Найти в Дзене
Ирина Ас.

Украденное счастье.

В деревне Глубокое всё случилось на Масленицу. Гуляния тогда только зачинались, народ ещё подтягивался, но гармонист Федька Косой уже наяривал бодро.
Девки вырядились кто в ленты, кто в бусы, а Настасья, младшая дочь Епифана Веретенникова, стояла у плетня и щурилась на солнце. Чёрные волосы её, тяжёлые и густые, были убраны под платок, но пара непослушных прядей выбилась и лезла в глаза, а глаза те, ясные, как небо, так и стреляли по сторонам. Мужики на неё заглядывались, конечно, но больше украдкой. Строг был Епифан, ох, строг. У него в доме не то что гульба — лишний смех за трапезой считался баловством. Восьмерых детей поднял, всех в страхе Божьем и родительском кулаке держал. Настасье уже девятнадцатый год шёл, а она и на гулянки-то ходила редко, больше по дому: то корова, то стряпня. Мать, Фёкла, тихая, забитая баба, только вздыхала, когда Епифан ворчал: «Нечего ей по улицам шляться, там только порчу нагуляешь. Сиди, Настасья, дело делай». Но в этот раз отпустил. Сам, может, уст

В деревне Глубокое всё случилось на Масленицу. Гуляния тогда только зачинались, народ ещё подтягивался, но гармонист Федька Косой уже наяривал бодро.
Девки вырядились кто в ленты, кто в бусы, а Настасья, младшая дочь Епифана Веретенникова, стояла у плетня и щурилась на солнце. Чёрные волосы её, тяжёлые и густые, были убраны под платок, но пара непослушных прядей выбилась и лезла в глаза, а глаза те, ясные, как небо, так и стреляли по сторонам.

Мужики на неё заглядывались, конечно, но больше украдкой. Строг был Епифан, ох, строг. У него в доме не то что гульба — лишний смех за трапезой считался баловством. Восьмерых детей поднял, всех в страхе Божьем и родительском кулаке держал. Настасье уже девятнадцатый год шёл, а она и на гулянки-то ходила редко, больше по дому: то корова, то стряпня. Мать, Фёкла, тихая, забитая баба, только вздыхала, когда Епифан ворчал: «Нечего ей по улицам шляться, там только порчу нагуляешь. Сиди, Настасья, дело делай».

Но в этот раз отпустил. Сам, может, устал от её тоскливых взглядов в окно, а может, Фёкла словечко вставила робкое. Только велел строго: «До темна чтоб была. И ни-ни мне!».

Вот она и стояла, Настасья.
А парни — они ж как бараны: кто смелей, тот и бодает. Подошёл было Петька, сын кузнеца, парень видный, но глуповатый, как валенок. Принёс ей леденец мятный, в бумажке. Настасья взяла, улыбнулась вежливо.

И тут он появился.

Никто его раньше не видал. Чужой. Остановил тройку у крайней избы, коней отдал мальчишке подержать, а сам пошёл к гулянью неторопливо, вразвалочку. Высокий, плечи — косая сажень, волос русый, а глаза светлые, холодные, как первые заморозки. Одёт богато: кафтан добротный, сапоги хромовые. Идёт, ни на кого не смотрит, а все расступаются. Чувствуется в нём сила пришлая, от которой не знаешь, чего и ждать.

Звали его Михей. По фамилии, как потом узнали, Забродин. А по повадкам — чисто атаман. Остановился в сторонке, прислонился плечом к берёзе, достал кисет, закурил. И смотрит. В упор смотрит, не мигая.

Настасья спиной почувствовала этот взгляд. Обернулась — встретились глазами. У неё аж дух перехватило. Стоит, как кролик перед удавом, а отвести взгляда не может. Он смотрит долго, тяжело, будто раздевает глазами, а в глазах тех — ни улыбки, ничего, только холод и что-то такое, от чего у Настасьи коленки задрожали. Она первая и отвела взгляд, щеками вспыхнула, как маков цвет. Отошла быстренько к девкам, в кучу, там вроде безопасней.

А Михей докурил, сплюнул и пошёл прямо к ней. Подошёл, снял шапку, поклонился.

