Зимний Петербург 1800 года встречал ночь колючей ледяной крупой, что хлестала в лица редких прохожих, задувала свечи в плохо заклеенных окнах и выстужала парадные залы богатых особняков. На одной из тихих аристократических улиц, в доме князей Пронских, царила та особенная предночная тишина, когда все скрипы и шорохи кажутся зловещими, а каждый луч света из-под двери — предвестником опасности.
В малой гостиной второго этажа, где стены были обиты голубым штофом с выцветшими букетами, горел только камин. Красноватые отблески плясали на золочёных рамках портретов, на крышке клавесина, на полированной поверхности секретера красного дерева. У окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, стояла княжна Анна Павловна.
Ей шёл девятнадцатый год. Высокая, тонкая, с тяжелой русой косой, уложенной венцом вокруг головы, она казалась сошедшей со старинного портрета кисти Рокотова — тот же задумчивый разрез глаз, та же горькая складка у губ. Матушка часто говаривала: «Ты у меня, Аня, точно не от мира сего. Всё думаешь о чём-то, мечтаешь. А пора бы о деле думать — о приданом, о женихах». Но женихи, которых подбирал отец, пугали Анну больше, чем одиночество. Кто старый, кто брюзгливый, кто с репутацией картёжника и мота. Все они смотрели на неё как на выгодную партию, на придачу к землям и крепостным душам, а не как на живую женщину с сердцем.
Сегодня вечером должен был приехать граф Шереметев — не тот, что меценат и богач, а дальний родственник, сморщенный, как печёное яблоко, вдовец с тремя детьми. Отец уже примерял его в зятья. Анна сказалась больной и ушла к себе сразу после ужина. Матушка поворчала, но отпустила — мигрень у дочери случалась всегда кстати.
Теперь Анна стояла у окна и ждала. Ждала, когда утихнут голоса внизу, когда отец уйдёт в свой кабинет курить трубку и раскладывать пасьянс, когда маменька прикажет подавать ночной настой и удалится в опочивальню, когда старая Федосья, приставленная к ней в качестве надзирательницы, уснёт в своей каморке, прижимая к груди образок Николая-угодника.
Часы в столовой пробили одиннадцать. Гулкий бой разнёсся по дому, затихая в анфиладах комнат. Анна вздрогнула и перекрестилась. Пора.
Она отошла от окна и окинула взглядом свою комнату. Здесь прошло всё её детство и юность. Вот резная кровать под пологом из индийского ситца, которую она так любила в пятнадцать лет. Вот этажерка с книгами — здесь и сентиментальные романы госпожи Жанлис, и Вольтер, запрятанный подальше от материнских глаз, и томик Державина с закладкой на оде «Бог». Вот клавесин, на котором она разучивала сонаты Моцарта, пока учитель музыки, старый итальянец, не засыпал на стуле от скуки.
Каминный огонь освещал небольшой портрет в овальной рамке, что стоял на секретере. Молодой человек в тёмно-зелёном мундире лейб-гвардии Семёновского полка смотрел с него открыто и смело. В его глазах — серых, с искоркой — читались удаль, доброта и какая-то мальчишеская задорность, которая так не вязалась со строгим воротником мундира. Поручик Александр Иванович Бельский.
Они встретились прошлым летом на гуляньях в Летнем саду. Анна гуляла с кузиной Лизонькой, которая после своего неравного брака с мелким чиновником была в семье почти изгоем, но Анну любила искренне и жалела. Шаль Анны зацепилась за куст шиповника. Пока они с Лизой пытались её высвободить, мимо проходил молодой офицер. Он остановился, ловко распутал кружево, поклонился и пошёл дальше. Анна только и успела заметить его улыбку — светлую, тёплую.
Потом были случайные встречи на Невском, в театре, у общих знакомых. Потом — тайные записки, которые передавала всё та же Лизонька. И наконец — признание в любви под шум дождя в беседке Таврического сада, куда Анна сбежала под предлогом визита к больной тётке.
Александр был младшим сыном в небогатой дворянской семье из Псковской губернии. За душой у него — только жалованье поручика, сто пятьдесят душ крестьян, заложенных и перезаложенных в Опекунском совете, да безудержная храбрость, за которую его любили солдаты и побаивалось начальство. Князь Пронский, узнав о тайных встречах дочери, пришёл в ярость. Он запретил Анне даже думать об этом «вертопрахе без роду и племени» и ускорил поиски выгодного жениха.
Выбор пал на графа Палена — человека с весом, приближённого к государю, но, по слухам, жестокого и развратного. Анна видела его однажды: низкий лоб, тяжёлый взгляд исподлобья, толстые губы, кривящиеся в улыбке, от которой веяло холодом. После этого свидания она и приняла окончательное решение.
Сегодня в полночь они с Александром должны были обвенчаться в маленькой церкви на Петербургской стороне. Священник, отец Павел, был согласен за пятьдесят рублей и обещание не называть его имени, если разразится скандал. Свидетелями вызвались двое армейских друзей Бельского — поручик Гринев и подпоручик Мятлев, такие же бедные и отчаянные, как он сам.
