Найти в Дзене
Валерий Коробов

Козырь в рукаве - Глава 1

Говорят, руки не врут никогда. В тот вечер, когда в дверь постучали, Галина взглянула на ладони двенадцатилетнего Сеньки и похолодела: пальцы сына дрожали так же, как у его отца за час до того, как тот ушел на фронт и не вернулся. Но тогда она еще не знала, что это дрожание — не от страха, а от карт, которые мальчишка впервые сжимал под подушкой. В тот вечер Зареченск утопал в октябрьской слякоти так, словно само небо решило выплакать все слезы, что не пролили люди за четыре года войны. Сенька сидел на табурете возле печки-буржуйки и перебирал пуговицы. Мать собрала их в жестяную банку из-под американской тушенки — целое сокровище! Костяные, деревянные, одна даже перламутровая, от какого-то довоенного пальто. Пальцы сами собой сортировали их по размеру, на ощупь определяя материал. Сенька любил это занятие. Когда перебираешь пуговицы, можно не думать о том, что завтра опять в школу, а в портфеле — пустая жестянка из-под кильки, куда мать кладет вареную картошку в мундире. Можно не дума

Говорят, руки не врут никогда. В тот вечер, когда в дверь постучали, Галина взглянула на ладони двенадцатилетнего Сеньки и похолодела: пальцы сына дрожали так же, как у его отца за час до того, как тот ушел на фронт и не вернулся. Но тогда она еще не знала, что это дрожание — не от страха, а от карт, которые мальчишка впервые сжимал под подушкой.

В тот вечер Зареченск утопал в октябрьской слякоти так, словно само небо решило выплакать все слезы, что не пролили люди за четыре года войны.

Сенька сидел на табурете возле печки-буржуйки и перебирал пуговицы. Мать собрала их в жестяную банку из-под американской тушенки — целое сокровище! Костяные, деревянные, одна даже перламутровая, от какого-то довоенного пальто. Пальцы сами собой сортировали их по размеру, на ощупь определяя материал. Сенька любил это занятие. Когда перебираешь пуговицы, можно не думать о том, что завтра опять в школу, а в портфеле — пустая жестянка из-под кильки, куда мать кладет вареную картошку в мундире. Можно не думать, что штаны протерлись до дыр и скоро начнут просвечивать, а новые взять негде.

Можно было вообще ни о чем не думать, только слушать, как за стеной возится крыса, да как мать возится с лампой — керосин кончался, фитиль коптил, и комната тонула в желтом полумраке.

Галина штопала его рубашку. Тонкие иголки мелькали в ее пальцах так же быстро, как Сенькины — над пуговицами. Только у нее руки были грубее — война, завод, разгрузка вагонов, а потом стирка на полдома, чтобы хоть как-то свести концы с концами.

— Мам, — позвал Сенька. — А почему у меня пальцы не мерзнут? Вон у Витьки Сизова — синие, а у меня — обычные.

Галина подняла глаза. Сын смотрел на свои руки, растопырив пальцы, и крутил их так и эдак. Худой, длинный, с острыми локтями и коленками — вылитый отец. Только глаза темнее, в нее. И пальцы... Господи, пальцы отцовские — длинные, гибкие, нервные. Петр на таких пальцах на балалайке играл — заслушаешься.

— Кровь у тебя горячая, — ответила она и снова склонилась к рубашке. — В отца. Он тоже вечно раздетый ходил, а руки теплые.

— А он на гитаре играл?

— На балалайке. Но руки те же. Музыкальные, говорят. Учитель в школе хвалил.

Сенька замолчал. Про отца он спрашивал редко — знал, что мать после таких разговоров уходит на кухню и долго гремит посудой, а когда возвращается, глаза у нее красные. А спрашивать хотелось. Хотелось знать, какой он был, этот человек на единственной фотографии — в гимнастерке, с усталыми глазами и почему-то без улыбки, хотя мать говорила, что веселый был, балагур.

— А дед твой, — вдруг добавила мать, не поднимая головы, — царствие ему небесное, портным был. У него пальцы золотые были — любую дыру заштопает так, что не видно. Иголкой работал, как музыкант. Так что тебе, Сенька, и от деда талант достался.