— Здравствуй, красавица, — голос низкий, спокойный. — Погулять вышла?

Настасья молчит, комкает в руках платок. Девки вокруг захихикали, зашептались.

— Иди ты, — буркнула она, не глядя. — Чужой ты, неча приставать.

— А я, может, хочу пристать, — усмехнулся он. — Взгляни на меня. Не бойся.

Она подняла глаза, и снова этот холодок по спине. Но в том холодке было что-то манящее, опасное, как омут.

— Чего тебе? — спросила тихо.

— Тебя, — просто ответил он. — Пойдём, пройдёмся, поговорим.

— Да ну тебя! — испугалась она, отшатнулась. — Не пойду я никуда. Тятя заругает.

— А тятя твой дюже строг? — Михей глаз прищурил. — Плетью, что ль, учит?

— Не твоё дело! — огрызнулась Настасья, а сама пятится.

Он шагнул следом, взял её за локоть. Пальцы у него, как железные.

— Ты это, парень, полегче, — подскочил Петька, храбрости набравшись. — Девка не хочет, стало быть, отваливай. Или по-русски не понимаешь?

Михей медленно повернул голову, глянул на Петьку. Тот сразу сдулся. Взгляд у Михея был такой, что Петька попятился и растворился в толпе, будто его и не было. Никто больше не сунулся.

А Михей наклонился к Настасье и шепнул на ухо:

— Не дергайся, я не обижу. На пару слов отойдём за плетень, и я уйду. Честное слово.

Ну, дура девка. Пошла. Отошли они за крайнюю избу, где улочка в поле упиралась. Там сани стояли запряжённые, добрые кони, ухоженные.

— Ну, говори, — выдохнула она. — Чего хотел?

Михей поглядел на неё, и вдруг лицо его смягчилось.

— Полюбилась ты мне, — сказал просто. — Как увидел — всё. Моя будешь.

Настасья фыркнула, хоть сердце ёкнуло.

— Чудной ты. У так не делается. У нас сватов засылают, ежели что.

— А я и зашлю, — усмехнулся он. — Только сперва увезу. Поехали со мной. Хочешь?

— Да ты с ума сошёл! — Настасья отшатнулась, но он держал локоть крепко. — Отпусти! Кричать буду!

— Кричи, — сказал он. — Я ж вижу, ты сама хочешь.

И тут, откуда ни возьмись, с другой стороны избы вывернул Епифан. Видать, пошёл проверить, как там дочка, а может, кто из мальчишек сбегал, донёс. Шёл он быстро, сжав кулаки, лицо красное, злое.

— Настасья! — рявкнул он так, что воробьи с крыши посыпались. — А ну, домой! А ты, прохожий молодец, рукам волю не давай, пока цел!

Михей даже не обернулся на крик. Только усмехнулся уголком губ. Посмотрел на Настасью, потом на сани, потом опять на неё.

— Прощай, красавица, — сказал тихо. — В другой раз свидимся.

И так он это сказал, что у Настасьи кровь от лица отхлынула. Разжал он пальцы, она кинулась к отцу, а Михей не спеша сел в сани, тронул вожжи, и кони понесли. Только снежная пыль из-под полозьев.

Епифан схватил дочь за ухо и потащил домой, на ходу причитая и ругаясь последними словами. А Настасья шла, и в голове у неё звенело: «В другой раз свидимся». И от этого звона было страшно и сладко одновременно.

***

Дома Епифан бушевал. Крику было на всю округу.

— Ты что ж это удумала! — орал он, расхаживая по горнице. — С первым встречным на людях стоять?! Да я тебя!.. — он замахнулся, но Фёкла кинулась, повисла на руке.

— Епифан, побойся Бога! — заголосила она. — Не тронь девку! Она ж ничего такого!

— Ничего такого?! — он отшвырнул жену, та ударилась спиной о печь, охнула. — Вся деревня видела, как она с чужим мужиком за сараями шушукалась! Кто её замуж возьмёт, а?

Настасья стояла ни жива ни мертва, сжавшись в комок у двери.

— Я не виновата, тятя! — прошептала она. — Он сам подошёл. Я хотела уйти, а он держал...