Анна отдавала себе отчёт, что завтра утром разразится гром. Её лишат наследства, имени, положения в свете. Мать, может быть, никогда не простит. Но сейчас, глядя на портрет Александра, она чувствовала только одно: это правильно. Иного пути нет.
Она подошла к секретеру, откинула крышку. Дрожащими руками сложила в небольшой саквояж самое нужное: образок Казанской Божьей матери, благословение покойной бабушки, несколько золотых монет, скопленных за годы из карманных денег, два носовых платка, гребень, флакон с лавандовой водой. И письмо Александра — последнее, доставленное Лизонькой вчера вечером. Она знала его наизусть, но всё равно перечла при свете камина:
«Ангел мой Аня! Если ты решишься — завтра мы будем вместе. Если нет — я пойму и не стану винить. Но знай: без тебя мне жизнь не в жизнь. Я или сложу голову в первой же кампании, или уйду в монастырь. Потому что такой свет, где нет тебя, мне не нужен. Твой навеки, Александр».
Слёзы навернулись на глаза, но она смахнула их. Не время.
Внизу что-то стукнуло. Анна замерла, прислушиваясь. Сердце колотилось где-то в горле. Но это, видно, ветер сорвал ставень. В доме было тихо.
Она задула свечу, накинула на плечи тёплый шерстяной платок (бархатную шубку оставлять нельзя — слишком приметно), на цыпочках подошла к двери и приоткрыла её. Коридор был пуст. Только в самом конце, у лестницы на антресоли, горела одинокая лампадка перед образом.
Анна скользнула в темноту. Каблучки домашних туфель стучали по паркету, но она старалась ступать бесшумно, прижимаясь к стене. Вот лестница на чёрный ход — узкая, крутая, пахнущая мышами и старой извёсткой. Ступеньки скрипели предательски, и каждый скрип отдавался в висках.
Казалось, что сейчас распахнётся дверь отцовского кабинета и громовой голос пригвоздит её к месту: «Куда, негодница?!». Но тишина стояла мёртвая.
Она спустилась в сени. Здесь было холодно, из-под двери дуло. Кто-то стоял снаружи — Анна разглядела в заиндевевшем оконце смутный силуэт. Сердце ухнуло и понеслось вскачь.
Дверь приоткрылась, впуская клуб морозного пара.
— Жива? — шепнула Лизонька, просовывая в щель узелок. — На, одевайся скорее. Я извозчика наняла, за углом ждёт. Три рубля отдала — грабитель.
Лизонька — Елизавета Григорьевна, урождённая княжна Пронская, — была полной противоположностью Анны. Круглолицая, румяная, с живыми глазами и вечным смешком, она не боялась ни Бога, ни чёрта. В семье её считали погибшей, когда она вышла замуж за Алексея Ивановича Муравьёва, коллежского асессора с жалованьем в пятьсот рублей. Но Лизонька была счастлива и ни о чём не жалела. Теперь она помогала Анне, рискуя окончательно рассориться с роднёй.
Аня натянула поверх домашнего платья грубый овчинный тулуп, сунула ноги в валенки, которые Лизонька прихватила у своей кухарки. Бальные атласные туфельки сунула в узелок — жалко было бросать, маменька дарила на именины.
— Лизонька, милая, — прошептала Анна, обнимая кузину, — спасибо тебе, родная. Если бы не ты...
— Полно, полно, — Лизонька шмыгнула носом и сама утёрла слезу. — Беги, пока не хватились. И помни, Аня: как бы вам худо ни было, назад пути нет. Пронские не прощают. Ты для них теперь — покойница.
Анна кивнула, чувствуя, как от этих слов холодок пробегает по спине. Но отступать было поздно.
Она выскользнула за дверь.
Ночь обрушилась на неё ледяным ветром и колючим снегом, который мгновенно залепил глаза. Двор был тёмен, только тусклый фонарь у ворот чадил масляным огоньком, выхватывая из мглы лошадиную морду и сгорбленную фигуру извозчика на козлах. Лошадь трясла головой, позвякивая бубенцами.
— Садись, барышня, чего стоишь? — прогудел извозчик, мужик с бородой лопатой, кутаясь в тулуп. — Застудишь жениха-то, он тебе спасибо не скажет.
Анна невольно улыбнулась сквозь слёзы, подобрала тяжёлый подол тулупа и вскарабкалась в сани, утопая в сене, которым они были щедро устланы. Лизонька сунула ей в руки узелок с туфельками, перекрестила и захлопнула дверцу саней (кибитка была с верхом, чтобы защищать от ветра).
— Трогай! — крикнула она извозчику, и сани, взвизгнув полозьями по утрамбованному снегу, рванули с места.
Анна откинулась на сено, прижимая к груди узелок. Город поплыл мимо неё чередой тёмных громад, редких жёлтых пятен окон, скрипучих фонарных столбов. Проехали мимо караульной будки, где часовой, закутанный в тулуп до самого носа, проводил их сонным взглядом. Где-то залаяла собака, и снова тишина, только полозья поскрипывают да ветер завывает в оглоблях.
