Поезд Москва–Вологда тащился сквозь февральскую ночь, как раненый зверь. Вагон плацкартный, прокуренный, с запахом варёных яиц и несвежего белья. Я лежал на верхней полке, смотрел в темноту за окном и думал о том, что еду умирать. Не в прямом смысле, конечно. Хотя за 20 лет службы сапёром я привык к мысли, что каждый день может стать последним. Просто возвращение домой после 12 лет отсутствия – это тоже своего рода смерть. Смерть того человека, которым я был, когда уезжал.
В кармане куртки лежало письмо, затёртое, с сорванными краями. Я перечитывал его раз 50 за последние три дня. Почерк материнский, дрожащий. Буквы пляшут, строчки ползут вниз. «Сынок, приезжай. Совсем плохо стало. Не знаю, сколько ещё выдержу. Приезжай, родной».
Двенадцать лет я не был дома. Уехал в девяносто седьмом, после Чечни, когда понял: мирная жизнь мне не по зубам. Слишком тихо, слишком спокойно. Слишком много времени думать о том, что случилось в Аргунском ущелье. О Лёхе Мокине, о том, как я его не спас.
Сначала были контракты в Африке, Судан, 2001-й. Разминирование территории после гражданской войны. Жара под 50, пыль, москиты размером с воробья и мины — советские, китайские, итальянские, всякие. ООН платило хорошо. Я работал, отсылал деньги матери через знакомых, звонил раз в полгода, коротко, сухо, по делу.
Потом Ливан. 2004–2006. После израильских бомбардировок юг страны был нашпигован неразорвавшимися боеприпасами, как пирог изюмом. Кассетные бомбы. Особая мерзость. Маленькие, яркие, похожие на игрушки. Дети подбирали их и...
Я тряхнул головой, отгоняя воспоминания. Не сейчас.
Последним был Йемен. 2007–2008. Там я понял, что устал. Не физически. Физически я ещё мог работать. Устал внутри. Каждое утро просыпался с мыслью: «Зачем?». Разминирую одно поле – появляется другое. Обезврежу сто мин – заложат тысячу. Бесконечная война без победителей.
В декабре восьмого я не продлил контракт. Вернулся в Москву, снял комнату в коммуналке, лежал на кровати и смотрел в потолок. Три недели. Потом пришло письмо от матери.
Поезд дёрнулся, замедляя ход. За окном проплыли огни какой-то станции. Я посмотрел на часы. Четыре утра. До Вологды ещё два часа. Оттуда автобус до райцентра, посёлок Луговое. Оттуда пешком. Пять километров по зимней дороге до деревни Берёзовка. Домой.
Я закрыл глаза, но сон не шёл. Перед внутренним взором стояло лицо Лёхи Мокина. Живое, смеющееся, за секунду до взрыва. «Родя, глянь, тут чисто, я проверил». Он не договорил. Фугас, который я должен был найти. Который я пропустил. Сапёр ошибается один раз. Я ошибся и живу. А Лёха – нет.
Вологда встретила меня морозом и серым рассветом. Минус двадцать семь, ветер с реки, снег скрипит под ногами. Я вышел из вагона, вдохнул ледяной воздух и закашлялся. Отвык. В Йемене было сорок в тени.
Автовокзал нашёл по памяти. Маленький, обшарпанный, пахнущий соляркой и пирожками из буфета. Автобус до Лугового отходил в восемь. Я купил билет, сел на лавку у окна, достал из рюкзака термос с чаем. Вокруг сновали люди. Мужики с сумками, бабы с баулами, дети с соплями. Обычная жизнь, о которой я забыл. Там, где я работал, люди либо бежали от войны, либо воевали, либо умирали. Здесь они просто жили. Ехали куда-то, покупали, продавали, ругались, смеялись.
Я смотрел на них и чувствовал себя инопланетянином.
Автобус оказался старым «Пазиком», дребезжащим и воняющим выхлопом. Я сел у окна, прижался лбом к холодному стеклу. За окном потянулись поля, белые, бескрайние, с редкими островками леса. Деревни, покосившиеся избы, дым из труб, заваленные снегом заборы. Два часа тряски.
Луговое. Маленький посёлок, серые пятиэтажки, магазин «Продукты», отделение милиции, почта. Я вышел у автовокзала, закинул рюкзак на плечо. До Берёзовки – пять километров. Автобусов туда нет, нерентабельно. Три рейса в неделю – идти отменили два года назад. Можно попросить кого-нибудь подвезти, но я решил идти пешком. Нужно было время настроиться, подготовиться.
