Не родись красивой 123
Она целый день пробыла с ребёнком. С малышами терялся счёт времени —не успевал успокоиться один, как начинал плакать второй, затем третий. Пеленки, соски, купания – всё шло нескончаемой чередой. Когда Петя спал или лежал спокойно, Ольга помогала Маргарите Петровне с другими детьми. Приходили старшие девочки после занятий — стайкой, шумно. Сразу становились деловыми: принимались пеленать, кормить, развлекать. И всё равно казалось: сколько бы ни было здесь помощников, их всё-равно будет мало. Маленькие дети плакали, капризничали, просили есть. И это было бесконечно, как тяжёлое штормовое море: волна — и ещё волна, и спокойствия не жди.
Ольга пробыла в детдоме весь день и на следующее утро явилась опять. И опять был такой же день: в шуме, в плаче, в хлопотах и бесконечном уходе за детьми. Ольга мазала Петины болячки, купала мальчика, старалась всегда держать сухим, кормила. Она ловила каждую мелочь: как он морщится, как глотает, как у него теплеют ручки, как он иногда вдруг, совсем ненадолго, становится похож на обычного младенца — не на истощённого скелетика, а на активного ребёнка.
— Глядишь, так и выходишь ты мальчонку-то, — сказала ей Маргарита Петровна. — Давай сейчас добавляй больше молока, а воду уменьшай. Начнёт хорошо есть — глядишь, и оклемается.
Ольга слушала эти советы, выполняла. Она верила, что мальчик, переживший ад, обязательно должен жить дальше. Верила упрямо, всей душой. Она была очень привязана к Пете. В какой-то момент поняла: когда он дышит ровно — она тоже дышит ровнее. Когда он плачет — у неё внутри всё сжимается. Когда он засыпает — она впервые за день ощущает, что может выпрямить спину.
Детям постарше, которые находились в манеже, в обед приносили суп и хлеб. Маргарита Петровна размачивала чёрные куски в бульоне и кормила детей. Малыши, словно галчата, пытались быть ближе к воспитательнице, тянулись всем телом вперёд, открывали рты, плакали, когда ложку проносили мимо и её содержимое попадало в ротик соседу. Дети ели хорошо — жадно, быстро, будто боялись, что еда исчезнет. А кто не мог соперничать в погоне за ложкой с супом, сидел отдалённо, в стороне, тихо, словно маленькая тень. Таких Маргарита Петровна кормила отдельно, не торопясь, терпеливо, как будто каждым глотком вытаскивала ребёнка из беды.
Ольга старалась не смотреть на чашку с супом. Отворачивалась, занимала себя делами. Запах супа напоминал, насколько она голодна, у неё начинала кружиться голова.
Маргарита незаметно сунула Ольге в руку горбушку.
— Ешь, только незаметно, чтоб никто не увидел, — прошептала она. — Ты и так целыми днями ничего не ешь, совсем уже высохла.
Ольга сжала хлеб в ладони так крепко, будто ей дали не еду, а спасение. Губы её дрогнули.
— Спасибо, Маргарита Петровна, — прошептала она.
Та ничего не ответила. Только отвернулась, будто не хотела, чтобы Ольга видела в её лице хоть какую-то слабость.
Маргарита Петровна принесла с кухни чай. Налила себе и Ольге в кружки, забелила молоком.
— Пей, — сказала она.
Ольга пила горячее медленно, чувствуя, как тепло спускается внутрь, разливается по пустому желудку, по груди, по рукам. И это было так хорошо, что хотелось благодарить за каждый глоток.
Целую неделю Ольга изо дня в день ходила в детдом. Маргарита совала ей куски и наливала чаю. Сама Ольга не просила — стеснялась. Но когда давали - брала, потому что иначе было не дойти вечером до дома.
Она уже привыкла к этой дороге, к морозу, к постоянной слабости. Но не ходить не могла — потому что там, среди чужих детей, был один, которого она не имела права оставить.
В воскресенье Ольга ещё не успела выйти из дома, как пришла Антонина. Она поставила на стол молоко и муку.
— А, хлебница, всё ещё здесь, — приветствовала она Ольгу.
Ольга вздрогнула. Слова были грубые, липкие, как грязь: от неё хотелось отмыться, да нечем.
— Ну что, на работу устроилась? — спросила Антонина, даже не снимая с лица той холодной решимости, с которой пришла.
— Ещё нет, — ответила Ольга.
Антонина усмехнулась коротко, без радости.