Анна смотрела на убегающие назад дома и чувствовала, как вместе с морозным воздухом, пробирающимся сквозь щели, в неё вливается что-то новое, доселе неведомое. Это была не просто любовь. Это была свобода. Страшная, головокружительная, настоящая. Жизнь, которую она выбирает сама, а не ту, что уготовили ей родители.
Мысли путались. Она вспоминала мать: как та, бывало, сидела у её постели, когда Анна болела в детстве, и гладила по голове мягкой, ласковой рукой. Как отец учил её ездить верхом и гордился, когда она не боялась горячей лошади. Но тут же вставал другой образ: мать, холодно роняющая: «Ты должна понимать, что такое честь семьи». И отец, багровый от гнева, топающий ногой: «Не смей даже думать об этом нищем!».
Нет, назад нельзя. Там — клетка, пусть и позолоченная. Здесь — неизвестность, но с ним.
Церковь на Петербургской стороне оказалась маленькой, деревянной, почти игрушечной. Она стояла на отшибе, занесённая снегом чуть не по самые окна, и казалась необитаемой. Но в двух окошках теплился живой, манящий огонёк.
Анна выпрыгнула из саней, не дожидаясь, пока извозчик остановит лошадь, и провалилась в сугроб. Выбралась, увязая, путаясь в длинном тулупе, побежала к крыльцу. Сердце колотилось так, что готово было выскочить.
Дверь была не заперта. Из паперти пахнуло ладаном, воском и тёплым хлебом — видно, священник только что ужинал.
Он стоял у аналоя, спиной к ней. Зелёный мундир, шпага на боку, светлые волосы, тронутые инеем (видно, ждал на улице). Услышав шаги, он обернулся.
Александр.
Лицо его было бледно до синевы, но глаза — серые, с той самой искоркой — горели таким светом, что Анне стало тепло, несмотря на промёрзший тулуп.
— Аня! — Он рванулся к ней, схватил за руки, прижал к груди. — Жива... Господи, спасибо тебе, Матерь Божья... Я уж думал — не пустили, или случилось что...
— Пустили, — только и смогла вымолвить Анна, чувствуя, как слёзы душат горло. — Саша... я здесь.
Из алтаря вышел священник — низенький, кругленький, с добрым лицом и реденькой бородкой. За ним появились двое молодых офицеров, свидетели — поручик Гринев, высокий и худой, и подпоручик Мятлев, курносый и румяный, оба в таких же зелёных мундирах. Они с любопытством разглядывали Анну, запачканную снегом, в мужицком тулупе, с выбившейся из-под платка русой прядью.
— Ну, благослови Господь, — перекрестился священник, отец Павел. — Становитесь, детки. Дело такое, что медлить нельзя. Как бы родители не хватились да полицию не подняли.
Они встали рядом перед аналоем. Свидетели встали по бокам, держа венцы — золотые, с потемневшими от времени венчиками. Свечи в их руках дрожали, роняя воск на пол. Пламя освещало лики святых на иконостасе, деревянные, тёмные, суровые, но сейчас они казались Анне приветливыми.
— Благослови, Господи, — начал отец Павел. — Венчается раб Божий Александр рабе Божией Анне...
Слова плыли над ними, смешиваясь с запахом ладана и тёплого воска. Анна смотрела на профиль Александра — волевой подбородок, чуть подрагивающие губы, рука, сжимающая свечу так крепко, что побелели костяшки. Он молился. Она видела это по движению губ.
Она тоже пыталась молиться, но мысли разбегались. Вспоминалось всё сразу: как она тайком бегала на почту отправлять ему письма, как они встретились в первый раз, как он подарил ей этот самый образок, что теперь лежит у неё за пазухой, завернутый в платок. И как вчера она в последний раз сидела за клавесином, играла любимую сонату и думала: может быть, больше никогда не увижу этот дом.
— И да будут двое в плоть едину, — произнёс священник, и, взяв их руки, положил одну на другую. — Что Бог сочетал, того человек да не разлучает.
Александр медленно повернулся к ней. В глазах его блестели слёзы, не скрываемые и не стыдные.
— Жена моя, — сказал он тихо, но так, что услышали все. — Аня... теперь ты моя жена.
Она улыбнулась ему, чувствуя, как по щеке катится горячая слеза и замерзает на лету, не долетев до подбородка.
— Муж мой, — ответила она так же тихо. — Навеки.
Отец Павел поздравил их, помазал лбы елеем, благословил. Гринев и Мятлев захлопали по плечам Александра, зашумели, засмеялись. Кто-то поднёс вина — простого красного, из погребца священника. Анна пригубила, обожглась и закашлялась. Александр обнял её за плечи, притянул к себе.
— Ничего, — шепнул он. — Всё будет хорошо. Я тебя никому не дам в обиду.
Она верила. Сейчас, в эту минуту, она верила всему.
