Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ПУСТОЦВЕТ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Весть о свадьбе Виктора и Лидии облетела Заветное быстрее, чем лесной пожар — сухой травяной пал.
К утру следующего дня знали уже все: от старосты до последней бобылки на околице.
Знать — это одно, а говорить в доме Астаховых — другое.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Весть о свадьбе Виктора и Лидии облетела Заветное быстрее, чем лесной пожар — сухой травяной пал.

К утру следующего дня знали уже все: от старосты до последней бобылки на околице.

Знать — это одно, а говорить в доме Астаховых — другое.

Мать с отцом молчали, поглядывая на Амелию с тревогой, но не решаясь заговорить.

Мирон хмурился больше обычного, избегал сестриных глаз, а если и сталкивался взглядом, то отворачивался первым.

Только тайга жила своей жизнью — шумела, дышала, цвела.

Стоял тот особенный, предлетний срок, когда природа уже набрала силу, но еще не истомилась зноем. Черемуха у реки осыпалась белым снегом, и лепестки ее плыли по воде, кружились в омутах, запутывались в прибрежных кустах.

Воздух стоял густой, пряный — мешались запахи цветущей калины, молодой хвои и речной свежести. Птицы заливались с утра до вечера, и только к ночи наступала тишина — звенящая, глубокая, в которой каждый вздох был слышен за версту.

Амелия почти не спала эти ночи.

Лежала на своей узкой кровати, смотрела в низкий потолок и слушала, как за стеной тикают ходики. Тик-так. Тик-так.

Каждый удар маятника отмерял минуты, часы, дни, оставшиеся до того мига, когда Виктор станет чужим навсегда.

Она представляла, как он войдет в церковь — в новом костюме, при галстуке, как встанет рядом с Лидией под венец, как наденет ей кольцо на палец.

Представляла — и внутри все обрывалось, падало в черную пустоту.

Днем она пыталась работать. Полола грядки, носила воду, кормила кур.

Но руки делали свое дело сами, а мысли были далеко — там, за кедрами, за рекой, где Виктор с Мироном теперь пропадали сутками.

Они готовились к свадьбе: рубили дрова для будущего дома, таскали бревна, ладили сбрую.

Амелия видела их иногда издалека — два силуэта на том берегу, и сердце заходилось тоской.

Она худела на глазах.

Синие тени залегли под глазами, зеленые глаза потускнели, стали как болотная вода — темные, глубокие, бездонные.

Мать подкладывала ей в тарелку лучшие куски, но Амелия только ковыряла вилкой, не в силах проглотить ни кусочка.

— Мели, доченька, — начинала мать осторожно, — может, к знахарке сходить? Травок попить...

— Не надо, мам. Я здорова.

— Какое ж здоровье, когда на тебе лица нет...

— Сказала — не надо.

Мать вздыхала, крестилась украдкой и отворачилась к печи. А отец хмурил брови и уходил во двор — курить, думать, молчать.

****

Это случилось накануне свадьбы.

День выдался душный, тяжелый. Небо с утра затянуло белесой мутью, солнце пробивалось сквозь нее мутным пятном, и воздух стоял плотный.

Тайга замерла — ни ветерка, ни птичьего гомона.

Даже река, обычно говорливая на перекатах, текла молча, темная, маслянистая, как расплавленный свинец.

Амелия пошла за водой к роднику, что бил из-под корней старой лиственницы за околицей.

Тропинка вилась между валунами, поросшими мхом, ныряла в папоротники, выбегала на поляну, усыпанную желтыми огоньками купальницы.

Обычно Амелия любила это место — за прохладу, за чистую воду, за шепот листвы.

Но сегодня она шла как во сне, не замечая красоты, не слыша звуков.

И вдруг — остановилась.

На тропинке, шагах в двадцати впереди, стоял Виктор.

Один. Без Мирона. Стоял, прислонившись спиной к кедру, и смотрел куда-то в сторону, на реку.

В руках мял травинку, губы шевелились — видно, думал о чем-то своем.