Дорога шла через лес. Сосны, ели, берёзы. Всё в снегу. Всё белое и тихое. Мороз кусал щеки, но я не замечал. Шёл ровно, размеренно, как на марше. Рюкзак за спиной, руки в карманах, глаза сканируют местность. Привычка. В Чечне она спасала жизнь: замечать то, что не так. Ветку, лежащую поперёк тропы. Камень, сдвинутый с места. Проволоку, блестящую на солнце. Здесь это было не нужно, но отключить не получалось.
Через час показалась деревня. Берёзовка. Тридцать пять дворов, если верить памяти. Наверное, меньше осталось. Молодёжь уехала, старики вымирают. Я остановился на пригорке, смотрел вниз. Избы покосились ещё больше, чем помнил. Заборы повалились, крыши провисли. Дым из труб – значит, живут. Собаки лают где-то на окраине. Деревня моего детства. Место, где я родился, вырос, откуда ушёл в армию. Место, куда не возвращался 12 лет.
Я двинулся вниз по склону. Дом матери стоял на самом краю, у леса. Я узнал его издалека. Наличники резные, отцом ещё сделанные, хоть и облупились. Калитка скрипучая, забор покосившийся. Из трубы шёл дым, слабый, еле видный. Топит экономно.
Я подошёл к калитке, толкнул. Она заскрипела так громко, что, казалось, вся деревня услышала. Прошёл по тропинке к крыльцу. Снег не чищен, только узкая дорожка протоптана. Поднялся на крыльцо. Сердце стучало. Громко, непривычно. В Судане, когда обезвреживал мину-ловушку с тремя уровнями защиты, сердце билось ровнее.
Я постучал. Тишина. Потом шаги, медленные, шаркающие. Голос за дверью, тихий, испуганный.
— Кто там?
— Это я, мам, Родион.
Долгая пауза. Я слышал её дыхание за дверью, неровное, прерывистое. Потом щёлкнул замок, дверь приоткрылась на цепочку. Глаз в щели, знакомый, но постаревший на двадцать лет, не на двенадцать. Потом всхлип, цепочка слетела, дверь распахнулась.
Мать стояла передо мной, маленькая, сгорбленная, седая. В стёганом халате, в валенках, платок на голове. Лицо осунувшееся, морщины глубокие, губы дрожат.
— Сынок!
Она бросилась ко мне, обняла, слабыми руками, но крепко, отчаянно. Я обнял её в ответ, почувствовал, какая она хрупкая, лёгкая, словно птица.
— Приехал! – шептала она, плакала. – Приехал, родной!
Мы стояли так на крыльце, на морозе. И она плакала, а я не знал, что сказать.
Внутри дом встретил меня запахом печного дыма, варёной картошки и чем-то ещё. Застарелым, тяжёлым. Страхом. Я сразу это почувствовал. Двадцать лет работы в местах, где люди боятся, научили распознавать этот запах.
Мать суетилась, ставила чайник, доставала из буфета хлеб, сало. Руки тряслись. Я сел за стол, огляделся. Ничего не изменилось, и всё изменилось. Та же печь, тот же стол, та же икона в углу. Но всё какое-то съежившееся, потускневшее. Как будто дом тоже постарел, устал. На стене моя фотография в военной форме. Молодой, двадцатилетний, ещё не знающий, что такое война. Рядом фотография отца. Он погиб, когда мне было четырнадцать. Трактор перевернулся, придавил.
— Мам, — сказал я, когда она поставила передо мной кружку с чаем. — Что случилось?
Она отвела глаза.
— Ничего, Родя, всё хорошо. Просто соскучилась.
Врала. Плохо врала. Я видел, как она вздрагивает от каждого шороха за окном. Как сжимает край фартука побелевшими пальцами. Как косится на дверь.
— Мам, говори.
Она опустилась на стул, закрыла лицо руками, помолчала, потом тихо, почти шёпотом:
— Приходят они. Каждую субботу. Деньги требуют.
Я поставил кружку на стол. Внутри что-то сжалось. Ни злость, ни ярость. Холодное, знакомое чувство. Как перед операцией в Аргунском ущелье, когда нужно было идти на блокпост боевиков.
— Кто они?
— Зыков Артём и его ребята. Их шестеро. Живут в старом карьере за лесом. Говорят, Зыков сидел за разбой, вышел три года назад. Участковый их не трогает, сам боится или им платит.
