Не родись красивой 125
Макарыч привычно начал грести навоз и чистить самих животных. Делал это уверенно, спокойно, будто разговаривал с ними без слов: шаг, движение, взмах — и корова терпеливо отступала, поворачивалась, давала подойти. Он то и дело ладонью хлопал по боку — не ласково, а по-хозяйски.
Ольга попыталась поддевать навозную подстилку. Но она была вся утрамбована — слежавшаяся, тяжёлая, как спрессованная земля. Выдернуть её и куда-то нести не представлялось возможным. Вилы упирались, пружинили, а подстилка держалась, будто намертво приросла к полу. Ольга дёргала, поднимала крошечные пласты, понемногу носила в кучу.
— Работница-то из тебя аховая, — заметил Макарыч.
Сказал без злобы, даже не насмешливо — просто как человек, который видит дело и называет его по имени. Ольга не ответила. Она и так это знала. Каждый раз, когда вилы срывались, когда руки не слушались, когда под ногами скользило — она слышала внутри тот же самый приговор.
Ольга быстро устала. Встала, опёрлась на вилы, тяжело дышала. В груди жгло, как после долгого бега. На лбу выступил пот — горячий, чужой в этом холоде. Она вдруг поняла: если сейчас остановится — может больше и не двинуться.
— Давай-давай, девка. Не останавливайся, — подбодрил её Макарыч. — Если Анатолий увидит, как ты работаешь, держать не будет. Давай, старайся. Что ж за нужда тебя сюда привела?
Ольга сглотнула и ответила не оправдываясь — просто, как есть:
— Есть совсем нечего.
Макарыч коротко кивнул, будто это многое объясняло. Голод он понимал не по книжкам.
— Есть не будешь — сил не будет, — тут же заметил он. — Да и здесь-то много еды не наработаешь.
Он бросил очередной пласт подстилки в кучу, вытер рукавом лоб, и голос его стал чуть тише, будто он решил сказать ей то, что не положено говорить вслух.
— Только вот я тебе что скажу: ты работай получше да принеси маленький стаканчик. Глядишь, доярка тебе в него молока нальёт. Можешь сухарик какой в кармане приносить — не стесняйся. Глядишь, за день будешь сытенькой. Скотину доят три раза, сама поешь и домой не с пустыми руками придёшь, — учил её мужчина, ловко орудуя вилами.
Ольга слушала, как слушают наставление, от которого зависит жизнь. И всё внутри у неё дрогнуло: от стыда — потому что это было почти про воровство, и от облегчения —здесь можно выжить.
Она снова взялась за вилы. Руки дрожали, спина ныла, но где-то глубоко внутри поднималось упрямство: раз уж пришла — значит, будет делать. Понемногу, через слабость.
Доярки начали доить коров. В загонах сразу стало шумно, живо. Женщины были быстрые, с закатанными рукавами, с ловкими руками. Народ переговаривался, кто-то смеялся, кто-то ругался на корову, которая брыкалась и не давала подступиться. Молоко звонко стукалось о стенки подойников — этот звук был уверенный, будто сама жизнь падала туда тёплыми струями. И в этом шуме напомнило о себе странное, почти забытое Ольгой ощущение: мир не только мучает и отнимает, он ещё и работает, кормит, живёт.
Ольга заметила, как Антонина махнула ей рукой.
Она подошла. Антонина огляделась по сторонам — быстро, настороженно. Потом коротко приказала:
— Встань вот тут.
Ольга подошла ближе. Антонина протянула ей маленькую жестяную кружку.
— На, пей.
Ольга взяла её обеими руками. Кружка была тёплая. Ольга быстро выпила молоко. Оно было парное, с пенкой. Пушистая пенка сразу нарисовала на губах белые усы. Молоко провалилось внутрь, и Ольге показалось, что в груди стало мягче.
Она протянула пустую кружку Антонине. Та быстро её спрятала.
— Когда буду вон ту рыжую корову доить, ещё раз подойди, — сказала она девушке.
Ольга согласно кивнула.
«К этому бы молоку хлебца кусочек», — подумала она. Мысль была такая простая и такая жгучая, что рот сам собой наполнился слюной. Но хлебца не было.
Она внимательно следила, как Антонина доит коров. Как пальцы у неё работают быстро, уверенно, как струя молока звенит в подойнике, как корова тяжело дышит, чуть поводя боком. Наполненные вёдра носили в середину фермы. Там Анатолий Иванович измерял, записывал в тетрадку.