— Держал! — передразнил Епифан. — Я всё видел, как ты на него зенки пялила! Блудливая кошка!

Он схватил со стула ремень и шагнул к дочери. Фёкла снова завизжала, повисла на муже сзади.

— Убьёшь ведь, ирод!

— А и убью, чтоб позора не знать!

Визг, крик, плач. Настасья упала на колени, закрыла голову руками. Но удара не последовало. Епифан отшвырнул жену, плюнул на пол, бросил ремень.

— Убирайся с глаз моих, — выдохнул он тяжело. — В чулан иди. Чтоб до утра я тебя не видел.

Настасья, шатаясь, выскочила в сени, забилась в чулан, где стояли кадки с соленьями и висели старые тулупы. Там, в темноте, она прижалась к стене и разрыдалась. Не столько от страха, сколько от обиды и непонятной тоски. А перед глазами всё стояли те светлые глаза — холодные, чужие, но такие властные.

В чулане она просидела до темноты. Слышала, как мать плакала за стеной, как отец гремел посудой. Потом всё стихло. Настасья уже задремала, сидя на куче мешков, как вдруг снаружи, у окошка, что выходило в огород, кто-то царапнул.

Она вздрогнула, прислушалась. Снова царапанье, потом тихий стук.

— Настасья, — голос тихий, но от него мурашки по коже. — Открой.

У неё сердце ухнуло в пятки. Он. Откуда? Как нашёл?

— Уходи! — зашептала она в ответ, прижимаясь к стене. — Тятя убьёт!

— Не убьёт, не дам. Открывай, кому сказал.

И столько было в этом шепоте уверенности, что руки сами, против воли, потянулись к задвижке. Окно было небольшое, но он, видать, заранее приметил, рассчитал. Просунул руку, схватил её за запястье.

— Идём. Молчи.

— Да как же... — пискнула она, но он уже тянул её, сильная рука, и она, как соломинка, выскользнула в окошко, прямо к нему в объятия. На нём тот же кафтан, пахнет табаком и лошадьми, а от него самого жаром пышет.

— Ты что ж делаешь-то, ирод! — она забилась, но он зажал рот ладонью.

— Цыц. Сани за углом. Поехали, женой моей будешь.

И потащил. А она? Она и не сопротивлялась почти. Только ноги заплетались, когда он почти нёс её через огород к плетню, за которым темнели лошади. Посадил в сани, укутал тулупом, сам рядом сел, гикнул — и понеслись.

Ветки хлестали по лицу, луна выскакивала из-за туч и снова пряталась, снег летел из-под копыт. Настасья вцепилась в край саней, зуб на зуб не попадает — то ли от холода, то ли от страху.

— Куда? — выдохнула она.

— Ко мне, в Сосновку. Дом у меня, хозяйство. Жить будем.

— А тятя? — она всхлипнула. — Убьёт ведь меня тятя! Опозорила я их!

— Никто тебя пальцем не тронет, — жёстко сказал Михей. — Я сказал. Забудь про Глубокое. Теперь ты моя. А с тятькой твоим я сам поговорю, как обвенчаемся.

— Да какое венчание! — она чуть не зарыдала. — Ты кто мне? Ты меня украл! Я ж тебя не знаю!

— Узнаешь, — усмехнулся он, и в усмешке той не было зла, была только уверенная сила. — Я Михей Забродин. Отец у меня плотницким делом занимался, потом лавку открыли, теперь у нас своя пасека, валенки катаем, на ярмарку возим. Не бедствуем. А ты мне по сердцу пришлась. Как увидел — сразу понял: или моя, или ничья. Потому и украл. Прости, ежели грубо. По-другому не умею.

Настасья замолчала. Слёзы на морозе застывали на щеках, но внутри, под тулупом, начинало разливаться странное тепло. Боязно, конечно, до смерти, а ещё стыдно. Но где-то глубоко, в самой потайной глубине, копошилось что-то другое. То, от чего сердце замирало не от ужаса, а от предчувствия чего-то большого, настоящего.

***

Ехали долго. Настасья то задрёмывала, привалившись к плечу Михея, то просыпалась от толчков. Наконец въехали в село, побольше Глубокого, с крепкими домами. Остановились у высокого крыльца с резными наличниками. На крыльцо вышла женщина — небольшого росточку, ладная, одетая чисто, в платке, с глазами такими же светлыми и холодными, как у Михея.