— А я смотрю, ты хорошо устроилась. Маманя-то старуха. Ей тебя жалко. А ты сама-то должна понимать, что нельзя у старухи хлеб есть. У меня дети дома сидят полуголодные. А ты без зазрения совести живёшь себе припеваючи.
Ольга почувствовала, как в груди поднимается тяжёлое, колючее: обида, стыд, беспомощность. Она хотела сказать, что жизнь её далека от радости. Что каждый день идёт через мороз и живёт одной мыслью о мальчике. Но слова застряли. Потому что рядом была другая правда: Ольга ест чужой хлеб.
— Тоня, не надо, — перебила её мать.
— Маманя, что не надо? — Антонина повернулась к Арине всем корпусом. — Не надо было её пускать к себе в дом. Да и сейчас не поздно выгнать!
Она не стеснялась своих слов. Было видно, что присутствие Ольги её сильно раздражает, и она готова принимать радикальные меры.
— Уходи отсюда, — сказала она Ольге. — По-хорошему тебя прошу, уходи.
Ольга опустила глаза. Накатили слёзы. От усталости, от унижения, от того, что всё это — правда.
— Мне некуда идти, — прошептала она.
Слова прозвучали так тихо, что их можно было бы и не услышать — если бы в избе не стояла такая напряжённая тишина.
— Ладно, Антонина, — сказала бабка Арина, тяжело вздыхая. — Найдёт она работу. Она только-только в себя начала приходить. Сыночка нашла, слава Богу.
Антонина резко повернула голову:
— И где он оказался?
— В дальнем детдоме, — ответила бабка.
— Ну вот, — Антонина словно подхватила эту фразу как повод для нового укола. — Сама очухалась, мальчика нашла. Чего ж на работу тогда не идти?
Ольга подняла на неё глаза — мокрые, но уже упрямые.
— Я пойду. Я обязательно найду и буду работать. И бабушке вашей помогать. Я ей многим обязана.
Антонина оценивающе смотрела на Ольгу.
— Да уж. Пригрела она тебя.
Она помолчала секунду, будто перебирала в голове варианты, и вдруг сказала, уже другим тоном — деловым, хотя и всё таким же суровым:
— А знаешь что? Приходи к нам на ферму. Скотники нужны. И доярки. Конечно, работница из тебя лёгонькая. Ну а вдруг возьмут?
Ольга не сразу поверила, что это предложение — не издёвка. Она даже вдохнула глубже.
— Глядишь, на молоке ты быстрее поправишься, — добавила Антонина, будто бросила кость, но всё же — кость спасительную.
— А что… можно молоко брать? — тут же спросила Ольга, и сама испугалась своей жадной надежды.
Антонина коротко фыркнула:
— А ты как думаешь? Нет, голубушка, брать государственное добро нельзя. -И добавила уже тише.- Но всё равно все умудряются. Так что и ты сможешь.
Ольга слушала и понимала: выбора у неё нет. Её жизнь уже давно перестала быть чистой и правильной — она стала борьбой за крошку хлеба, за глоток тепла, за чужого ребёнка, которого она считает своим.
— Иногда коровам свёклу дают, можно кусок взять незаметно, — продолжала Антонина. — Зарплата не больно большая, но где её сейчас большую-то найти? А так хоть с маманиной шеи слезешь. Только ты никому про молоко и свёклу не говори, а то в тюрьму за воровство пойдёшь.
Ольга вытерла слёзы рукавом и кивнула. Кивок был не покорный — решительный.
— Я приду, — сказала она. — Скажите только… когда.
Ольга обрадовалась такой возможности. Внутри будто вспыхнул огонёк: неужели и правда есть выход? Но тут же, следом, поднялась другая мысль — тяжёлая, как камень: ферма. Скот. Коровы. Она не то что доить — она и близко подходить к ним боялась. А теперь ей предлагают идти туда, где эти тёплые, огромные животные — рядом, где они пахнут, дышат, могут толкнуть, могут ударить копытом. Она даже не представляла, с какой стороны можно подойти к корове, чтобы та не шарахнулась, не боднула.
Но если другие люди работали — значит, и она могла научиться. Эта простая мысль держала крепче любых сомнений. Ей не требовалось любить эту работу. Ей требовалось выжить.
Ольга сглотнула и спросила тихо:
— А когда приходить?
Антонина ответила без мягкости, по-деловому:
— А вот завтра и приходи. Бригадир с самого утра на месте. Спросишь его. Может, и возьмёт кем.
Ольга кивнула.