За окном выла вьюга, залепляя маленькие стёкла, заметая следы их саней. Впереди была ночь — первая брачная ночь в казённой квартире Александра, где, кроме железной кровати и стола, ничего не было. Впереди было утро — когда разразится скандал, когда примчится разгневанный отец, когда начнётся настоящая жизнь, полная лишений, нужды, возможно, презрения света.
Но сейчас они стояли в тёплом свете свечей, прижавшись друг к другу, и верили, что это навсегда. И эта вера была сильнее любой вьюги.
****
Когда за порогом дома Гриневых стихли последние голоса и скрип полозьев, Александр затворил дверь и прислонился к ней спиной, глядя на Анну.
Она стояла посреди комнаты, всё ещё в том самом крестьянском тулупе, из которого трогательно торчал кружевной воротник её домашнего платья. Щёки её раскраснелись от мороза и смущения, глаза блестели, губы чуть подрагивали — то ли от холода, то ли от волнения.
— Ну вот мы и одни, — сказал он тихо.
Анна опустила глаза и принялась стаскивать с себя тяжёлый тулуп. Александр шагнул к ней, помог. Их пальцы соприкоснулись, и оба вздрогнули, будто от удара током.
— Я, кажется, замёрзла, — прошептала она.
— Сейчас печь жарче натоплю.
Он засуетился, подбросил в чугунную печурку ещё пару поленьев, раздул угли. Огонь весело затрещал, загудел, и вскоре по комнате разлилось спасительное тепло. Александр зажёг свечу — единственную, что у них была, толстую, сальную, оплывшую с одного бока. Жёлтый огонёк осветил комнату мягко, уютно, пряча по углам бедность обстановки.
— Садись, — он пододвинул к печке табурет. — Грейся.
Анна послушно села, протянула руки к огню. Александр опустился на пол рядом, положил голову ей на колени. Она машинально, как делала это, наверное, сотню раз в мечтах, запустила пальцы в его светлые волосы.
— Ты не жалеешь? — спросил он, глядя на неё снизу вверх.
— Нет.
— Даже ни капельки?
— Только об одном, — она улыбнулась грустно. — Что маменька, наверное, плачет сейчас. И батюшка сердится. Но чтобы я вернулась — нет, Саша. Ни за что.
Он взял её руку и поцеловал ладонь — долгим, тёплым поцелуем. Анна замерла. Никогда ещё мужчина не целовал ей руку вот так — не светски, здороваясь, а по-настоящему, с той нежностью, от которой сладко замирает сердце.
— Я так долго ждал этого дня, — проговорил он, не выпуская её руки. — Так долго мечтал, что ты будешь просто сидеть рядом, вот так, и я смогу смотреть на тебя. Казалось, это никогда не случится.
— А теперь случилось.
— Теперь случилось.
Они замолчали. За окном выл ветер, где-то на дворе брехала собака. В печке потрескивали дрова. Время текло медленно, как мёд.
— Саша, — позвала она шёпотом.
— М?
— Я немножко боюсь.
Он поднялся, сел рядом на табурет, обнял её за плечи. Она прижалась к нему, спрятала лицо у него на груди.
— Чего ты боишься, глупенькая?
— Всего, — призналась она. — Того, что будет дальше. Что я не справлюсь. Что ты разочаруешься во мне. Я ведь ничего не умею — ни готовить, ни стирать, ни за хозяйством смотреть. Я только играю на клавесине да говорю по-французски.
Он тихо засмеялся, поцеловал её в макушку.
— А я умею готовить? Я, думаешь, умею? Солдата кашей накормить — это да, а чтобы жену баловать — так этому не обучен. Будем учиться вместе. Всему будем учиться вместе, Аня.
— Вместе?
— Вместе. Я никогда не оставлю тебя одну. Ни в беде, ни в радости. Мы теперь одно целое. Помнишь, что батюшка в церкви говорил? «И да будут двое в плоть едину». Это не про то только, что в постели, — пояснил он, смутившись собственных слов. — Это вообще. Про жизнь.
Она подняла на него глаза. В её взгляде было столько доверия, столько любви, что у него перехватило дыхание.
— Я понимаю, — сказала она. — Я всё понимаю.
Он осторожно, боясь спугнуть, коснулся пальцами её щеки. Кожа была нежной, горячей. Она не отстранилась, только прикрыла глаза.
— Какая ты красивая, — выдохнул он. — Господи, какая же ты красивая.
— Я не красивая, — смутилась она.
— Ты самая красивая на свете. Для меня. Навсегда.
Он наклонился и поцеловал её. В первый раз по-настоящему — не украдкой в беседке, не торопливо на прощание, а долгим, бережным, робким поцелуем, от которого у обоих закружилась голова.
Свеча догорала, оплывая жёлтым воском. В печке умирали угли, но им было жарко. Александр поднялся, взял её за руку, помог встать. Они стояли друг против друга, разделённые только тонкой тканью платья и мундира, и оба дрожали — то ли от холода, то ли от предчувствия.
— Пойдём, — сказал он хрипло. — Поздно уже.
Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова.
Он отошёл к окну, задёрнул единственную занавеску — тонкую, ситцевую, сквозь которую всё равно просвечивал уличный фонарь. Потом повернулся к ней.