— Мать, принимай, — сказал он, ссаживая Настасью с саней. — Это Настя. Жена моя теперь.

Мать — Агафьей её звали — всплеснула руками, но без крика. Глянула на Настасью острым взглядом, с ног до головы окинула.

— Ну, проходи, коли так, — сказала тихо. — Вижу, не по своей воле, да уж ладно. Сын у меня упрямый, коли что вбил в голову — не вышибешь. Пойдём в избу, чай, замёрзла.

В доме было тепло, светло, чисто. Пахло пирогами и мёдом. Настасью усадили за стол, Агафья сунула ей в руки кружку горячего чаю. А Михей сел напротив, смотрел, как она пьет, и молчал. От этого взгляда Настасье было не по себе, кружка дрожала в руке.

— Пей, не бойся, — сказала Агафья, присаживаясь рядом. — Рассказывай, откуда сама-то? Чьих будешь?

Настасья, запинаясь, рассказала про Глубокое, про отца, про мать, про то, как вышло. Агафья слушала, кивала, а потом вздохнула:

— Ох, Михей, Михей, не по-людски ты это. Напугал девку до смерти. Мог бы завтра с утра сватов заслать, честь по чести. Что ж ты как варнак какой?

— А если б отец её отказал? — Михей нахмурился. — Если б он меня за порог? Я ж чужой там. А так — дело сделано, назад дороги нет. Завтра поедем, поклонимся. Примут — хорошо, не примут — она всё равно моя.

— Дурак ты, — покачала головой Агафья, но без злобы. — Ладно, девка, иди вон в ту комнату, отдохни. Михей, а ты где спать будешь?

— На сеновале лягу, — сказал он, вставая. — Насть, ты не бойся. Я тебя не трону до поры. Всё по честному будет, как положено. Венчаться поедем, как только... ну, как всё уладим.

Настасья сидела, смотрела на него, и не верилось ей. Украл, привёз, а сам на сеновал? Чудной. Совсем чудной. Но от этого чудачества на душе стало немного легче.

В комнате, куда её проводила Агафья, было чисто, на кровати лежала перина. Агафья прикрыла дверь, оставила одну. Настасья прилегла, уставилась в потолок. Мысли метались: как там мать? Что отец сейчас делает? Хватился ли? А если ищет? Но усталость взяла своё, и она провалилась в сон без сновидений.

***

Проснулась среди ночи от тишины. Луна светила в окно, на полу лежала серебристая дорожка. И вдруг мысль, ясная и острая, пронзила её: «А что я тут делаю? У чужих людей! Меня же, может, ищут! А отец... Он же сказал — домой не пущу! Но это он сгоряча, а мать-то как? Мать, поди, с ума сходит!»

Страх за мать, за то, что будет завтра, навалился такой тяжестью, что дышать стало нечем. Она села на кровати, прислушалась. В доме тихо. Только где-то за стеной мерно посапывала Агафья.

И тут решение созрело мгновенно, как озарение. Бежать, пока не поздно. Пока не свершилось то, после чего дороги назад не будет. Найду дорогу, не дура, по звёздам, по следу... К утру, может, и доберусь.

Она тихо, босиком, соскользнула с кровати, нашарила свою одежду, обулась. Окно в комнате было небольшое, но открывалось легко. Огородом, задами, только бы не на шум...

Вылезла в окно, пригнулась, побежала через грядки к плетню. Сердце колотилось, как бешеное, холодный пот выступил на спине. Перелезла через плетень, упала в сугроб по ту сторону, замерла, прислушиваясь. Собаки залаяли где-то далеко, но здесь, у дома, было тихо.

И она побежала. Куда глаза глядят, лишь бы подальше от этого страшного, чужого места. Луна светила, дорога была видна, но она не по дороге пошла, а напрямик, полями, чтобы не наткнуться на случайных людей.

Всю ночь она шла и бежала, падала, поднималась, снова шла. Валенки промокли, подол задубел на морозе, но страх гнал её вперёд. К утру, когда начало светать, она узнала места. Ещё немного — и вон она, околица Глубокого.