— Значит, я могу и портным быть, и музыкантом? — усмехнулся Сенька.

— Можешь, — серьезно ответила мать. — Только не картежником. Запомни, сынок: карты — это дорога в никуда. Отец твой на них и погорел.

Сенька замер. Отец и карты? Мать никогда об этом не говорила.

— Как погорел?

Галина отложила рубашку, поднялась, прошла к окну, заклеенному бумажными полосами крест-накрест. За стеклом было черно — ни фонарей, ни огней. Город жил экономно.

— Было дело, — сказала она тихо. — Еще до войны. Проиграл он тогда много. Очень много. Чужое проиграл, казенное. Хорошо, дядя Глеб выручил.

— Какой дядя Глеб? — Сенька навострил уши. Про дядю Глеба он слышал впервые.

Галина помолчала, потом обернулась. Лицо ее в полумраке казалось вырезанным из старой кости — резкие тени, глубокие складки у рта.

— Брат мой родной. Только ты его не знаешь, и знать не надо. Уехал он давно, еще до войны. Живет своей жизнью, грешной. Картежник он, Сенька. Профессиональный шулер. Отца твоего тогда из петли вытащил, долги отдал, но и сломал его. После того случая Петр за карты больше не садился, а вот покой потерял. Все ему казалось, что его ищут, что расплата придет. На фронт ушел чуть ли не с радостью — думал, там от судьбы спрячется.

Сенька молчал, переваривая услышанное. В груди шевельнулось что-то странное — не страх, не ужас, а скорее любопытство. Картежник. Шулер. Слова звучали как из книжек про разбойников, которые он читал у Витьки.

— А где он сейчас?

— Не знаю. И знать не хочу. И ты забудь. Нет у нас такого родственника. — Галина подошла к столу, села напротив сына, взяла его руки в свои. — Ты меня слушай, сынок. Руки у тебя — божий дар. Я это сразу поняла, как ты родился. Такие руки либо добро людям несут, либо горе. Я всю жизнь буду работать, в лепешку расшибусь, а тебя выведу в люди. Чтобы ты доктором стал или учителем. Понял?

— Понял, мам.

Но в тот момент Сенька думал не о докторах. Он думал о дяде Глебе — человеке, который вытащил отца из петли. Что это за человек, если может такое? И почему о нем нельзя знать?

За окном завыла собака — тоскливо, протяжно. Галина перекрестилась.

— К худу, — прошептала она. — Не к добру это, Сенька.

А через час, когда они уже укладывались спать на одном топчане, под одним драным одеялом (так теплее), в дверь постучали.

Стук был негромкий, но уверенный. Три удара, пауза, еще два.

Галина замерла. Сенька тоже не дышал. В Зареченске по ночам не стучали — боялись. Кого боялись — сами не знали, но дверь после десяти никто не открывал.

— Галя, открой, — раздался из-за двери негромкий голос. — Я это. Глеб.

Сенька почувствовал, как мать вздрогнула всем телом. Она медленно села на топчане, глядя в темноту, туда, откуда шел голос.

— Не бойся, я один, — добавил голос. — Поговорить надо.

Галина молчала долго, очень долго. Потом встала, накинула на плечи старую кофту и пошла к двери. Сенька видел, как трясутся ее руки, когда она отодвигала засов.

Дверь открылась, и в комнату ворвался холодный, сырой воздух, а с ним — человек.

Высокий, худой, в длинном черном пальто и шляпе, с которой стекала вода. Лица в темноте было не разглядеть, только блеск глаз.

— Здравствуй, сестра, — сказал человек и шагнул внутрь.

Сенька смотрел на него во все глаза. Вот он какой, дядя Глеб. Картежник. Шулер. Человек, который вытащил отца из петли.

— Ты зачем приехал? — голос матери был глухой, чужой. — Я же просила: никогда.

— Жизнь заставила, — ответил дядя, снимая шляпу. — Пустишь обогреться или сразу гнать будешь?