Анна стояла неподвижно, глядя на него во все глаза. Она знала, что должно произойти. Матушка когда-то, смущаясь и краснея, объясняла ей в самых общих чертах, что такое «долг жены». Но сейчас, когда это должно было случиться наяву, все матушкины слова вылетели из головы. Осталось только сердце, колотящееся где-то в горле, и этот мужчина, её муж, который смотрел на неё так, будто она была величайшим чудом света.
— Я погашу свечу? — спросил он.
— Нет, — прошептала она. — Оставь. Я хочу видеть тебя.
Она сама не узнавала своего голоса — такого низкого, такого взрослого.
Он шагнул к ней, взял за плечи, развернул спиной к себе. Его пальцы коснулись крючочков на её платье — бесчисленных, мелких, ненавистных ей с детства. Он возился с ними долго, неуклюже, то и дело задевая горячей кожей её шею. Анна стояла ни жива ни мертва, боясь пошевелиться.
Наконец платье упало к её ногам. Она перешагнула через него, оставшись в одной тонкой полотняной сорочке — скромной, с длинными рукавами и кружевцем у горла.
Александр смотрел на неё. В его взгляде было столько благоговения, что ей стало легко. Он не кидался на неё, как дикий зверь, как описывали в тех страшных книжках, что она тайком читала у подруг. Он стоял и смотрел, и в глазах его стояли слёзы.
— Аня, — сказал он. — Ты как видение. Как сон.
Она улыбнулась сквозь слёзы — и свои, и его.
— Я не сон, Саша. Я здесь. Я твоя.
Он быстро скинул мундир, жилет, сапоги — и остался в одной рубахе, подпоясанной тонким ремешком. Подошёл к ней, взял за руку, подвёл к кровати.
Кровать была узкая, солдатская, с тощим тюфяком, набитым сеном. Она заскрипела предательски, когда они сели на край.
— Тесно будет, — извиняющимся тоном сказал Александр.
— Вдвоём всегда не тесно, — ответила она и сама удивилась своей смелости.
Они легли, укрылись одним одеялом — старым, ватным, но тёплым. Анна прижалась к нему, положила голову ему на плечо. От него пахло табаком, морозом и чем-то ещё — тем особенным, мужским запахом, который теперь будет с ней всегда.
— Холодно? — спросил он.
— Уже нет.
Он гладил её по плечу, по спине, по волосам. Его рука двигалась медленно, успокаивающе, будто он боялся её спугнуть.
— Я никогда не думал, что это будет так, — сказал он вдруг.
— Как?
— Так... по-настоящему. Так свято. Я думал, буду волноваться, торопиться, как мальчишка. А сейчас мне просто хочется лежать вот так и чувствовать тебя рядом. Наверное, это и есть счастье.
Она приподнялась на локте, заглянула ему в лицо. В темноте его глаза блестели, отражая умирающий огонёк свечи.
— Счастье, — повторила она. — Да. Наверное, это оно.
Она осторожно коснулась губами его щеки, потом губ. Поцелуй вышел долгий, сладкий, немного неловкий — они всё ещё учились целоваться по-настоящему.
— Я люблю тебя, Саша, — прошептала она.
— Я люблю тебя, Аня. Больше жизни.
Он обнял её крепче, и она почувствовала, как его сердце колотится где-то совсем рядом, в унисон с её собственным.
Свеча догорела и погасла. Комната погрузилась во тьму, только за окном тускло светил фонарь, пробиваясь сквозь занавеску. В темноте все чувства обострились — тепло его тела, запах, дыхание, прикосновение рук.
Она закрыла глаза и отдалась этому новому, неведомому чувству. Страха больше не было. Было только доверие — бесконечное, полное.
Их первая ночь длилась долго. Они говорили, молчали, снова говорили, перебирали прошедшие дни, строили планы, мечтали вслух. А под утро, когда за окном начало сереть, она уснула у него на плече, утомлённая, счастливая, чувствуя себя в полной безопасности.
Александр не спал. Он смотрел, как первые лучи зимнего солнца пробиваются сквозь заледенелое стекло, как они ложатся на её лицо, на спутанные русые волосы, на счастливую улыбку, застывшую на губах. Он смотрел и не верил своему счастью. Неужели это всё взаправду? Неужели она — его?
Он осторожно, боясь разбудить, поцеловал её в висок.
— Спи, моя радость, — прошептал он. — Спи, жена моя. Я никому тебя не отдам.
И только тогда, прижавшись щекой к её волосам, закрыл глаза.
В комнате было холодно, бедно и неустроенно. Но им двоим под одним солдатским одеялом было тепло. Потому что они любили. А любовь, как известно, греет лучше любой печки.
Она проснулась от холода.
Не от того привычного утреннего холодка, что заползал под одеяло в родительском доме, где Федосья с вечера топила печи так жарко, что в спальне можно было ходить в одной сорочке. Нет, это был другой холод — пронизывающий, настырный, он подбирался откуда-то снизу, от пола, и щипал лицо.