— Сколько берут?
— Полторы тысячи в месяц. У меня пенсия четыре двести. Им отдаю треть. Полторы тысячи. Копейки для бандитов, но для старухи в забытой деревне – это жизнь или смерть.
— Что будет, если не платить?
Мать содрогнулась.
— Петру Кузьмичу руку сломали. Нине Егоровне баню сожгли. Всех пугают.
Я кивнул. Картина складывалась. Типичная схема девяностых, дожившая до нулевых в глубинке. Шпана держит район, менты крышуют или закрывают глаза.
— Когда они придут снова?
Мать подняла на меня глаза, мокрые, испуганные.
— В субботу. Всегда в субботу, после обеда.
До субботы оставалось четыре дня. Достаточно, чтобы провести разведку.
Ночью я не спал, лежал на старом диване в комнате, которая когда-то была моей, смотрел в потолок. За окном выла метель, снег стучал в стекло. Мать ворочалась за стеной, вздыхала. Я думал. Шестеро. База в карьере. Участковый куплен. Три года терроризируют деревню. Классика жанра. В голове сами собой складывались схемы. Как в Чечне, когда планировали операцию. Разведка, сбор информации, анализ, планирование, исполнение. Простой алгоритм, который спас мне жизнь сотни раз. Только здесь не война. Здесь нельзя просто заложить фугас под их базу и уйти. Здесь нужно по-другому.
Под утро я забылся коротким сном. Снился Лёха. Он стоял на тропе в Аргунском ущелье, смеялся, махал рукой. «Родя, иди сюда, тут чисто!» Я кричал ему: «Не ходи, стой, там мина!» Но голос не слушался, и Лёха шёл, шёл, и потом – вспышка, грохот, и ничего.
Проснулся в поту, сердце колотилось, за окном серел рассвет. Мать уже не спала, возилась на кухне. Я умылся ледяной водой из умывальника, оделся. Достал из рюкзака старую куртку, не камуфляж, обычную, потёртую. Натянул шапку-ушанку, найденную на вешалке, отцовскую, видимо.
— Родя, куда? — мать встревожилась. — Поешь хоть.
— Пройдусь по деревне, давно не был.
Она смотрела на меня с надеждой и страхом одновременно.
— Не связывайся с ними, сынок, они опасные.
Я посмотрел на неё. Маленькая, хрупкая. 68 лет. Три года живёт в страхе.
— Я тоже опасный, мам.
Вышел на улицу. Мороз ослаб. Минус двадцать. Небо серое, низкое. Снег перестал, но ветер ещё гулял между домами. Деревня просыпалась. Дым из труб, скрип калиток, лай собак. Я пошёл по центральной улице, вглядываясь в окна. За каждым – жизнь. Маленькая, съежившаяся, испуганная.
Первым делом зашёл к деду Петру, Петру Кузьмичу Дерябину. Помнил его с детства, он с отцом дружил, приходил к нам, чинили вместе трактор. Дом его стоял через три двора от нашего. Постучал. Дверь открылась не сразу, сначала шаги, потом голос.
— Кто?
— Родион Чуланов, сын Таисии.
Пауза, потом дверь отворилась. Дед Петро постарел страшно, сгорбился, высох, лицо в морщинах. Глаза выцветшие, но живые, смотрели цепко, изучающе.
— Родька, — он прищурился, — неужто ты?
— Я, дядь Петро.
Он впустил меня, усадил за стол. Рука правая в гипсе, на косынке. Пальцы торчат, синие от холода.
— Слыхал, вернулся, — сказал он, разливая самогон. — Мать-то рада, поди?
— Рада.
Я посмотрел на его руку.
— Это они?
Дед помрачнел.
— Они. Гнедой ломал. Здоровый, сволочь. Боксёр бывший. Я задержался с платой на неделю. Пенсию задержали. Он и ломанул.
— Расскажи про них. Всё, что знаешь.
Дед посмотрел на меня долго, потом кивнул.
— Зыков Артём, главный. Кличка Череп. Наколка у него на шее такая. Сидел за разбой, вышел в шестом году. Местный, из Дубков. Это посёлок километров десять отсюда. Вернулся, собрал банду, начал район трясти.
Он налил ещё, выпили.
— С ним пятеро. Гнедой – это Пашка Гнидых, боксёр. Прыщ – Денис Пряхин, молодой, шестёрка. Мыза – Олег Мызин, водитель у них. Хват – Кирилл Хватов, племянник Зыкова. И Сутяга. Егор Сутягин, хитрый, как крыса.