Сердце Амелии сначала ухнуло в пятки, а потом забилось где-то в горле, перехватывая дыхание.

Ноги стали ватными, коромысло с ведрами покачнулось.

Она хотела повернуть назад, убежать, спрятаться, но не смогла. Словно кто-то толкнул в спину — понесло вперед, прямо к нему.

— Витя...

Он обернулся.

Лицо его сначала расплылось в привычной, легкой улыбке, но, увидев ее глаза, улыбка погасла.

— Мелли? Ты чего? Испугалась чего?

Она стояла перед ним — маленькая, худая, бледная до синевы, с ведрами в руках, и смотрела на него снизу вверх, и губы ее дрожали.

— Витя... — голос сорвался. — Это правда? Ты женишься?

Он отвел глаза, дернул плечом.

— Ну да. Завтра.

Ты разве не знала?

Знала. Знала, конечно.

Но слышать это от него самого — совсем другое.

Слова упали на сердце раскаленными углями.

— Не надо, Витя, — выдохнула она. — Не женись. Пожалуйста.

Он нахмурился, посмотрел на нее внимательнее.

— Ты чего, Мелли? С ума сошла? Какое твое дело?

И тут ее прорвало.

Ведра с грохотом упали на землю, вода выплеснулась, темным пятном расползлась по сухой траве.

Амелия шагнула к нему, схватила за рукав рубахи, вцепилась мертвой хваткой.

— Не надо! — голос ее сорвался на крик. — Не женись на ней!

Я прошу тебя!

Умоляю!

— Мели, отпусти! — он попытался высвободить руку, но она держала крепко, как тонущая держится за соломинку.

— Ты что, не слышишь? Отпусти, говорю!

Но она уже не слышала.

Она рухнула на колени прямо в мокрую траву, обхватила его ноги руками, прижалась лицом к грубым брюкам.

— Не надо, Витенька, не надо! — рыдания душили ее, слова вылетали отрывисто, бессвязно.

— Я жить без тебя не могу!

Я люблю тебя!

Люблю! Не женись, слышишь? Не отдам я тебя ей!

Виктор стоял как громом пораженный.

Растерянно смотрел на девчонку у своих ног, не зная, что делать. Растерянность сменилась испугом, испуг — досадой.

— Встань, Мели! — голос его стал резким. — Ты с ума сошла! Встань сейчас же!

— Нет! Не встану, пока не пообещаешь! — она подняла на него заплаканное лицо, и зеленые глаза ее, полные такой отчаянной мольбы, что у любого другого сердце разорвалось бы.

— Витя, ну посмотри на меня!

Я же выросла!

Я же не маленькая уже! Я все могу... Я все для тебя...

Он наклонился, схватил ее за плечи, рванул вверх, поставил на ноги. Лицо его было сердитым, растерянным, даже злым.

— Слушай ты, — зашипел он, встряхивая ее.

— Ты мне как сестра!

Поняла?

Как сестренка маленькая!

Я тебя люблю, но только так — как Мирон люблю, как родную.

И никогда — слышишь? — никогда больше не смей так унижаться!

Ни перед кем!

Передо мной тем более!

— Неправда! — она вырывалась, пыталась снова упасть, обхватить его.

— Ты просто не видишь!

Ты просто...

— Хватит! — рявкнул он, отталкивая ее.

Амелия пошатнулась, но устояла. Стояла перед ним — мокрая, перепачканная землей, с размазанными по щекам слезами, и вся дрожала мелкой, противной дрожью.

— Не женись, — прошептала она одними губами. — Не надо, Витя...

Он смотрел на нее и не узнавал.

Где та веселая девчонка с веснушками на носу, которую он катал на спине по песку?

Где та Мелли, что звонко хохотала на весь берег?

Перед ним стояла чужая, больная, несчастная девушка с глазами утопленницы.

— Прости, Мелли, — сказал он тихо и твердо.

— Не могу я. Люблю Лидку.

И завтра свадьба.