Анна открыла глаза и несколько мгновений не могла понять, где находится. Высокий потолок с облупившейся лепниной, грязновато-серые стены, маленькое заледенелое окно, в которое било бледное зимнее солнце. И запах — сырости, дешевого табаку и еще чего-то кислого.
Потом она повернула голову и увидела Александра.
Он спал рядом, подложив ладонь под щеку, и во сне лицо его казалось совсем юным, почти мальчишеским. Светлые волосы разметались по подушке, темные ресницы чуть подрагивали. Он что-то бормотал во сне, улыбался.
Анна смотрела на него и чувствовала, как внутри разливается тепло, такое сильное, что холод отступал. Это он. Ее муж. Вчера они стали мужем и женой перед Богом. Никто и ничто не могло этого отменить.
Она осторожно, стараясь не разбудить, приподнялась на локте и оглядела комнату.
Вчера, когда они приехали сюда после венчания, она почти ничего не разглядела — было темно, и она так устала, так продрогла, что только и мечтала упасть куда-нибудь и согреться. Теперь, при свете дня, открывшаяся картина заставила ее сердце сжаться.
Комната была маленькая, низкая, с одним окном, выходящим во двор. Мебель состояла из железной кровати, на которой они лежали, грубого соснового стола, двух табуреток и большого сундука в углу, заменявшего, видимо, шкаф. На столе стоял пустой глиняный кувшин, валялась крошка от вчерашнего хлеба и огарок свечи. На стене висел мундир Александра, тщательно вычищенный, но на локте — Анна заметила это только сейчас — заштопанный грубыми нитками не того цвета. Пол был некрашеный, дощатый, в щелях гулял сквозняк. В углу, за ситцевой занавеской, угадывался рукомойник и какая-то утварь.
Анна никогда не видела такой бедности. В доме Пронских даже горничные жили в комнатах чище и теплее.
Она перевела взгляд на свою одежду, аккуратно сложенную на табурете. Рядом лежал ее саквояж и тот самый мужицкий тулуп, в котором она бежала. Атласные туфельки, которые она так берегла, стояли на полу.
Глаза защипало от слез. Что она наделала? Где они будут жить? На что? У нее нет ничего, кроме горстки золотых, заначенных от карманных денег. У него — жалованье поручика, которого едва хватает на обмундирование и эти скудные харчи, что она видит на столе.
— Аня...
Она вздрогнула и обернулась. Александр смотрел на нее, и в глазах его была такая безмерная нежность, что все страхи разом отступили.
— Ты чего плачешь? — Он приподнялся, протянул руку, стер слезу с ее щеки большим пальцем. — Замерзла? Я сейчас печь затоплю..
— Нет, Саша, я не от холода, — прошептала она и уткнулась лицом ему в плечо, вдыхая знакомый запах — сукна, табака и еще чего-то родного, его.
Он обнял ее, прижал к себе, укутал одеялом.
— Глупая, — сказал он тихо. — Все будет хорошо. Ты не бойся. Я же с тобой.
— Я не боюсь, — соврала она. — Я просто... думаю.
— О чем?
— О том, что будет дальше. Отец... он не простит. Маменька тоже. Нас лишат всего. Мы останемся одни.
Александр помолчал, гладя ее по волосам.
— Знаю, — сказал он наконец. — Но я тебя в обиду не дам. Буду работать, служить. Ты не думай, я не какой-нибудь мот и бездельник. Я умею и могу. Получим назначение — уедем отсюда, в полк, в гарнизон. Там люди проще, там не смотрят на титулы. А здесь... перетерпим.
Она подняла на него глаза.
— Ты правда веришь, что все устроится?
— Правда, — сказал он твердо. — Потому что не может не устроиться. Мы вместе — значит, все остальное не важно.
Она хотела что-то ответить, но в это время в дверь громко постучали.
Оба вздрогнули. Александр мгновенно напрягся, сел на кровати, прислушиваясь.
— Бельский! — раздался из-за двери зычный голос. — Александр Иваныч! Открывай, свои!
Александр выдохнул.
— Это Гринев, — сказал он с облегчением. — И Мятлев, похоже. Черт бы их побрал, с утра пораньше...
Он накинул халат — ветхий, вытертый на локтях, сунул ноги в сапоги и пошел открывать.
В комнату ввалились вчерашние свидетели — поручик Гринев и подпоручик Мятлев, оба румяные с мороза, в шинелях, с заснеженными воротниками. За ними, к удивлению Анны, вошла женщина — молодая, полная, с добрым круглым лицом, в простом шерстяном платье и большом переднике.
— Ну, с законным браком! — загремел Гринев, тряся руку Александру. — А мы к вам с гостинцами! Вот, Марфа Степановна пирогов напекла, самовар принесла. Жена моя, то есть, — пояснил он, кивая на женщину. — Знакомьтесь.
Марфа Степановна, жена Гринева, поклонилась Анне просто, без жеманства, и по-бабьи всплеснула руками:
— Батюшки, да вы тут, поди, замерзли совсем! Холодина какая! Ах вы, горемычные... — Она уже хозяйничала, ставя на стол большой узел, из которого появились пироги, крынка молока, масло, хлеб. — Ничего, ничего, сейчас самовар поставим, печь истопим. Андрюша, — крикнула она мужу, — тащи дров, чего стоишь?