— Оружие?
— У Черепа пистолет, у Гнедова обрез, у Хвата травмат. Остальные – ножи, монтировки.
— Где база?
— Старый карьер, пять километров на север, через лес. Там контора была, кирпичная. Они её обжили, генератор притащили, буржуйки. Машины у них три штуки.
Я запоминал. В голове складывалась карта: расположение, силы, вооружение.
— А участковый…
Дед сплюнул в сторону.
— Пыжиков Леонид, сука продажная. Ему платят, он молчит. Приезжает раз в месяц, для галочки. Жалуешься – отмахивается. «Доказательств нет, — говорит. — Заявление пишите». А кто писать будет, если потом руку сломают или баню сожгут?
Я кивнул. Картина становилась яснее.
— Дядь Петро, скажи честно. Если появится возможность от них избавиться, деревня поддержит?
Старик посмотрел на меня. Глаза блеснули.
— Родька, ты чего задумал?
— Пока ничего. Просто спрашиваю.
— Поддержит. Все устали, но боятся. Понимаешь, даже если кто-то избавит от Черепа, страх останется. Мы тут старики, бабы. Кто защитит, если придут другие?
Я встал, положил руку ему на плечо.
— Спасибо, дядь Петро. Сиди дома, никуда не ходи. Особенно по вечерам.
Он понял. Не стал спрашивать больше. Только кивнул.
Я обошёл ещё несколько домов. Везде одно и то же. Страх, ненависть, беспомощность. Нина Егоровна показала пепелище, оставшееся от бани. Василий Трофимович, друг отца, рассказал, как Прыщ плевал ему в лицо, когда он посмел возразить.
К обеду я вернулся домой. Мать накормила, села напротив, смотрела.
— Что, сынок?
— Ничего, мам. Просто гулял.
Она не поверила, но спорить не стала.
После обеда я сказал:
— Пойду в лес погуляю.
Мать побледнела.
— Там их база.
— Я знаю. Просто погуляю.
Оделся тепло, взял рюкзак, термос, бинокль, компас. В карман нож, старый армейский, который носил с собой всегда. Вышел через огород, нырнул в лес. Снег глубокий, по колено, но я шёл легко, почти бесшумно. Чечня научила двигаться так, чтобы земля не слышала. Здесь, в русском лесу, было проще. Снег глушил звуки, ветер шумел в соснах.
Я шёл на север, по компасу. Километр, второй, третий. Лес редел, появились овраги, поваленные деревья. Потом открытое пространство. Карьер. Огромная яма, вырытая в земле. Склоны обледенелые, на дне – замёрзшая вода. На краю здание. Двухэтажное, кирпичное, с провалившейся крышей. Бывшая контора. Рядом гараж, три машины. «Девятка», «Нива», «Газель». Из трубы шёл дым. Живут.
Я залёг за поваленной сосной, метрах в 150 от здания. Достал бинокль, начал наблюдать. Окна заколочены частично, но свет пробивался. Дверь железная, новая, видимо, сами поставили. На крыльце пустые бутылки, окурки. Генератор гудел где-то за углом.
Час лежал неподвижно. Мороз пробирал, но я не шевелился. В Ливане лежал на жаре по десять часов, выслеживая схрон смертников. Здесь легче.
Дверь открылась. Вышел мужик. Высокий, худой, в кожанке. Длинные руки, нервный тик. Дёргал головой влево. Гнедой. Сходил за угол, помочился, вернулся.
Ещё через полчаса вышли двое. Один коренастый, бритый, с толстой шеей. На шее наколка: череп с розами. Зыков. Второй молодой, прыщавый, в спортивном костюме. Прыщ. Они сели в «девятку», уехали. Остались трое: Гнедой, Мыза, Хват или Сутяга.
Я запомнил всё: режим, привычки, кто когда выходит. Потом отступил так же бесшумно, как пришёл.
Вернулся домой к вечеру. Мать ждала у окна, лицо белое.
— Где ты был?
— Гулял, мам, всё нормально.
Она смотрела на меня, и я видел, что она понимает. Понимает, но молчит.
Ночью я не спал. Думал.
