Запретный лес начинался не сразу. Сначала были просто заснеженные, похожие на чистый лист, белые поля, потом редкие, корявые берёзки, и лишь потом стена из темноты, тишины и вековых, молчаливых сосен, чьи макушки терялись в низком, свинцовом небе, словно подпирая его. Воздух здесь изменился кардинально: пропал запах дыма, щей и человеческого быта, его сменила густая хвойная смолистость, терпкий дух гнилой листвы под снежным саваном и что-то острое, щекочущее ноздри, как запах далёкой грозы.
Авдотья Семёновна шла впереди, не оглядываясь и уж тем более не ободряя, её тёмная, сухопарая фигура чётко выделялась на ослепительно белом снегу. Теперь она не напоминала строгую завуча, она была похожа на знающую все тропы и камни ведунью, для которой этот лес был не угрозой, а привычной, суровой обителью. В руках у неё обычная, крепкая дубина, но держала она её так, будто это был скипетр власти над этой дремучей чащей.
Пелагея и Лукерья шли следом, утопая по колено в предательски рыхлом снегу. Свёртки с припасами казались втрое тяжелее, оттягивая плечи. «Птица» внутри Пелагеи вела себя странно: не боялась, не металась, а, кажется, принюхивалась, широко раскрыв невидимые ноздри, поворачиваясь во все стороны, словно пытаясь распознать знакомые, родные нотки в этом первобытном букете. Магия леса была не сырой и буйной, как её сила, а старой, как сама земля, глубокой, как озерные омуты, и мудрой, как годичные кольца тысячелетнего дуба.
— Запомните раз и навсегда, — не оборачиваясь, отчеканила Костромина, и её голос глухо терялся в тишине: — здесь не кричат, не свистят. Не ломайте веток без нужды. И никогда, слышите, НИКОГДА не отвечайте, если кто-то зовёт вас по имени сбоку от тропы. Особенно если голос знакомый. Особенно если он зовёт на помощь.
— А… а если очень-очень нужно? — выдохнула Лукерья, задыхаясь от ходьбы и нарастающего ужаса.
— Тогда очень-очень нужно молчать и идти, не поворачивая головы, — ответила Костромина. — Наше дело: собрать коренья мандрагоры, будьте осторожны, они не просто визжат, а проклинают на древнем языке, гриб-баран и лишайник «борода Пантелеймона». Вижу собираем. Не вижу — идём дальше. Никаких «ой, смотри, какой цветочек»! Здесь каждый цветочек смотрит на вас в ответ. И не всегда дружелюбно.
Шли они, казалось, целую вечность. Бледный и жидкий свет, слабо пробивался сквозь густые лапы сосен, от чего создавалось ощущение вечных, зеленоватых сумерек. Тишина была настолько плотной, что в ушах начинало звенеть от её давления. И вдруг её нарушили. Смолк лёгкий, почти призрачный ветер в верхушках. Костромина замерла, резко подняв руку, словно ловя невидимую нить.
На них смотрели из-за ствола полузасохшей сосны, обвитой лохматым, седым мхом. Сначала показалось, что это просто игра света и тени, причудливое сплетение коры и папоротника. Потом проступили детали: пара глаз цвета влажного мха, с жёлтыми, как янтарь, прожилками; борода из того же мха, хвои и спутанного лишайника; фигура, будто собранная из коряг, сучьев и замшелых камней.
Леший. Не тот, что из страшных, лубочных сказок, с рогами и копытами, а старый, видавший виды, истинный хозяин. Он сидел на пне, положив на колено руку с длинными, похожими на спутанные корни, пальцами, и смотрел на них с нескрываемым, почти детским любопытством.
Лукерья коротко и отрывисто вскрикнула, вцепившись в рукав Пелагеи так, что тот затрещал по швам. Костромина же медленно, без единого резкого движения поклонилась в пояс.
— Мир дому твоему, дедушка. Проходим по нужде, за дарами лесными. Не гневись, не препятствуй.
Леший скрипнул, словно две старые, трущиеся друг о друга ветки в непогоду. Это, видимо, был смех.