Гринев, высокий и нескладный, послушно вышел. Мятлев, курносый и веселый, уже сидел на табуретке и рассказывал Александру какие-то полковые новости.
Анна сидела на кровати, закутавшись в одеяло, и смотрела на эту картину. Она чувствовала себя чужой. Вчера еще она была княжной Пронской, окруженной лакеями и горничными, сегодня она — жена поручика, и какая-то Марфа Степановна, жена его сослуживца, принесла ей пироги, потому что у них самих, видимо, ничего нет.
Ей стало стыдно. Стыдно за свое платье, за свои атласные туфельки, за свою неловкость. Она не знала, как себя вести, что говорить.
Марфа Степановна, словно почувствовав ее состояние, подошла к кровати, присела на край.
— Ты не смущайся, милая, — сказала она тихо, чтобы не слышали мужчины. — Я все понимаю. Небось, из хорошей семьи? Сбежала?
Анна кивнула, не в силах говорить.
— То-то я смотрю — руки белые, тонкие. Не привыкла к такой жизни. Ничего, привыкнешь. Мы все привыкли. Я сама из купеческого звания, за Андрея замуж вышла — маменька тоже плакала, что не по чину. А теперь ничего, живем. Бог даст, и вы проживете. Главное — чтобы любовь была, а остальное приложится.
От этих простых слов Анне стало легче. Она улыбнулась Марфе Степановне.
— Спасибо вам.
— Да не за что. Ты вставай-ка, одевайся. Самовар сейчас поспеет. А вечером ко мне приходите, у меня щи в печи томятся, вместе поужинаем. Нечего вам тут голодными сидеть.
Анна встала, накинула платье. Оно было мятое, вчерашнее, но другого у нее не было. Она подошла к умывальнику, умылась ледяной водой, причесалась перед маленьким мутным зеркальцем, что висело на стене. В зеркале отражалось бледное лицо, темные круги под глазами, но в глазах горел какой-то новый свет.
Когда она вернулась в комнату, стол уже был накрыт. Гринев притащил дров и растопил печь — маленькую, чугунную, стоявшую в углу. В комнате стало теплее. Мятлев разливал чай из самовара, поданного Марфой Степановной. Александр сидел во главе стола, и лицо его было счастливым.
— Аня, иди сюда, — позвал он. — Садись. Это теперь наш дом.
Она села рядом с ним, взяла в руки горячую чашку. Чай был дешевый, жидкий, но показался ей вкуснее всех тех чаев, что она пивала в родительском доме из тонкого фарфора.
— Ну, за молодых! — провозгласил Гринев, поднимая чашку. — Дай Бог вам совет да любовь!
Все зашумели, засмеялись. Анна смотрела на этих простых людей — Гринева с его вечно взлохмаченными волосами, Мятлева, который уже успел приволокнуться и теперь строил глазки, Марфу Степановну, хлопочущую у печки, — и думала: вот они, ее новые родные. Не графы и князья, не тетушки и дядюшки с их вечными нравоучениями. Простые, добрые люди, которые приняли ее как свою.
И страшно ей больше не было.
После чаепития гости ушли. Марфа Степановна на прощание обняла Анну и шепнула:
— Ты, если что, сразу беги. Я всегда дома. И не бойся ничего, девонька. Бог не без милости.
Оставшись одни, они с Александром принялись убирать со стола. Анна мыла посуду в ледяной воде, а он вытирал. Руки ее быстро покраснели и озябли, но она не жаловалась. Это была ее первая домашняя работа, и почему-то она приносила радость.
— Саша, — сказала она вдруг. — А что мы будем делать дальше?
Он замер, посмотрел на нее серьезно.
— Сейчас одеваться — и идти к твоему отцу.
Анна похолодела.
— К отцу? Зачем?
— Затем, что я должен посмотреть ему в глаза. Как мужчина. Сказать, что я люблю тебя и что ты моя жена. Если он проклянет — значит, проклянет. Но я должен попытаться.
— Он не примет нас, — прошептала Анна. — Ты не знаешь его. Он ни за что не простит.
— Может быть. Но я должен попытаться. Нельзя жить с этим грузом, Аня. Надо все решить сегодня.
Она долго смотрела на него, потом кивнула.
— Хорошо. Я пойду с тобой.
— Нет. — Он взял ее за плечи. — Ты останешься здесь. Если я пойду один, это разговор двух мужчин. Если ты пойдешь со мной, отец может подумать, что я прячусь за твою юбку. Доверься мне.
Ей было страшно отпускать его одного, но она понимала — он прав.
Он оделся в свой мундир, тщательно вычищенный, причесался, пристегнул шпагу. Анна стояла рядом и смотрела, как он собирается.
— Саша, — сказала она тихо. — Что бы ни случилось, помни: я тебя люблю. И всегда буду любить. Даже если нас проклянут все на свете.
Он обернулся, подошел к ней, поцеловал в лоб.