Флешбэк накрыл под утро. Чечня, 96-й. Моё первое серьёзное задание. Аргунское ущелье. Горная тропа. Узкая, вьющаяся между скал. Наш взвод шёл на прикрытие колонны. Я старший сержант, сапёр. Моя задача – идти впереди, искать мины. Жара, пыль, пот заливает глаза. Автомат за спиной, щуп в руках. Каждый шаг как последний. Каждый камень – потенциальная смерть. Я нашёл три растяжки за первый километр. Обезвредил. Руки не дрожали, никогда не дрожали. Это и спасало.
Командир, старлей Беликов, сказал после: «Ты, Чуланов, как тишина. Спокойный, как удав. Будешь Тишиной». Позывной прилип: «Тишина».
Но в ту ночь тишины не было. Был грохот, и крик, и Лёха Мокин, разорванный на куски фугасом, который я должен был найти.
Я открыл глаза. Потолок, трещины. Мать за стеной кашляет. До субботы три дня.
На следующий день я поехал в Луговое. Попросил у соседа Василия Трофимовича мотоцикл, старый «Урал» с коляской. Завёлся не сразу, но заработал. Дорога заняла час. В Луговом нашёл почту с телефоном-автоматом. Достал записную книжку, там был номер. Старый знакомый, Серёга Дубинин. Служили вместе в Чечне, он потом ушёл в милицию. Последний раз созванивались в 2003-м.
Набрал номер. Гудки. Потом голос.
— Дубинин, слушаю.
— Серёга, это Родион Чуланов, помнишь?
Пауза.
— Тишина? Живой, чертяка?
— Живой. Слушай, дело есть. Ты сейчас где служишь?
— ОБЭП. Вологда. Майор уже. А ты где?
— В деревне у матери, Берёзовка, Луговой район.
— И?
Я рассказал, коротко, по существу. Банда, рэкет, три года, участковый куплен. Серёга слушал молча.
— Потом?
— Радя, я понимаю, но без доказательств никак. Приедем, а они чистые, адвокат выбьет освобождение за сутки. Нужны записи, видео, свидетели, что-то железное.
— Понял. Если достанешь, звони. Приеду лично. Этих тварей давно пора прижать. Просто не за что было зацепиться.
Я повесил трубку. «Значит, нужны доказательства».
Вернулся в деревню к вечеру. Мать встретила у порога.
— Сынок, что ты задумал?
— Ничего, мам. Просто готовлюсь.
— К чему?
Я посмотрел на неё.
— К субботе.
Два дня до субботы. Я провёл их, как учили. Разведка, сбор информации, анализ.
С утра снова пошёл в лес. На этот раз с конкретной целью. Нужно было понять, как они ездят, какими маршрутами, в какое время. Залёг на опушке у дороги, ведущей от карьера к деревне. Лежал три часа. Мороз минус двадцать два, ветер северный. Снег под брюхом, сосновые ветки над головой. Терпение – главное качество сапёра. Мина не торопится. Она ждёт. И ты должен ждать дольше.
В одиннадцать утра появилась «девятка». Ехала небыстро, километров сорок. За рулём Мыза, рядом Хват. Проехали мимо моей лёжки в пяти метрах. Не заметили. Я запомнил номер машины и кто за рулём, кто пассажир. Вернулись они через два часа. Значит, ездили в район. За продуктами, наверное.
На следующий день то же самое. Только ездил Череп с Прыщом. Направление другое. К соседней деревне. Собирать дань.
Вечером второго дня я зашёл к Василию Трофимовичу. Он жил один, жена умерла пять лет назад. Дом крепкий, забор целый. Единственный в деревне, кто держался.
— Дядь Вася, — сказал я, когда мы сели за стол, — нужна твоя помощь.
Он смотрел на меня спокойно. Старик крепкий и жилистый, руки натружены. Тракторист бывший, механизатор. Знал отца тридцать лет.
— Говори.
— У тебя ружьё есть?
— Есть. Двустволка. Охотничья. Лицензия законная.
— Патроны?
— Десятка, два картечи.
Я кивнул.
— В субботу они придут к матери за деньгами. Я буду ждать. Нужна подстраховка, если что-то пойдёт не так.
Василий Трофимович посмотрел на меня долго.
— Родька, ты понимаешь, во что ввязываешься?
— Понимаю.
— Они шестеро, вооружены, ты один.
Я усмехнулся.
— Дядь Вася, я двадцать лет обезвреживал мины. Мина не торопится, не нервничает, не делает ошибок. Эти торопятся, нервничают и делают ошибки постоянно. По сравнению с миной они – дети.
Он молчал, обдумывал.
— Чего ты хочешь от меня?