Галина стояла на пороге, загораживая проход. Потом медленно, словно через силу, отступила в сторону.

— Проходи. Только помни: я тебе ничего не должна.

Дядя усмехнулся и шагнул в комнату. В тусклом свете коптилки Сенька наконец разглядел его лицо — красивое, совсем не похожее на материно, с тонкими чертами и насмешливыми глазами. Взгляд скользнул по убогой обстановке, задержался на Сеньке, который сидел на топчане, натянув одеяло до подбородка.

— Это Петра сын? — спросил дядя Глеб, и голос его вдруг изменился, стал мягче.

— Мой сын, — отрезала Галина. — Петра память.

Дядя Глеб подошел ближе, присел на корточки перед топчаном. От него пахло табаком и чем-то чужим, городским, дорогим.

— Здорово, племяш, — сказал он тихо. — Сколько ж тебе? Десять?

— Двенадцать, — выдохнул Сенька.

— Двенадцать, — повторил дядя Глеб. — А Петра уже семь лет как нет. — Он протянул руку, взял Сенькину ладонь, повертел в своих пальцах. — Пальцы, — сказал он задумчиво. — Какие пальцы, Галя... Ты видишь?

— Вижу, — отрезала Галина. — И не смей к нему подходить. Слышишь? Не смей.

Дядя Глеб поднялся, усмехнулся одними уголками губ.

— Я, может, всю войну прошел, два ранения имею, а ты меня как прокаженного встречаешь.

— Ты и есть прокаженный, — тихо, но твердо ответила Галина. — Для меня и для него. Что тебе нужно? Говори и уходи.

— Нужно, — дядя Глеб прошел к столу, сел на Сенькин табурет, закурил, не спросив разрешения. — Деньги нужны. До зарезу. В городе у меня дело, а проколовшись я. Если до завтра не найду тысячу — все, Галя. Крышка.

Галина засмеялась — невесело, зло.

— Тысячу? Ты с ума сошел? Где я тебе возьму тысячу? У нас хлеба на завтра нет!

— Я знаю, — дядя Глеб затянулся, выпустил дым к потолку. — Я не прошу у тебя. Я прошу... приютить меня на ночь. А утром я уйду. И больше никогда не появлюсь. Слово даю.

Галина долго смотрела на него. Потом перевела взгляд на Сеньку. Потом снова на брата.

— Ночуй, — сказала она наконец. — Но к утру чтобы духу твоего не было. И к Сеньке не прикасайся. Понял?

— Понял, Галя, понял, — дядя Глеб поднял руки в примирительном жесте. — Я и сам не хочу, чтобы он на меня похож был.

Сенька лежал на топчане, притворяясь спящим, и слушал, как мать укладывает дядю на полу, на старых половиках. Слушал, как они молчат, как мать ворочается рядом, как дядя Глеб долго не спит — слышно было, как он курит одну за другой, хотя мать просила не дымить.

А под утро, когда мать наконец задремала, Сенька почувствовал на себе взгляд. Открыл глаза — в серых сумерках рассвета дядя Глеб сидел на полу, прислонившись спиной к стене, и смотрел прямо на него.

— Не спится, племяш? — шепотом спросил он.

— Не спится, — так же шепотом ответил Сенька.

Дядя Глеб поманил его пальцем. Сенька покосился на мать — спала, накрывшись с головой одеялом. Тихо выскользнул из-под бока, босиком подошел к дяде.

— Садись, — дядя Глеб похлопал по половику рядом с собой. — Рассказывай, как живешь.

Сенька сел, подобрав под себя босые ноги. Было холодно, но он не чувствовал.

— Нормально живу, — сказал он. — В школу хожу. Маме помогаю.

— Карты любишь?

Сенька вздрогнул.

— Не знаю... Я не играл никогда.

— А хотел бы?

Сенька молчал, боясь признаться даже себе. Хотел. Очень хотел. Еще до того, как мать рассказала про отца, еще до того, как дядя появился, он засматривался на мужиков, которые резались в "козла" на завалинке. Его манили эти движения рук, этот шелест карт, эти глаза — азартные, злые, живые.