Смирись.

Развернулся и пошел прочь, схватившись за голову руками.

— Не уходи! — закричала она и бросилась за ним.

Догнала, вцепилась в рубашку со спины, повисла на нем.

— Не отпущу! — голос ее сорвался в визг. — Не отдам я тебя ей! Слышишь? Не отдам!

— Да отпусти ты! — он дернулся, пытаясь освободиться, но она висела мертвым грузом, вцепившись в ткань так, что побелели костяшки.

— Мели! — рявкнул он уже по-настоящему зло. — Оставь!

И тут из-за поворота тропинки вылетел Мирон.

Он, видно, услышал крики еще издалека и бежал, сломя голову, прыгая через коряги и валуны. Увидел картину — сестра висит на друге, тот пытается отодрать ее, оба красные, злые, запыхавшиеся.

— Мелли! — Мирон подлетел, обхватил ее руками, рванул на себя.

Она закричала, забилась, пытаясь вырваться, но брат был сильнее.

Он оторвал ее от Виктора, прижал к себе, а она выгибалась, тянула руки к уходящему парню, кричала что-то нечленораздельное, захлебывалась слезами.

— Мели, опомнись! — Мирон тряхнул ее. — Ты что творишь?

Люди увидят!

Опозоришься сама и нас опозоришь!

Прекрати сейчас же!

Виктор стоял поодаль, тяжело дыша, и смотрел на них.

В глазах его была жалость, и досада, и какая-то виноватая растерянность. Помочь он ничем не мог.

Сказал уже все.

— Витя... — прохрипела Амелия, вырываясь. — Витенька...

— Уходи, — бросил ему Мирон. — Иди. Я сам.

Виктор кивнул, развернулся и быстро пошел прочь, не оглядываясь.

Тайга сомкнулась за ним, скрыла от глаз.

Амелия обмякла в руках брата, повисла тяжелым грузом.

Рыдания душили ее, вырывались наружу всхлипами, хрипами, каким-то звериным воем.

Мирон стоял, держал ее, и сам чувствовал, как щиплет в носу, как подступает к горлу комок.

Жалко.

До слез жалко сестру.

Маленькую свою Мелли, которую пеленал когда-то, которую учил ходить, которую таскал на закорках по этой самой тайге.

А теперь она мучается, сохнет по парню, а сердцу, видать, не прикажешь.

— Ну тихо, тихо, Мелли, — бормотал он, гладя ее по голове, как в детстве. — Ну что ж поделать?

Не любит — не заставишь.

Такова жизнь.

Она не слушала. Рыдала в голос, сотрясаясь всем телом, и слезы текли по лицу, смешиваясь с грязью и потом.

Мирон подхватил ее на руки — легкую, как пушинка, — и понес к реке.

Там, на обрыве, где рос старый кедр с разлапистыми ветвями, он сел, усадил ее к себе на колени и прижал к груди.

Так они и сидели — он, большой, сильный, и она, маленькая, несчастная, сотрясающаяся от рыданий.

— Плачь, Мелли, — шептал он, глядя, как внизу течет река, темная, равнодушная.

— Плачь. Легче станет.

Солнце клонилось к закату, пробивая мутную пелену облаков. Тайга шумела где-то вдалеке — глухо, тревожно, словно предупреждала о чем-то. Птицы замолкли. Только где-то высоко, над самым перевалом, кружил коршун, высматривая добычу, и крик его, тоскливый и злой, плыл над рекой, над лесом, над людским горем.

****

В доме Астаховых наступила тишина.

Амелию мать уложила в постель, напоила травяным отваром, укрыла тулупом.

Та лежала — белая, как полотно, с черными кругами под глазами, и смотрела в одну точку на потолке. Не плакала.

Не говорила.

Только дышала — еле-еле, будто каждый вздох давался ей с трудом.

Мать сидела рядом, гладила по руке, шептала молитвы.

Отец курил на крыльце, глядя, как заходит солнце, и думал о чем-то своем, тяжелом.

