В Петербурге в ноябре сумерки наступают в три часа дня, густые и липкие, как деготь. Я зажигаю газовый рожок в нашей мастерской на Невском, и в зеркалах, заваленных ворохами шифона, вспыхивают тысячи искр. Мои пальцы исколоты в кровь — мадам Жюли требует, чтобы стежки на лифе для графини Олсуфьевой были невидимы даже для Господа Бога. — Катенька, живее! — кричит мадам из примерочной. — У графини через три часа раут у великого князя, а вы возитесь с этой кружевной пеной, будто у нас впереди вечность! Вечность. Какое странное слово. В 1912 году нам всем казалось, что империя — это гранитная глыба, которая пролежит здесь до скончания веков. Но я, простая модистка, видела трещины раньше других. Они прятались в складках дорогого атласа. Графиня вышла ко мне в одном корсете. От нее пахнет «Шипром» от Коти и чем-то горьким, медицинским. В Петербурге сейчас мода на бледность и расширенные зрачки — кокаиновые капли из аптеки на Морской стали популярнее французского шампанского. — Выше, деточка,