная, что это последний закат в её жизни, что через несколько часов она будет мучительно рожать, а потом умрёт, оставив сына сиротой. Не зная, что проклятие бабки падёт на этого ребёнка и будет преследовать его всю жизнь.
. Продолжение следует.
Глава 2