— Ну-ну, проходи, Авдотья Семёновна, — голос у него был шершавый, как шорох листвы под ногами. — Твоих-то я знаю. Аккуратные, не мусорят, следы за собой заметают. А это что за пташки новые? Щебечут громко, пахнут страхом, городской сажей и… глупостью неистребимой. Одна, я смотрю, уж вовсе в обморок готова грохнуться.
— Ученицы, — коротко, как отрубила, пояснила Костромина. — Несут повинную. Учу их уму-разуму. А то в городе наглотались копоти и дурных мыслей.
— Ага, вижу, — леший прищурил свои моховые глаза, разглядывая девушек. — Одна трясётся, будто осиновый лист на ветру. А вторая… — его тяжёлый взгляд упёрся в Пелагею. — А вторая любопытствует. Чувствует, значит. Редко нынче такие попадаются. Все больше трясущихся.
Пелагея, вопреки леденящему страху, не отвела глаз. Её «птица» замерла в почтительном ожидании, будто встретила родственника. Казалось, они понимают друг друга без слов: вот он, древний дух места, а вот она — необузданная, молодая, но та же самая, лесная по своей сути сила.
И тут Лукерья, к абсолютному ужасу Пелагеи и, кажется, самой Костроминой, сделала шаг вперёд. Дрожащей, почти не слушающейся рукой она полезла в свой ридикюль, отыскивая что-то на дне.
— Дедушка… почтеннейший хозяин… мы… мы не с пустыми руками, — затараторила она, включая свой заискивающий режим. — У нас… есть подношение! Настоящая, магическая, заморская пыльца! Из-за самого синего моря! Для… для блеска вашего мха, силы корней и… и общей эстетики!
И она вытащила маленький, дешёвый флакончик с розовыми, невероятно аляповатыми блёстками, которые обычно использовали для детских праздников или украшения вывесок дешёвых парикмахерских.
Наступила тишина. Костромина закрыла глаза, будто молясь о божественном терпении или мгновенной смерти. Пелагея приготовилась к тому, что леший рассердится, хлопнет в ладоши, и Лукерья превратится в молодую, трепещущую осинку.
Леший наклонился, протянул свою корявую, покрытую узором трещин ладонь. Лукерья, с трудом сдерживая дрожь, высыпала на неё целую горсть блёсток. Они засверкали ярко-розовыми, кричаще-искусственными точками на тёмной, потрескавшейся коже.
Леший поднёс ладонь к самым глазам. Потом понюхал, втянув воздух с громким сопением. Потом… снова скрипнул своим древесным смехом, но на этот раз громче, искреннее:
— О-хо-хо-хо! Магическая пыльца! Да из пластика и стекляруса! Давно я так не смеялся, человечиха! Прямо соки в корнях забурлили от веселья! Кора аж потрескалась!
Лукерья стояла, красная от стыда и страха, но уже с проблеском надежды в глазах. Но леший не рассердился, он стряхнул блёстки на снег, где они загорелись вызывающими розовыми огоньками на фоне белизны.
— Хорошая попытка, торговка! Дух вижу — не сломалась, бизнес прогонять пытаешься даже в моих владениях! Уважаю! — Он снова заскрипел, и казалось, весь лес вокруг присоединился к его смеху шелестом иголок. — За это, пожалуй, подскажу. Ищешь мандрагору? За той гнилой елью, что на трёх корнях, будто на ходулях, стоит, полянка есть. Там её. Только копать аккуратней — она там с характером, прошлой осенью с барсуком поругалась из-за червяков, до сих пор злая, всех кусает. А «бороду Пантелеймона» ищи на старой, кривой осине у Сухого ручья. Ручей спит подо льдом, но слухач у него хороший, так что не топчись зря, не болтай лишнего.
Костромина, явно не ожидавшая такой щедрой помощи, снова, чуть глубже, кивнула.
— Благодарствуем, дедушка. Не забудем.