— Покажи руки, — попросил дядя Глеб.

Сенька протянул ладони. Дядя взял их, долго рассматривал, ощупывал каждый палец, разминал суставы. Потом достал из кармана колоду карт — потертую, засаленную, но все равно прекрасную.

— Держи, — он вложил колоду в Сенькины руки. — Просто подержи. Почувствуй.

Сенька замер. Карты были теплыми, живыми. Пальцы сами собой начали их перебирать, тасовать, словно знали это движение с рождения.

— Господи, — выдохнул дядя Глеб. — Галя, Галя... Что же ты делаешь? Такой талант губишь.

— Какой талант? — прошептал Сенька.

Дядя Глеб посмотрел на него долгим, странным взглядом.

— Тебе, племяш, либо великим хирургом быть, либо великим шулером. Третьего не дано. Такие пальцы, как у тебя, либо скальпель, либо карту чувствуют. И то и другое — людей резать.

Сенька не понял про "резать", но про карты понял.

— А вы... научите?

Дядя Глеб усмехнулся.

— Я? Нет. Мать убьет. Да и не нужен тебе мой путь, Сенька. Я тебе другое скажу: если уж судьба тебя к картам приведет — помни: не ради денег, а ради чувства. Карта — это жизнь. В ней вся правда. Но это не для тебя. Ты для другого рожден. А для чего — сам поймешь.

Он забрал колоду, спрятал обратно в карман пальто.

— А теперь иди спать. И никому ни слова о нашем разговоре. Особенно матери.

Сенька кивнул и на цыпочках вернулся на топчан. Долго лежал, глядя в темный потолок, чувствуя на пальцах невидимый след от карт.

А утром, когда проснулся, дяди Глеба уже не было. Только мокрое пятно на половике да горький запах табака напоминали о ночном госте.

Галина сидела за столом, подперев щеку рукой, и смотрела в окно на серый, хмурый рассвет.

— Уехал? — спросил Сенька.

— Уехал, — не оборачиваясь, ответила мать. — И слава богу.

— А он вернется?

Галина медленно повернулась. Глаза у нее были красные, но сухие.

— Надеюсь, что нет. Слишком дорого нам его возвращение обходится.

Сенька не понял, что она имела в виду. Но что-то подсказывало ему: это была не последняя встреча с дядей Глебом. Слишком ярко горели на пальцах воспоминания о картах. Слишком хорошо запомнился шепот: "Такие пальцы либо скальпель, либо карту чувствуют".

Снаружи за окном начинался новый день. Холодный, голодный, обычный день в городе Зареченске, где война кончилась, но мир еще не начался.

И никто не знал, что этот день станет первым в череде событий, которые навсегда изменят жизнь двенадцатилетнего мальчишки с длинными чуткими пальцами, доставшимися ему от погибшего отца и прадеда-портного.

И от дяди-шулера, который появился в их доме ровно на одну ночь — чтобы перевернуть все с ног на голову и исчезнуть в утренней мгле, оставив после себя только мокрое пятно на полу, запах табака и колоду карт, зачем-то сунутую под Сенькину подушку.

Колоду, которую Сенька нашел только вечером и спрятал так далеко, что мать ни за что не найдет.

Если только не захочет искать.

Но мать не искала.

Она просто ждала беды. И чутье ее не обманывало.

***

Три месяца пролетели как один холодный, голодный день.

Зима в сорок шестом выдалась лютая. Морозы сковывали Зареченск так, что стены деревянных домов трещали по ночам, будто стреляли. Сенька выживал. Ходил в школу, где кормили жидкой пшенной кашей с каплей рыбьего жира, таскал из проруби воду, пилил с матерью дрова для буржуйки из старых поддонов, которые удавалось выменять на базаре.

Колода карт лежала в тайнике — под оторванной половицей в углу, где стояла кровать. Сенька доставал ее только по ночам, когда мать засыпала. В темноте, на ощупь, он учился тасовать. Сначала просто перебирал карты, привыкая к их шершавой поверхности, к углам, к рисунку. Потом начал пробовать те движения, которые мельком показал ему дядя Глеб.