— Если услышишь шум, будь готов. Если увидишь, что меня убивают, стреляй. Если всё пойдёт по плану, просто сиди тихо.
Василий Трофимович кивнул.
— Добро, ружьё будет заряжено.
Мы пожали руки.
Вечером я позвонил Серёге Дубинину из почты в Луговом.
— Серега, у меня план. В субботу они придут за деньгами. Я буду записывать. Диктофон, камера. Если получу угрозы, вымогательство на запись. Это достаточно?
— Достаточно для возбуждения дела. Но, Родя, если они полезут на тебя, ты один против шестерых.
— Не полезут. Они привыкли, что все боятся. Не ожидают сопротивления.
— А если ошибёшься?
Я помолчал.
— Сапёр не ошибается дважды, Серёга. Я уже ошибся один раз. Теперь не ошибусь.
Он вздохнул.
— Ладно. Как получишь запись, звони. Я выеду в тот же день.
Я вернулся домой, начал готовиться. Диктофон нашёл у матери. Старый, кассетный, ещё советский. Проверил, работает. Кассету новую купил в Луговом. Камеры не было, но вспомнил. Нина Егоровна рассказывала, что её покойный муж снимал свадьбы. Пошёл к ней, попросил.
— Камера? Есть, «Сони», старая, но работает.
Она отдала без вопросов. Я проверил, батарея держит, записывает.
Вернулся домой и начал готовить позицию. Камеру закрепил на шкафу в прихожей и замаскировал тряпкой. Угол обзора – вся прихожая и кухня. Диктофон в карман куртки, на постоянную запись. Под столом спрятал монтировку, на всякий случай.
Мать смотрела на мои приготовления, молчала. Потом не выдержала.
— Родя, что ты делаешь?
Я сел рядом, взял её за руки.
— Мам, слушай внимательно. В субботу ты уедешь к тёте Клаве в Осиновку. Останешься там, пока я не позвоню.
— А ты?
— А я буду ждать гостей.
Она заплакала.
— Сынок, не надо. Они убьют тебя.
Я обнял её.
— Мам, я двадцать лет жил с мыслью, что каждый день может стать последним. Не убьют. Я их возьму, сдам в милицию, и всё закончится. Поверь мне.
Она не верила, но кивнула.
Ночью опять снился Лёха. Стоял на тропе, смотрел. Не смеялся, не махал рукой. Просто смотрел.
— Родя, — говорил он, — ты же знаешь, сапёр ошибается один раз. А потом или могила, или вечная вина. Ты живёшь с виной двенадцать лет. Хватит.
Я проснулся. За окном рассвет. Суббота.
Утром отвёз мать в Осиновку. Деревня маленькая, пятнадцать километров от Берёзовки. Тётя Клава, сестра матери, встретила у калитки, обняла.
— Родион, вырос-то как? Мужик совсем!
Я улыбнулся.
— Здравствуй, тёть Клава. Мать побудет у тебя пару дней. Дела у меня.
Она понимающе кивнула. Про Черепа, его банду знали все.
Я попрощался с матерью, сел на мотоцикл, поехал обратно. К полудню был дома. Всё готово. Камера записывает, диктофон в кармане, монтировка под столом. Я сел на кухне, у окна. Отсюда видно дорогу. Ждать.
Ожидание перед операцией хуже самой операции. В Судане я это понял. Лежишь в пустыне, солнце жарит, во рту сушь, в руках щуп. Ждёшь, пока проводник покажет, где схрон с минами. Минуты тянутся как часы. Сердце стучит, ладони потеют. А потом – действие. И всё становится просто. Тело работает само, мозг отключает лишнее. Чистая концентрация.
Здесь было то же самое. Я сидел, курил, смотрел в окно. За стеклом серый день, низкие облака, снег. Деревня молчала. Все знали, что сегодня суббота. Все ждали.
Ровно в три часа на дороге появилась машина. «Девятка». Красная. Та самая, которую я видел у карьера. Затормозила у калитки. Вышли четверо. Первый – Череп. Коренастый, бритый, в чёрной куртке. На шее золотая цепь. Руки в карманах. Шёл уверенно, расслабленно. Привык, что все боятся. Второй – Гнедой. Высокий, худой, нервный тик. В руках обрез. Не прячет. Третий – Прыщ. Молодой, прыщавый, в спортивке. Переминается с ноги на ногу. Шестёрка. Четвёртый – Мыза. Невзрачный, молчаливый. Монтировка в руке.
Я отметил: Хват и Сутяга остались на базе. Значит, не ждут проблем. Это хорошо.