Мирон ушел в тайгу — топор взял, будто дрова рубить, а на самом деле — от людей подальше, чтобы никто не видел, как у него самого глаза на мокром месте.

Жизнь шла своим чередом.

На покосах уже поднималась трава — сочная, густая, в пояс высотой. Скоро косить, сушить, стога метать. Поля ждали руки, огороды — поливки.

А в доме Астаховых никто не говорил о завтрашнем дне.

Никто не упоминал свадьбу.

Только Амелия знала.

Завтра.

Завтра Виктор станет чужим. Навсегда.

И ничего уже не изменить, не вернуть, не переиграть.

Она лежала и смотрела в потолок. Тени от вечернего солнца ползли по стене, по половицам, по ее лицу. Длинные, черные, они ложились на глаза, на губы, прятали их в темноте. И в этой темноте было легче.

Легче не видеть. Легче не жить.

Завтра. Свадьба.

****

Ночь перед свадьбой выдалась тревожной.

С вечера небо нахмурилось, затянулось низкими, рваными облаками, что бежали с востока, цепляясь за верхушки кедров.

Ветер налетал порывами, гнул молодые березки, срывал с черемухи последние лепестки и кружил их в воздухе, словно в каком-то диком, безумном танце.

Река почернела, вздулась, заволновалась — по воде пошли частые барашки, и глухой рокот доносился от перекатов, будто зверь рычал где-то в глубине.

К полуночи ветер стих так же внезапно, как и начался.

Наступила тишина — зловещая, липкая, от которой звенело в ушах. Даже обычные ночные звуки пропали: не ухали филины, не шелестела листва, не плескалась рыба в реке. Тайга замерла в ожидании.

Амелия не спала.

Она лежала на своей узкой кровати, глядя в маленькое оконце, за которым чернело небо без единой звезды.

Мысли ворочались тяжело, как жернова, перемалывая одно и то же: завтра. Завтра. Завтра.

Где-то там, за рекой, в доме Ивановых, сейчас тоже не спят. Лидия, наверное, прихорашивается перед зеркалом, примеривает венчальное платье, заплетает ленту в косу.

Мать ее хлопочет, стряпает, собирает гостей.

А Виктор...

Что Виктор?

Думает ли он о ней, об Амелии? Вспоминает ли, как она стояла перед ним на коленях, умоляла, рыдала? Или выкинул из головы, как дурной сон?

Наверное, выкинул.

К утру небо прояснилось.

Облака ушли, ветер улегся, и солнце взошло над тайгой — яркое, торжественное, словно назло Амелии, словно специально для свадьбы.

Лучи его золотили верхушки кедров, скользили по реке, зажигали в росе тысячи крошечных огоньков.

Птицы залились на все голоса — звонко, радостно, приветствуя новый день.

Для всех этот день был праздником. Для Амелии — похоронами.

Она встала чуть свет, оделась, вышла во двор.

Отец уже возился у сарая — чинил сбрую, поглядывал на дочь исподлобья.

Мать топила печь, собираясь печь и дым тонкой струйкой поднимался к небу, таял в утренней синеве.

— Мели, — окликнула мать из окна. — Позавтракала бы.

— Не хочется, мам.

— Ну хоть молока выпей.

— Потом.

Она обошла дом, вышла на тропинку, что вела к реке.

Ноги сами несли туда, где вчера... Где она стояла на коленях, где умоляла, где умерла последняя надежда.

Трава в том месте была примята, на земле темнело пятно от пролитой воды — вчерашние ведра так и остались валяться, пока Мирон не принес их вечером. Амелия опустилась на корточки, провела рукой по мокрой еще от росы траве, и пальцы ее задрожали.

Где-то далеко, со стороны деревни, донеслись звуки гармошки. Свадьба начиналась.

Она встала, повернулась и медленно пошла прочь от реки, от дома, от всего мира — в тайгу, под сень вековых кедров, туда, где можно спрятаться от людских глаз и от собственной боли.