Пальцы запоминали всё сами. Без ошибок. Без колебаний.

Через месяц Сенька мог делать веер одной рукой так, что карты ложились ровно, словно солдаты в строю. Через два — научился ложной тасовке, когда верхняя карта остается на месте, хотя колода мешается по-честному. Он не знал, как это называется. Он просто чувствовал: надо нажать вот тут, чуть сдвинуть мизинцем — и порядок не нарушен.

Мать ничего не замечала. Она приходила с работы затемно, валилась с ног от усталости. Иногда приносила кусок хлеба или пару картофелин — расплата за стирку белья местным нэпманам, которые уже начинали поднимать голову в городке.

— Кушай, сынок, — говорила она, пододвигая еду к нему. — Я на заводе поела.

Сенька знал, что это неправда. На заводе кормили баландой из селедочных голов. Но спорить было бесполезно.

В тот день, когда все изменилось, на улице мела поземка. Сенька возвращался из школы и наткнулся на Витьку Сизова, который стоял у забора и трясся не то от холода, не то от страха.

— Сенька, — зашептал Витька, увидев друга. — Беда.

— Что такое?

— Меня Щепка ищет. Говорят, проиграл я ему в карты.

Сенька нахмурился. Щепка — Колька Щепкин, двадцатилетний уголовник, вернувшийся с фронта не с медалями, а с бандитской повадкой. Он держал в страхе всю окраину, резался в карты с лохами и, говорят, имел зуб на дядю Глеба — старые счеты.

— Ты играл с ним?

— Не играл я! — Витька чуть не плакал. — Он сам сказал, что я должен. Подошел вчера на базаре, говорит: твой батя проиграл, теперь ты отвечаешь. А батя мой полгода как в могиле!

Сенька стиснул зубы. Витькин отец, Сизов-старший, тоже не вернулся с войны — пропал без вести под Кенигсбергом. Значит, Щепка просто придумал повод, чтобы пощипать сироту.

— Сколько ты должен?

— Двести рублей говорит. Откуда у меня двести рублей?

Двести рублей — это полторы материнские зарплаты. Это новые валенки. Это еда на месяц.

— Пойдем, — решительно сказал Сенька. — Разберемся.

— Куда пойдем? К нему?

— К нему. Он где сидит?

Витька побледнел еще сильнее, но кивнул в сторону вокзала. Там, в полуразрушенном пакгаузе, Щепка сколотил что-то вроде притона.

Через полчаса они стояли перед железной дверью, обитой ржавым листом. Сенька постучал. Открыл какой-то мрачный тип в телогрейке, глянул на пацанов, усмехнулся.

— Кого принесло?

— Нам Щепку надо, — голос Сенька старался держать ровно.

— Заходи.

Внутри было накурено, горела керосиновая лампа, за столом сидели четверо. Щепку Сенька узнал сразу — коренастый, с перебитым носом и колючими глазами, он тасовал карты так лениво, словно делал одолжение всей вселенной.

— А, должник пришел, — протянул он, увидев Витьку. — С деньгами?

— Нет у него денег, — шагнул вперед Сенька. — И долга никакого нет.

В комнате стало тихо. Щепка медленно перевел взгляд на Сеньку, и в этом взгляде было что-то такое, отчего у нормального человека поджилки бы затряслись.

— Ты кто такой, сосунок?

— Я племянник Глеба Шустрого, — выпалил Сенька раньше, чем успел подумать.

Тишина стала мертвой. Один из мужиков за столом присвистнул. Щепка прищурился.

— Глеба? Того самого?

— Того самого.

— Брешешь.

— Не брешу. Хочешь — докажу.

Щепка откинулся на спинку стула, заскрипел деревянным сиденьем.

— Интересно. И как ты докажешь?

Сенька подошел к столу. В голове билась одна мысль: "Если ошибся — пропал". Он протянул руку.

— Дай колоду.

Щепка усмехнулся, кинул карты на стол. Сенька взял их. Пальцы сделали свое дело — веер, тасовка, еще одна, ложный съем. Все это заняло секунд десять. Глаза у мужиков округлились.