Вошла в село на рассвете. Шатаясь от усталости, с почерневшим от холода и слёз лицом, с растрёпанными волосами, выбившимися из-под платка. У колодца бабы уже были, гомонили, но, увидев её, замолкли и уставились, как на привидение. А она прошла мимо, не глядя, и побрела к родному дому.

Поднялась на крыльцо, толкнула дверь — заперто. Застучала кулаком.

— Мама! Тятя! Откройте!

За дверью послышался шорох, потом тяжёлые шаги. Дверь распахнулась. На пороге стоял отец. Лицо серое, под глазами мешки, как будто он и не ложился.

— Явилась, — сказал он так, что у Настасьи подкосились ноги. — Где была?

— Тятя, — она упала на колени прямо на крыльце. — Тятя, прости! Меня украли! Силой увезли! Я ночью убежала, всю ночь шла пешком! Тятя, пусти!

Епифан смотрел на неё сверху вниз, и глаза у него были страшные, пустые, как у покойника.

— Украли, — повторил он. — Значит, была у мужика всю ночь. А теперь пришла. А люди что скажут? — он кивнул в сторону улицы, где уже собирались любопытные соседи, вытягивали шеи. — Видели все? Видели, как ты с тем прохожим за избу ходила. Видели, как он тебя увёз. А теперь ты пришла, ободранная. Честь твоя, дочка, где? Нету её. Утоптали.

— Тятя, клянусь Богом, ничего не было! — закричала Настасья, протягивая к нему руки. — Он меня не тронул! Спал на сеновале! Я честная, проверь!

— Честная! — сплюнул Епифан. — А кто проверит? Бабку-повитуху звать, чтобы по всему селу слава пошла? Чтобы все пальцем тыкали: вон, Епифанова дочку смотрели, цела ли? Хватит позора. Уходи. Нет тебе места в моём доме.

— Тятя! — зашлась она в крике, пытаясь ухватить его за ноги. — Маму позови! Мама-а!

Из-за спины отца выглянула Фёкла, зареванная, трясущаяся, но Епифан отшвырнул её назад, в сени.

— Не смей, сказал! — рявкнул он на жену. — Дверь запри! Никого!

И захлопнул дверь перед носом Настасьи. В сенях загремел засов.

Настасья осталась на коленях на крыльце, а за спиной уже слышался злорадный шёпот соседок. Они не прятались, стояли кучкой, глазели и перешёптывались, прикрывая рты платками. Никто не подошёл, не утешил.

— Вон пошла от мово дома! — крикнул Епифан из-за двери. — Чтоб духу твоего здесь не было!

Настасья поднялась с колен, её шатало. Слёз уже не было, только одна мысль: «Куда теперь?». И в этот момент, когда отчаяние достигло дна, когда, казалось, хуже уже некуда, она услышала за спиной звон бубенцов.

Обернулась. От околицы, по главной улице, к её дому лихо подкатывала тройка. Те самые сани, те самые кони. В санях сидел Михей, рядом с ним Агафья, а на облучке плечистый старик с окладистой бородой, в богатой шубе.

Сани остановись прямо напротив дома Епифана, напротив остолбеневшей Настасьи. Михей спрыгнул на землю, подошёл к ней, глянул на её лицо, на одежду, на руки.

— Убежала, значит, — сказал он тихо. — А я думал, умней будешь. Ну да ладно. Не замёрзла? — и, не дожидаясь ответа, снял с себя тулуп, накинул ей на плечи.

Из саней выбралась Агафья и тот самый старик. Агафья подошла к Настасье.

— Глупая ты, девка. Ну куда ты в ночь-то? Мы ж не звери. Погоди, сейчас всё образуется.

А старик тем временем уже стучал в дверь кулаком.

— Эй, хозяева! Отворяй, сваты приехали! Честь по чести! Или не рады гостям?

В доме зашевелились. Засов лязгнул, дверь приоткрылась, и на пороге снова появился Епифан. Увидел сани, богатую упряжь, старика в шубе, Михея, и лицо его дёрнулось.

— Вы кто такие? — спросил он, но уже не так уверенно.