****

Тайга встретила ее прохладой и полумраком.

Здесь, под плотным пологом ветвей, царил вечный зеленый сумрак, лишь кое-где пробивались солнечные лучи, ложились на замшелые стволы золотыми пятнами.

Пахло хвоей, прелой листвой и сыростью — где-то рядом, видно, было болотце.

Птицы здесь пели иначе — глуше, таинственней, словно перешептывались между собой о чем-то сокровенном.

Амелия шла, не разбирая дороги, переступала через коряги, раздвигала папоротники, цеплялась за колючие ветви.

Она не чувствовала боли, не замечала холода.

Она хотела затеряться, исчезнуть, стать частью этого леса — безмолвной, бездумной, бесчувственной.

Она вышла на поляну.

Это было удивительное место — круглое, ровное, поросшее ярко-зеленой травой, усыпанной белыми цветами.

В центре поляны возвышался огромный кедр-великан, в три обхвата толщиной, с раскидистой кроной, уходящей в самое небо. Ветви его были усыпаны молодыми шишками, и смола на стволе янтарно блестела на солнце.

Амелия остановилась, пораженная красотой этого места.

И вдруг поняла — вот оно.

Вот где она будет ждать.

Ждать, когда кончится этот день, когда свершится то, чему суждено свершиться, и когда можно будет вернуться в опустевший мир.

Она села под кедром, прислонилась спиной к шершавому стволу и закрыла глаза.

Где-то далеко-далеко, в деревне, гуляла свадьба.

****

А в доме Ивановых действительно было шумно и весело.

Столы накрыли во дворе — длинные, дощатые, на козлах.

Гостей собралось полдеревни — родня с обеих сторон, соседи, друзья.

Лидия сияла в белом платье, сшитом городской портнихой, с фатой из тонкого кружева, с цветами в пышных волосах.

Виктор рядом с ней — при галстуке, в новом пиджаке, счастливый, возбужденный, поминутно чокался с гостями, хохотал, обнимал молодую жену.

Мирон сидел в углу, хмурый, пил мало, на Лидию старался не смотреть.

Все думал о сестре.

Где она сейчас? Что с ней?

Мать сказала — ушла в тайгу с утра, не евши.

Отец только рукой махнул — пусть, мол, перебесится, не маленькая.

Гармошка играла, гости кричали «Горько!», молодые целовались под одобрительный гул.

Жизнь брала свое.

А в тайге, под старым кедром, сидела Амелия и смотрела, как солнце поднимается все выше, достигает зенита и начинает клониться к закату.

Она не плакала.

Слез больше не было.

Была только пустота — огромная, как эта тайга, и такая же темная.

К вечеру потянуло холодом.

Солнце ушло за кедры, и поляна погрузилась в сиреневый сумрак. Проснулись ночные птицы, заухал филин, где-то далеко завыл зверь — то ли волк, то ли росомаха.

Амелия очнулась, поежилась — продрогла до костей, пока сидела неподвижно.

Пора возвращаться.

Она встала, отряхнула платье от сухой хвои и медленно побрела назад, к деревне, к дому, к жизни, которая теперь не имела смысла.

****

В доме Астаховых было тихо.

Отец сидел на крыльце, курил в темноте, и красный огонек цигарки то вспыхивал, то угасал.

Увидев дочь, поднялся навстречу.

— Мели, ты где была? Мать с ума сходит.

— В тайге, тять. Гуляла.

Он всмотрелся в ее лицо, в темноте почти неразличимое, и вздохнул.

— Иди поешь. Мать ужин оставила.

— Не хочу.

— Надо, Мели. Не убивайся так.

Она подняла на него глаза. В темноте они казались черными, бездонными, как омут.

— Я не убиваюсь, тять.

Я уже все.

И пошла в дом, оставив отца на крыльце с его горькими мыслями.

Ночью ей опять снился Виктор. Только теперь он не тонул, не уходил, а стоял в церкви под венцом, рядом с Лидией, и смотрел на Амелию пустыми, стеклянными глазами, словно не узнавал.