Калитка скрипнула. Шаги на крыльце. Стук в дверь. Громкий, наглый, три удара кулаком.
Я встал, прошёл в прихожую. Камера на шкафу моргала красным огоньком. Записывает. Диктофон в кармане пишет. Открыл дверь.
Череп стоял на крыльце, ухмылялся. За ним остальные.
— Здорово, хозяин, — сказал он. — А где бабка?
— Уехала, дела.
Череп нахмурился.
— Уехала? А кто платить будет?
— Я.
Он окинул меня взглядом, оценивал. Я стоял спокойно, руки вдоль тела, никакой угрозы.
— Ты кто такой?
— Сын, приехал в гости.
— А, сынок, — Череп расплылся в улыбке. — Слыхал, у бабки сын есть. Далеко где-то работал, деньги присылал. Что ж ты, сынок, мать бросил на столько лет?
Я молчал.
— Ладно, — Череп шагнул вперёд. — Дай пройти, разговор есть.
Я отступил. Они ввалились в прихожую, все четверо. Принесли с собой запах перегара, табака, немытых тел. Череп прошёл в кухню, огляделся.
— Бедненько живёте. Печка дымит. Крыша, небось, течёт. А мы, между прочим, защиту обеспечиваем. За защиту платить надо.
— Сколько? – спросил я.
— Полторы в месяц, как обычно. Бабка знает.
Я достал из кармана деньги. Пятнадцать сотенных. Отсчитал накануне. Протянул. Череп взял, не считая, сунул в карман.
— Молодец, сынок. Понимаешь, как надо. Без базара. А то, — он усмехнулся, — некоторые базарят. Петро, например. Пришлось руку ломать. Или Нинка. Баню сожгли.
Диктофон писал каждое слово.
— Так что запомни, — продолжал Череп. — Каждую субботу полторы. Не заплатишь – будут проблемы. Понял?
— Понял.
Он хлопнул меня по плечу. Рука тяжёлая, пальцы толстые.
— Вот и ладушки. Серёга, Толик, пошли. Ещё три дома на очереди.
Они вышли. Дверь хлопнула. Мотор завёлся. Машина уехала.
Я стоял в прихожей и смотрел на закрытую дверь. Первая запись. Угрозы, вымогательство, признания в нанесении телесных и поджогах. Достаточно для начала, но этого мало. Нужно больше. Нужно взять их с поличным. На взломе, на нападении.
Я достал диктофон, перемотал назад, прослушал. «Пришлось руку ломать, баню сожгли. Каждую субботу полторы. Не заплатишь, будут проблемы». Чётко. Ясно. Доказательства.
Теперь второй этап.
Вечером я позвонил Серёге.
— Есть запись: угрозы, вымогательство, признание в нанесении телесных и поджоге.
— Отлично, этого хватит для возбуждения дела, привози.
— Погоди, этого хватит, чтобы их вызвали на допрос. Они откажутся, скажут провокация, адвокат развалит дело. Нужно больше.
Серёга помолчал.
— Что ты задумал?
— Приманку. Слух о деньгах. Они придут сами, вломятся. Я запишу всё на камеру. Взлом, вооружённое нападение. Это уже статья серьёзная.
— Родя, это опасно.
— Знаю. Если они придут ночью, вшестером, вооружённые, я справлюсь.
Он вздохнул.
— Ладно, когда?
— Через 3–4 дня. Слух должен разойтись. Я позвоню, когда всё будет готово.
Повесил трубку.
На следующий день я начал операцию. Утром мать вернулась из Осиновки. Я встретил её у калитки.
— Всё нормально, мам. Они уехали.
Она смотрела на меня с недоверием.
— Правда?
— Правда. Но мне нужна твоя помощь.
Мы сели за стол. Я объяснил.
— Ты должна пустить слух. Скажи соседкам, вроде как по секрету, но так, чтобы разошлось, что я привёз из-за границы деньги. Много. Двести тысяч рублей. И они лежат здесь, в доме.
Мать побледнела.
— Родя, они же сразу придут.
— Именно. И я буду их ждать. С камерой, с диктофоном. Они сами всё скажут, сами полезут. А потом я передам записи в милицию. Их посадят.
Она мотала головой.
— Это безумие, они же убьют тебя.
Я взял её за руки.