— Я вернусь, — сказал он твердо. — Жди.
И вышел.
Анна осталась одна в холодной комнате. Подошла к окну, смотрела, как он идет через двор, как садится в сани, как трогается с места. Когда сани скрылись за поворотом, она вдруг поняла, что стоит и плачет.
Но это были не слезы отчаяния. Это были слезы надежды.
Она верила ему.
*****
Князь Пронский принял Александра не сразу.
В передней особняка на Миллионной его продержали больше часа. Лакеи косились на его потертый мундир, перешептывались. Но Александр стоял прямо, смотрел на портреты предков Пронских, развешанные по стенам, и ждал.
Наконец его позвали.
Князь Павел Петрович Пронский сидел в своем кабинете, в тяжелом кресле с высокой спинкой. Это был крупный мужчина лет пятидесяти, с тяжелым взглядом и властным лицом, какие часто встречаются у людей, привыкших повелевать. Перед ним на столе лежало письмо — Александр догадался, что то самое, которое он написал вчера вечером, извещая о состоявшемся браке.
— Ну, — сказал князь, не предлагая садиться. — Явился.
Александр поклонился.
— Честь имею, ваше сиятельство.
— Какая там честь! — Князь стукнул кулаком по столу так, что подпрыгнуло чернильница. — Ты у меня дочь украл, щенок! Ты понимаешь, что ты сделал? Опозорил весь род! Девчонку сманил, как последнюю...
— Я люблю вашу дочь, — перебил Александр твердо. — И она любит меня. Мы обвенчались по любви, а не по расчету.
— По любви! — Князь вскочил, заходил по комнате. — Что ты понимаешь в любви, мальчишка? У тебя за душой ни гроша, ты и прокормить ее не сможешь! Она княжна, она привыкла к другому!
— Я буду работать. Я буду служить. Я сделаю все, чтобы она была счастлива.
— Чем ты ее сделаешь счастлиаой? Своим жалованьем? — Князь остановился, сверля его взглядом. — Знаешь, сколько стоит одно ее платье? Ты за год не заработаешь!
— Это не важно.
— Не важно? А что важно? Любовь? — Князь горько усмехнулся. — Молодо-зелено. Пройдет месяц-другой, и ты увидишь, что любовью сыт не будешь. И тогда что? Прибежите просить помощи? Денег?
— Мы не придем. Никогда.
Князь долго смотрел на него. Потом сел обратно в кресло и вдруг как-то обмяк, постарел.
— Глупые вы, — сказал он тихо. — Оба глупые. Думаете, я враг своему ребенку? Я жениха ей искал достойного, с положением. Чтобы она жила как у Бога за пазухой. А ты... Что ты ей дашь?
— Себя, — просто ответил Александр. — И все, что у меня есть.
Наступило молчание. Князь барабанил пальцами по столу, глядя куда-то в сторону. Потом махнул рукой:
— Убирайся. И чтобы духу твоего здесь не было. Анна мне больше не дочь. Именье ее, приданое — все остается здесь. Ничего вы не получите. Живите как знаете.
Александр поклонился еще раз.
— Прощайте, ваше сиятельство. Благодарю за то, что выслушали.
Он повернулся и пошел к двери.
— Постой, — остановил его князь. Александр обернулся. — Скажи ей... скажи, что я... — Он запнулся, подбирая слова, и снова махнул рукой. — Иди уже.
Когда дверь за Александром закрылась, князь Пронский долго сидел неподвижно. Потом достал платок и вытер глаза. Но это был лишь жест — никто не должен был видеть его слабости.
*****
Анна ждала у окна. Вечерело, когда во дворе показалась знакомая фигура.
Она выбежала на крыльцо, не одеваясь, в одном платье. Мороз обжег лицо, но она не чувствовала.
— Саша!
Он подхватил ее на руки, закружил, смеясь.
— Аня! Все хорошо! Мы свободны!
— Что он сказал?
— Он проклял нас и лишил наследства. — Александр поставил ее на землю, заглянул в глаза. — Мы теперь нищие, Аня. Совсем. Ты не жалеешь?
Она обвила его шею руками.
— Нет, — сказала она твердо. — Я ни о чем не жалею. Потому что ты у меня есть. А остальное — не важно.
Они вошли в дом. В комнате горела печка, было тепло.
Анна села на кровать, Александр опустился перед ней на колени, взял ее руки в свои.
— Ты не боишься? — спросил он.
— С тобой — нет.
— Будет трудно. Очень трудно.
— Я знаю.
— Ты никогда не стирала, не готовила, не топила печь.
— Научусь.
Он улыбнулся той самой светлой улыбкой, от которой у нее замирало сердце.
— Какая ты у меня... — прошептал он. — Я тебя так люблю, Аня. Так люблю, что слов нет.
Она притянула его к себе, обняла.
— И я тебя, Саша. Навеки.
За окном снова выла вьюга. В маленькой комнате было холодно и бедно. Но им было тепло. Потому что они были вместе.
А это, как оказалось, стоило дороже всех сокровищ мира.
Продолжение следует ...