Она тянула к нему руки, кричала, звала, а он не слышал, не видел, не замечал.

Проснулась от собственного крика. За стеной заворочалась мать, зашептала молитву.

Амелия уткнулась лицом в подушку, чтобы заглушить рвущиеся наружу рыдания.

Пустоцвет.

Так называют цветы, что цветут понапрасну. Вот и она — цветет, а плода не дает. И никому не нужна.

За окном занимался новый день. Солнце всходило над тайгой — такое же яркое, такое же равнодушное, как вчера.

Река текла мимо, унося облетевшие лепестки черемухи.

Тайга шумела — спокойно, величаво, как шумит уже тысячу лет.

Жизнь продолжалась. Не спрашивая, не жалея, не оглядываясь на людское горе.

***

После свадьбы Виктора жизнь в Заветном вошла в обычную колею, будто ничего и не случилось.

То же солнце вставало по утрам над кедрачом, так же дымили трубы, так же мычали коровы, и так же река несла свои темные воды мимо деревни, ни на миг не останавливаясь в своем вечном беге.

Но для Амелии время словно остановилось.

Первые дни после венчания она пролежала на полатях, укрытая тулупом, и смотрела в потолок.

Мать поила ее отварами, отец заходил, садился на край, гладил по голове шершавой ладонью и молчал.

Мирон пропадал в тайге — валил лес, ставил силки, лишь бы не видеть сестриных глаз, лишь бы не чувствовать этой давящей тишины в доме.

На четвертый день Амелия встала.

Встала, оделась, вышла во двор и взялась за работу.

Молча, сосредоточенно, будто хотела руками заглушить ту боль, что разъедала душу.

Полила грядки, накормила кур, принесла воды из колодца.

Мать смотрела на нее и крестилась украдкой — слишком спокойная была дочка, слишком тихая.

Лучше бы плакала, лучше бы кричала, а это молчание страшнее всяких слез.

А в тайге тем временем наступило настоящее лето.

Июнь выдался жаркий, даже для этих мест непривычно.

Солнце палило нещадно, и к полудню воздух над рекой дрожал и струился маревом.

Кедры стояли темные, набравшие полную силу, и смола на их стволах плавилась на солнце, стекала янтарными слезами.

Цвел иван-чай — целые поляны залились малиновым цветом, и пчелы гудели над ними с утра до вечера, собирая первый взяток.

Амелия любила иван-чай.

Бывало, в детстве они с Мироном и Виктором бегали на эти поляны, рвали цветы, плели венки, валялись в траве, глядя в бесконечное небо. Виктор смеялся, кидался в нее цветами, называл своей лесной феей.

Теперь эти воспоминания жалили больнее крапивы.

Она старалась не думать о нем. Старалась не смотреть в ту сторону, где стоял новый дом, срубленный Виктором для молодой жены.

Но деревня маленькая — все на виду. И каждый раз, проходя мимо, Амелия невольно замедляла шаг, косилась на окна, занавешенные белыми занавесками, на крыльцо, где по вечерам сидели молодые, обнявшись, и смотрели на закат.

Виктор всегда сидел справа, Лидия — слева, прижималась к его плечу, и ветер играл ее пышными волосами, выбившимися из-под платка. Амелия видела это однажды — и больше не ходила той дорогой. Обходила задами, огородами, через крапиву и лопухи, лишь бы не видеть, лишь бы не рвать сердце.

****

В середине июня начался сенокос.

Страда — время святое для деревенских

. От зари до зари косили, сушили, гребли, метали стога.

Мужики уходили на заливные луга с ночевкой, бабы таскали грабли, дети подносили воду.

Работа кипела, и в этой круговерти можно было забыться, утопиться в усталости, чтобы к вечеру валиться с ног и не думать, не вспоминать, не жалеть.

Амелия попросилась на покос.

— Ты что, дочка, — всплеснула руками мать. — Работа тяжелая, не женское это дело.

— Ничего, мам. Я сильная.