— Не за что, — леший махнул рукой, уже глядя куда-то в глубь леса, будто услышав более важный зов. — А вам, пташка любопытная, — он кивнул на Пелагею, и в его взгляде мелькнула искра древней мудрости, — совет: твоя сила — она лесная. Такая же дикая, не прирученная, как ягода волчья или гриб поганка. Не ломай её об колено, не втискивай в формулы, как ваши учёные мужи учат. Договаривайся с ней, и с такими, как я. Мы старые, мы договор любим, честное слово ценим. А вот дурацких блёсток больше не носи, — он бросил взгляд на Лукерью, и в его глазах опять мелькнула весёлая искорка. — А то ещё продашь кому, а он обидится. Не все тут с чувством юмора, как я. Некоторые и в камень на века превратить могут.
И прежде чем они успели что-то сказать, он просто… растворился. Не исчез, а будто стал частью ствола, тени, мха и самого воздуха. От Лешего осталось лишь лёгкое, едва уловимое покалывание в воздухе, как после близкой молнии, и стойкое ощущение, что лес вокруг теперь смотрит на них не враждебно, а с некоторой долей снисходительного, почти отеческого интереса.
— Вот так, — сухо, но с едва заметным облегчением произнесла Костромина, оборачиваясь к девушкам. — Урок первый, пройден с тройкой и риском для жизни: в лесу ценят не глупость, а смелость. И ценят честную, пусть и абсурдную сделку. Звонцова, ты, можно сказать, откупилась розовым позором. Повезло тебе неимоверно, что попался старик с остатками чувства юмора. А теперь пошли, пока он не передумал и не направил нас прямиком в гости к кикиморе болотной вместо мандрагоры.
Они пошли дальше, к указанной поляне. Лукерья, уже оправившись от страха и окрылённая «успехом», шёпотом говорила Пелагее:
— Ты видела? Он оценил! Бизнес-хватку, предпринимательский дух оценил! Говорила же я, что это везде ценится! Даже в загробном… то есть, в заповедном мире!
Пелагея не отвечала. Она смотрела на заснеженные, молчаливые ели, на причудливый узор чёрных ветвей на фоне белого неба, и слова лешего отзывались в ней глухим гулом: «Договаривайся». Это было то же самое, что она сказала Григорию про разлом. Это совпадало. Значит, она интуитивно нащупала верный путь? Не путь слепого контроля и подавления, навязываемый академией, а путь… договора, взаимности, уважения к силе, какой бы странной она ни была?
Сбор кореньев и лишайников прошёл относительно спокойно, почти буднично. Мандрагора действительно визжала, когда в толстых рукавицах Костромина осторожно выкапывала её, но визг был скорее обиженным и бранчливым, чем по-настоящему злобным. Гриб-баран оказался огромным, слоистым, как каменная раковина, наростом на пне. А лишайник «борода Пантелеймона» свисал с осины длинными, седыми, похожими на лён прядями, действительно напоминая бороду сказочного старика.
На обратном пути, уже на самой границе, где чаща начинала редеть, Костромина остановилась, обернулась к тёмной стене леса за спиной.
— Вот и всё. Выжили. Чуть не вляпались в историю с продажей блёсток древнему духу леса, но выжили. Запомните этот день. Лес вас принял. Не съел, не завел в трясину. Значит, в вас есть что-то, что ему не противно, цените это. А теперь домой. И никому ни слова о Лешем, особенно директрисе. У неё и так мигрень от одного слова «нечисть». Она думает, что они только в учебниках по демонологии водятся.
Они шли к академии, отягощённые не только дарами леса, но и тяжестью новых, неудобных мыслей. Лукерья уже мечтала, как будет использовать историю про лешего (в сильно приукрашенном виде) для повышения своего социального статуса. Пелагея же молчала, чувствуя, как «птица» в её груди настойчиво, как дятел, стучала в одну и ту же точку: «Договор. Договор. Договор».
И где-то в глубине запретного леса, на своём старом, замшелом пне, старый Леший, снова сидя в неподвижной медитации, скрипяще ухмылялся, наблюдая за тремя уходящими фигурками. Он качнул головой, и с его моховой, седой бороды осыпались последние розовые блёстки, сверкая на снегу, как след от глупой, но почему-то очень упрямой человеческой надежды. Надежды на то, что можно договориться. Хоть с лесом, хоть с силой, хоть с самой судьбой.
Продолжение следует..