Ольга ещё раз подошла к Антонине, как та и велела, когда дело дошло до рыжей рогатой коровы. Рыжая стояла настороженно, рога её казались особенно острыми на фоне света из небольшого окна. Ольга снова почувствовала страх, но отступать было поздно.
Антонина подала ей кружку и тихо, но властно прошептала:
— Пей быстрее!
Ольга проглотила всё одним махом, утёрла рот рукавом.
— Иди. В обед опять подойдёшь! — бросила Антонина, не глядя, уже дергая корову за вымя.
Ольга согласно кивнула, и взялась за вилы. И мысль, которая всё время колотилась в голове, на секунду стала ясной: если она выдержит, если её не прогонят, если она будет приходить сюда день за днём — она сможет держаться.
— Тонька знакомая, что ли, твоя? — спросил Макарыч, не отрываясь от работы.
Ольга ничего не ответила.
Макарыч, будто и не ждал ответа, продолжал, по-мужски рассуждая вслух, как о погоде:
— Тонька-то она хоть и шумная баба, но жалостливая. Ежели корова телится, она готова около неё всю ночь сидеть.
Он сказал это не в похвалу и не в укор — просто отмечал: бывает в человеке жёсткость, а бывает сердце, которое отзывается.
Потом посмотрел на Ольгу, на то, как она упрямо ломает подстилку, как вилы у неё дрожат, как руки уже не слушаются.
— Ладно, девка, не ломай руки-то, отдохни. Один я тут сгребу.
Ольга благодарно посмотрела на него, и в глазах у неё мелькнуло такое облегчение, будто ей дали не отдых — а спасение.
— Спасибо, — прошептала она.
Макарыч махнул рукой:
— А, чего там? Ладно.
К обеду в голодном животе Ольги бурлило и двигалось. Организм реагировал на забытый продукт, будто не доверял: что это с ним, не сон ли? Живот то сжимало, то отпускало, по телу проходили странные волны — и всё равно Ольга была рада. Рада до слёз: значит, организм живой. Привыкнет к молоку и можно будет вытянуть ещё день.
Анатолий Иванович, проходя мимо, остановился и прищурился на неё.
— Кринки-то с собой нету? — спросил он.
— Нет, — сказала Ольга.
— Ну ладно, — буркнул он. — Завтра тогда тебе налью за оба дня. Где живёшь-то?
Ольга открыла рот, но Антонина опередила — быстро, как всегда:
— Да она на Лесной улице.
Анатолий Иванович хмыкнул, глянув на Ольгу сверху вниз, будто оценивал её тонкие руки и слабые плечи.
— Кринку не донесёт, всё расплещет.
— Ну тогда какое-то ведёрко надо, — тут же сообразил он. — Да найдёшь что-нибудь.
Но Антонина уже шептала Ольге, не глядя, словно между делом:
— Завтра сама тебе ведёрко принесу.
Ольга только кивнула. Сил благодарить вслух уже не было.
Домой она еле дошла. Руки и ноги болели, спина ныла так, будто в неё вбили клин. Каждый шаг отдавался в пояснице, а плечи тянуло, словно на них висел тот самый навозный пласт, который она весь день пыталась сдвинуть.
Бабка Арина пыталась её расспрашивать. Ольга рассказывала.
— Тяжело с навозом-то, — констатировала бабка Арина, и голос у неё был не укоряющий, а сочувственный. — Я ведь раньше скотину держала. Знаю, за одной-то коровой сколько навозу. А тут не один десяток голов.
Она покачала головой, вздохнула, будто сама почувствовала эту тяжесть на своих старых руках.
— Ну да ладно. С чего-то начинать всё равно надо.
— Антонина сказала, что мне ведёрко завтра принесёт. Анатолий Иванович нальёт молока.
— Ну вот и хорошо, вот и славно, — обрадовалась бабка Арина так искренне, будто речь шла о большом богатстве. — Глядишь, лепёшки теперь будем печь на молоке. Посытнее будут.
Она засуетилась, как умеют суетиться старушки, когда видят, что у человека появляется хоть маленькая опора.
— Давай, полезай на печь да отдыхай. Завтра опять рано вставать.
Ольга легла на горячие кирпичи. Тело гудело, как натянутая проволока. Руки и ноги пульсировали болью, но эта боль была рабочей — и это радовало.
Она не заметила, как уснула.