Отец посмотрел на нее долгим взглядом, кивнул.

— Пусть идет. Дело верное.

И она пошла.

Луга под Заветным раскинулись вдоль реки — широкие, привольные, в рост человека трава.

Там цвел клевер, розовел мышиный горошек, белела кашка, и ветер гнал по этому разнотравью волны — то зеленые, то розовые, то белые, как по морю.

Пахло медом, полынью и той особенной, пьянящей свежестью, от которой кружится голова.

Мужики косили литовками — широкими, длинными, со звоном врезаясь в траву.

Бабы шли следом, ворошили граблями, раскладывали ровными рядками.

Амелия гребла наравне со всеми, не зная усталости.

Солнце жгло плечи, пот заливал глаза, руки гудели, но она не останавливалась.

Только когда Мирон подходил, отводил в сторону, совал кружку с водой — она пила, глядя куда-то вдаль, за реку, за луга, за край земли.

— Мели, — говорил Мирон тихо. — Ты бы поберегла себя. Вон руки все в мозолях.

— Ничего, — отвечала она. — Пройдет.

Она знала, о чем он думает.

О том, что ее Виктор там, на другом конце луга, косит вместе с мужиками, и рубаха на нем мокрая от пота, прилипла к спине, и он скинул ее, остался в одной майке, и мышцы играют под загорелой кожей.

Она знала — и не смотрела. Заставляла себя не смотреть.

Но вечером, когда солнце садилось за кедры и луга заливало багровым светом, когда мужики разводили костер и варили уху, когда женщины собирались в кружок и начинали негромко петь — вечером Амелия не выдерживала.

Уходила в темноту, садилась у реки, смотрела на воду и молчала.

Вода текла мимо.

Темная, спокойная, она несла на себе отражения звезд, что уже зажигались в вышине, и шептала что-то свое, древнее, равнодушное к людским печалям.

Однажды, когда она сидела так у воды, сзади послышались шаги.

— Мелли, — голос был тихий, виноватый.

Она вздрогнула, обернулась. В темноте стоял Виктор.

Сердце пропустило удар, потом забилось где-то в горле, бешено, испуганно. Амелия вскочила, попятилась.

— Не подходи.

— Мелли, я поговорить хотел...

— Не подходи, говорю! — голос ее сорвался.

— Уходи!

К жене своей иди!

Он остановился, растерянный, виноватый. Лунный свет падал на его лицо, делая его бледным, почти призрачным.

— Ты прости меня, если что не так.

Я не хотел, чтоб ты мучилась.

— Не хотел? — горько усмехнулась она. — А чего ж ты хотел?

Чтоб я плясала на свадьбе вашей?

— Мелли...

— Уходи, Витя. Пожалуйста.

Не могу я на тебя смотреть.

Он постоял еще миг, словно хотел что-то добавить, потом развернулся и ушел.

Трава под его ногами шелестела тихо, и скоро шаги затихли вдали.

Амелия опустилась на траву, обхватила колени руками и долго сидела так, глядя на реку, на луну, на свою разбитую жизнь.

А потом — заплакала. Тихо, беззвучно, чтоб никто не услышал.

*****

К концу июня сенокос кончился. Стога стояли по лугам — высокие, тугие, пахучие.

Деревня готовилась к покрову, к свадьбам, к зиме.

А в доме Астаховых все было по-прежнему.

Однажды, вернувшись с речки с бельем, Амелия застала во дворе странную картину.

Мирон сидел на завалинке, опустив голову, и молчал.

Рядом с ним стояла мать, прижимая руки к груди, и смотрела на сына с тревогой.

— Что случилось? — спросила Амелия, опуская корзину.

Мирон поднял голову. Глаза у него были красные, злые.

— Витька уезжает.

Амелия замерла.

— Как уезжает?

— В город. На завод. Говорит, в деревне жизни нет, подаваться надо. Лидку с собой забирает.

Тишина упала на двор тяжелая, как жернов.