— Я — Савватий Забродин, — степенно поклонился старик. — Купец, пасечник. А это сын мой, Михей. А это, стало быть, жена его, сноха наша, Настасья. А ты, как я погляжу, сват мой будущий, Епифан? Принимай сватов, как положено. Или не по-людски встречать будешь?

Епифан побагровел, сжал кулаки.

— Какая она тебе сноха? — прохрипел он. — Ночью девку увёз, как вор! А теперь свататься? Да я её... Да я вас...

— Ты нас не пужай, — спокойно перебил его Савватий, проходя в калитку, прямо на Епифана. — Девка цела, никто её пальцем не тронул. Сын мой, конечно, дурак, горячка, но не зверь. У нас в дому была, пока не сбежала. А сбежала, потому что дура молодая, испугалась. Так что, позора на ней нет. Хочешь — бабок зови, пусть смотрят. А не хочешь — на слово поверь. Мы люди честные, приехали свататься. С миром приехали. Добром просим руки твоей дочери для сына моего.

Епифан стоял, как громом поражённый. Он переводил взгляд с Настасьи, закутанной в тулуп, на Михея, на Агафью, на старого Забродина. А из-за плетня уже все соседи повылазили, глазели, рты раззявив.

— А люди что скажут? — вырвалось у него, но уже без прежней злобы, скорее растерянно.

— Люди, — усмехнулся Савватий, оглядывая толпу. — А людям, Епифан, языки попридерживать надо. Кто поперёк слова скажет — с меня спросит. — И глянул он на соседей так, что те сразу в щели попрятались, как тараканы. — Свадьбу сыграем, и все дела. Ну так что, хозяин? Звать будешь али на морозе держать?

Епифан долго молчал, смотрел в землю. Потом поднял глаза на Настасью.

— Хочешь за него? — спросил хрипло.

Настасья взглянула на Михея. Тот стоял рядом, смотрел на неё всё тем же тяжёлым, но теперь уже не пугающим взглядом. И губы его тронула лёгкая улыбка.

— Хочу, тятя, — сказала она тихо, но твёрдо.

Епифан махнул рукой, повернулся и пошёл в дом. У порога остановился, бросил через плечо:

— Заходите, раз приехали. Самовар ставь, мать.

***

Свадьбу сыграли на славу. Гуляли два дня, всем селом. Михей с Настасьей обвенчались в местной церквушке. Епифан сначала ходил мрачнее тучи, но Савватий Забродин умел разговорить кого угодно. После третьей чарки они уже сидели рядом, обсуждали цены на мёд и качество валенок, и Епифан даже похлопал Михея по плечу, признавая в нём мужика.

Фёкла плакала, но уже от счастья, обнимала Настасью и всё повторяла: «Доченька, как же ты там, на новом-то месте?». А Настасья и сама ещё не верила до конца, что всё так обернулось.

Увез её Михей после свадьбы обратно в Сосновку, но уже как законный муж. И жизнь там потекла...
Дом большой, крепкий, хозяйство ладное. Свёкор, Савватий, мужик суровый, но справедливый, к работе приучал, но без надрыва. Свекровь, Агафья, оказалась бабой мудрой, научила Настасью и мёд откачивать, и валенки валять, и по дому управляться по-ихнему, по-зажиточному.

А Михей... С ним сначала нелегко было. Молчаливый, жёсткий, слова лишнего не скажет. Но Настасья быстро поняла: за этой суровостью — столько заботы, сколько она отродясь не видывала. Он на неё смотрел — и всё видел, всё понимал без слов. Чуть что не так — он уже тут как тут, уже поправил, все решил.

Как-то через месяц, вечером, сидели они на крыльце. Тихо, звёзды, пахнет медовым взваром из открытой двери. Настасья прижалась к его плечу, молчит. А он вдруг заговорил:

— Ты не думай, я не всегда такой бугай бессловесный. Просто... не умею я по-другому. Как увидел тебя тогда — будто обухом по голове. Думаю, всё, пропал. Или моя ты будешь, или мне и не жить. Потому и украл. Не серчай уж.

Она вздохнула, погладила его по руке.

— А я сперва боялась. Думала, варнак какой, убьёт ночью или в город продаст.