— Мам, послушай. Я 20 лет работал в местах, где люди убивали друг друга каждый день. Я видел террористов-смертников, которые взрывали себя ради идеи. Я обезвреживал мины, которые могли разорвать меня на куски от одного неверного движения. Эти... — Я кивнул в сторону дороги. — Эти отморозки. Дети по сравнению с тем, что я видел. Я их возьму, поверь мне.
Она плакала, но кивнула.
В тот же день она пошла к соседкам. К бабе Нине, к Марии Петровне, к Люде из соседней улицы. Шёпотом, через забор. «Сын приехал, деньги привёз. Двести тысяч, говорит, от работы за границей. Лежат в коробке под половицей». К вечеру знала вся деревня. К утру дошло до карьера. Я был уверен.
Три дня я готовился. Камеру перезарядил, проверил угол. Диктофон, новые батарейки. Монтировку под стол, в удобное место. Нож в карман. Мать снова увёз к тёте Клаве. Она сопротивлялась, плакала, но подчинилась.
— Сынок, вернись живым.
— Вернусь, мам, обещаю.
Третью ночь я провёл в доме один. Сидел в темноте, в кухне, у окна. Печь не топил. Холодно, градусов пять, но терпимо. Дыхание паром, руки в карманах. Ждал. В голове крутились воспоминания.
Ливан, 2005-й. Засада на минёров-смертников. Мы получили наводку. В деревне на юге страны группа боевиков готовит живые бомбы. Молодых парней обвешивают взрывчаткой и отправляют к блокпостам. Нужно было найти мастерскую, где собирают жилеты. Я пошёл один. Ночью, через горы. Залёг на склоне над деревней, смотрел в бинокль. Четырнадцать часов неподвижности. Солнце жарило, мухи облепляли лицо, тело ныло. Но я не шевелился. К вечеру увидел. Двое мужчин вышли из дома на окраине, несли что-то в мешках. Пошли к машине и поехали в сторону границы. Я спустился, подошёл к дому. Дверь открыта, внутри верстак, провода, баллоны с гексогеном. Мастерская. Вызвал подкрепление, накрыли.
Четырнадцать часов неподвижности и результат. Терпение.
Здесь было то же самое. Третья ночь, четвёртая. Тишина. Только ветер за окном, скрип деревьев.
На пятую ночь что-то изменилось. Около трёх часов ночи собака на окраине перестала лаять. Тишина стала плотнее, напряжённее. Я выпрямился, прислушался. Сердце билось ровно, как всегда перед операцией. Потом звук. Далёкий, еле слышный. Мотор машины. Я встал, подошёл к окну, выглянул краем. Луна яркая, снег отражает свет. На дороге, метрах в двухстах, мелькнули огни. «Девятка». Без фар, на габаритах. Они приехали.
Я отошёл от окна, занял позицию. Угол кухни, за дверным косяком. Отсюда видно прихожую, но меня не видно. Камера на шкафу, моргает красным. Диктофон в кармане, пишет. Монтировка под столом, в шаге.
Машина остановилась за углом, не доезжая до дома. Умные, не хотят шума. Двери хлопнули тихо. Шаги по снегу. Я считал. Один, два, три, четыре, пятеро. Пришли почти все.
Шёпот у калитки, потом скрип. Шаги на крыльце, стук в дверь. Негромкий, но настойчивый.
— Открывай, хозяин, разговор есть.
Голос Черепа.
Я не ответил, ждал.
Удар в дверь. Раз, два, три. Дерево затрещало, но выдержало. Замок крепкий, советский.
— Ломай! — голос Черепа, злой.
Ещё удары, потом треск. Замок вылетел, дверь распахнулась. В прихожую ввалились пятеро. Череп впереди. В руке пистолет, блестит в лунном свете. За ним Гнедой с обрезом, Прыщ с ножом, Мыза с монтировкой. Пятый, Хват, рыжий, крепкий. На лицах балаклавы.
Они остановились, оглядываясь. Темно, только свет луны из окна.
— Тихо тут, — прошептал Гнедой. — Спят?
— Спят, — ответил Череп. — Прыщ, свет.
Прыщ щёлкнул фонариком. Луч скользнул по стенам, по полу.
— Кухня, — сказал Череп. — Хват, туда. Гнедой, в комнату. Ищите коробку.
Хват шагнул к кухне. Я стоял за косяком, не дыша. Он вошёл, посветил фонариком. Луч упал на печь, на стол, на стул, потом на меня. Хват замер.
— Здорово, — сказал я спокойно. — Ищете что-то?
Хват открыл рот, но я не дал ему заорать...