Амелия стояла, не в силах шевельнуться. Значит, уезжает. Совсем. Навсегда.

И она никогда его больше не увидит.

Мать всплеснула руками:

— Господи, да что ж это деется? Все разъезжаются, все бегут...

Мирон сплюнул:

— Бегут. А мы тут сиди, жди, пока тайга сожрет.

Он встал, ушел в избу, хлопнув дверью. А мать повернулась к дочери, посмотрела на ее побелевшее лицо и тихо сказала:

— Ты это... ты держись, доченька. Может, оно и к лучшему. Не видеть — легче.

Амелия кивнула, подхватила корзину и пошла развешивать белье.

Руки ее дрожали, но она крепилась. Не видеть — легче.

Может, и правда легче?

Вечером того же дня она снова ушла в тайгу.

Лес встретил ее привычным сумраком и запахом хвои.

Она шла по знакомой тропинке, перешагивала через корни, раздвигала папоротники и думала о том, как быстро все меняется.

Еще весной Виктор был рядом — живой, настоящий, доступный.

А теперь его нет.

Сначала он стал чужим мужем, теперь станет чужим горожанином. Сгинет в этом городе, затеряется среди каменных домов, и следа не останется.

Она вышла на ту же поляну, где пряталась в день свадьбы.

Старый кедр стоял на месте, все такой же могучий, все такой же равнодушный.

Только трава под ним подросла, да цветы другие расцвели — синие колокольчики, лиловый зверобой, белая ромашка.

Амелия села под кедр, прислонилась спиной к теплому стволу и закрыла глаза.

Где-то высоко, в кроне, возились птицы, собираясь на ночлег.

Солнце садилось, и косые лучи его пробивались сквозь ветви, ложились на землю золотыми монетами.

Теплый ветер едва шевелил траву, доносил запах смолы и цветов.

— Прощай, Витя, — прошептала она одними губами. — Счастливо тебе.

И вдруг — будто кто-то ответил. Ветер качнул ветви, и с кедра сорвалась шишка, упала рядом, в траву.

Амелия вздрогнула, открыла глаза, посмотрела на шишку.

Молодая, еще зеленая, полная жизни.

Она подняла ее, повертела в руках, потом размахнулась и кинула далеко в темноту.

Шишка — это плод, это семя, это продолжение. А у нее ничего нет. И не будет.

Она посидела еще немного, потом встала, отряхнула платье и пошла назад, к дому. Тайга шумела за спиной — прощально, печально, вечно.

Через три дня Виктор с Лидией уехали.

Провожали их всей деревней.

Лидия плакала, прижималась к мужу, мать ее голосила, отец стоял хмурый, курил.

Виктор был бледный, серьезный, поминутно оглядывался на тайгу, на реку, на родные места.

Амелия стояла в толпе, спрятавшись за спинами, и смотрела, как он грузит вещи в подводу, как помогает жене забраться, как садится сам, берет вожжи.

И в последний миг, перед тем как лошадь тронулась, он обернулся.

Взгляды их встретились.

Всего на секунду. На миг.

Но Амелия запомнила этот взгляд на всю жизнь.

В нем было все — и вина, и жалость, и какая-то щемящая нежность

. И еще — прощание.

Навсегда.

Подвода тронулась, заскрипела, покатила по пыльной дороге. Листья берез, уже тронутые первой желтизной, кружились в воздухе и падали под колеса. Тайга стояла стеной — темная, великая, равнодушная.

Амелия смотрела вслед, пока подвода не скрылась за поворотом, пока пыль не осела, пока последний звук не затих.

А потом повернулась и пошла домой.

Мать встретила ее у калитки, обняла, прижала к себе.

— Ну все, доченька. Отболело.

Амелия молчала. В ушах ее еще звучал скрип колес, а перед глазами стоял тот последний взгляд.

Отболело ли? Она не знала.

Знала только одно: жизнь продолжается. И тайга шумит. И река течет. И надо как-то жить дальше — без него.

. Продолжение следует.

Глава 3