Он усмехнулся в темноте:

— Глупая. Таких, как ты, не продают. Таких берегут. И я буду беречь. Ты только не бегай больше, ладно?

Она засмеялась, толкнула его в бок. И так легко стало на душе, так спокойно, как никогда в отчем доме не было.

***

Годы летели. Родились у них дети — один за другим. Сначала два парня, крепкие, в отца, потом девчонка, чернявая и голубоглазая, в мать. Дом Забродиных стоял полной чашей. Пасека разрасталась, валенки их на ярмарках первыми разбирали. Свёкор с свекровью души в Настасье не чаяли, особенно после того, как она им двух внуков родила. Епифан, отец, сначала всё нос воротил, гордость мучила, но потом, когда первый внук родился, приехал, привёз гостинцев, повинился.

— Ты уж прости меня, Настасья, — сказал, отводя глаза. — Стар я и дурен. Честь свою берёг, а про тебя забыл. Прости, дочка.

Она обняла его, заплакала. Что там помнить? Всё быльём поросло.

А Михей всё так же был немногословен, но Настасья научилась читать его мысли по глазам. Любила она его до умопомрачения, до дрожи в коленях, хотя и виду не показывала, стеснялась. А он, бывало, подойдёт сзади, обнимет и шепнёт:

— Моя. Воровка ты моя.

— Это почему это я воровка? — удивлялась она.

— А потому что сердце моё украла. Ещё тогда, у берёзы. И унесла. А я за ним и пошёл, за сердцем своим. Вот и украл тебя обратно. Так что мы квиты.

***

Прошло много лет. Дети выросли, разъехались. Свёкор с свекровью померли, схоронили их с почестями. Михей поседел, осунулся, но глаза всё те же — светлые, холодные снаружи, но тёплые для неё одной. Жили они душа в душу, ни разу не поругались по-настоящему. Бывало, покричат друг на друга, но без злобы, так, для порядку.

А потом Михей занемог. Простыл где-то на пасеке, слег. И таял на глазах, как свечка. Врача привозили из города, тот только руками разводил: возраст, говорит, сердце. Настасья от постели его не отходила, ночи напролёт сидела, руку его не отпускала.

В одну из таких ночей он открыл глаза, глянул на неё, и улыбнулся — редкость для него.

— Настасья, — прошептал. — Ты это... не убивайся. Я своё отжил. И с тобой отжил хорошо. Лучше, чем заслужил.

— Молчи, — она плакала, гладила его по лицу. — Ты у меня самый лучший. И ничего ты не заслужил, кроме добра.

— Заслужил, — покачал он головой. — Я ведь тебя украл. Насильно увез. Ты прости меня за это.

— Дурак ты старый, — сквозь слёзы улыбнулась она. — Да я ж тебя за это всю жизнь и любила. И ни разу не пожалела. Ни разу.

Он вздохнул глубоко, закрыл глаза. И больше не открыл.

***

Настасья пережила мужа на пять лет. Жила одна в том большом доме, дети приезжали, внуков привозили. Она встречала их пирогами, медом, лаской, а как уезжали — садилась у окна, доставала старую фотографию, где они с Михеем молодые, смотрят серьёзно в объектив. И разговаривала с ним.

— Скучаю, Михей, — шептала. — Ты там как? Ждёшь меня? Я скоро. Ты только жди. Мы ж с тобой навек повязаны. Ты меня украл — значит, я твоя навеки.

Умерла она тихо, во сне. Нашли её утром, с той самой фотографией в руках, прижатой к груди. И лицо у неё было спокойное, светлое.

В деревне потом долго рассказывали эту историю. И все девки, которым парни нравились, тайком завидовали Настасье. Потому что не каждая, ох, не каждая дождётся, чтобы её украли на всю жизнь. Чтобы не просто увели, а унесли на руках через всю жизнь, через все невзгоды, и держали у самого сердца.

А мужики, слушая эту историю, только крякали и чесали затылки. Потому что понимали: любовь любовью, а поступок поступком. Иной раз, чтобы счастье своё найти, надо и рискнуть, как Михей. Украсть. А потом уже всю жизнь доказывать, что украл не зря.