— Глебова школа, — выдохнул кто-то. — Я такой финт только у него видел.

Щепка встал, обошел стол, навис над Сенькой. Тот не отступил, хотя сердце колотилось где-то в горле.

— Значит, племянник, — проговорил Щепка тихо. — А где дядя?

— Уехал.

— Надолго?

— Не знаю. Сказал, вернется.

Щепка смотрел долго, потом вдруг рассмеялся.

— А ты смелый, щенок. Ладно, — он махнул рукой Витьке. — Вали отсюда, должник. Прощаю. Ради старого знакомства.

Витька пулей вылетел из пакгауза. Сенька уже двинулся за ним, когда Щепка окликнул:

— Стой. Ты — останься.

Сердце ухнуло вниз.

— Садись, — Щепка указал на табурет. — Сыграем.

— Я не играю.

— А кто только что финты крутил? Для баловства? Садись, говорю.

Сенька сел. Руки дрожали, но он спрятал их под стол.

— На что играем? — спросил он, удивляясь собственной наглости.

Щепка хмыкнул.

— На интерес. Выиграешь — уйдешь. Проиграешь — научишь меня этому финту с тасовкой.

— Идет.

Щепка сдал. "Бура". Простая игра, на скорость и память. Сенька смотрел на карты и чувствовал, как пальцы сами собой считают — вот тут валет, тут семерка, туз в прикупе. Он не знал, откуда это. Просто знал.

Первый кон — Сенька. Второй — опять Сенька. Третий — Щепка начал злиться, полез в рукав за крапленой, но Сенька увидел. Увидел, как дрогнул мизинец, как чуть сместилась колода.

— Не надо, — сказал он тихо. — Я же вижу.

Щепка замер. Посмотрел на Сеньку совсем другими глазами.

— Ты кто такой, парень?

— Я же сказал. Племянник Глеба.

— Глеб таким не учил. Глеб сам так не умел. Ты откуда?

Сенька молчал. Он и сам не знал ответа.

Щепка вдруг отодвинул карты, встал.

— Иди. И запомни: если Глеб объявится — скажи, что Щепка кланяется. И должок за ним старый помнит. А ты, — он ткнул пальцем в Сеньку, — не лезь больше в такие дела. Сгоришь.

Сенька вышел наружу и долго стоял на морозе, не чувствуя холода. Витька уже убежал. Вокруг была только зима и гулкий стук сердца в ушах.

Домой он вернулся затемно. Мать уже была дома — сидела за столом, положив перед себя что-то маленькое, блестящее.

— Где ты был? — спросила она глухо.

— В школе задержался, — соврал Сенька.

Галина подняла глаза. Они были красные.

— Садись.

Сенька сел, чувствуя неладное.

— Смотри, — мать подвинула к нему блестящую вещь. Это был нательный крестик на тонкой цепочке. — Знаешь чей?

Сердце Сенька оборвалось. Он узнал крестик. Он видел его на шее у дяди Глеба в ту ночь.

— Откуда?

— Нашли сегодня в подворотне. Убитого нашли, Сенька. Дядю твоего. С ножевым ранением. Вчера ночью.

Сенька смотрел на крестик и не мог вымолвить ни слова. Перед глазами стоял дядя Глеб — насмешливый, красивый, с картами в руках.

— Он вернулся, — прошептал Сенька. — Он вернулся в город.

— Видно, вернулся, — голос матери звенел от сдерживаемых слез. — И видно, нашел то, что искал.

— Кто? — выдохнул Сенька.

Галина покачала головой.

— Не знаю. Милиция ищет. Но ты молчи, что он у нас был. Понял? Никому. Иначе нас тоже затаскают.

Сенька кивнул, но в голове уже крутилась страшная догадка. Щепка. Его слова: "Должок за ним старый помнит". Неужели?

Он хотел рассказать матери про сегодняшний день, про встречу в пакгаузе, про игру. Но язык не повернулся. Слишком страшно было признаваться, что он был там, что он играл, что он влез в этот мир.

— Ложись спать, — сказала мать, пряча крестик в карман. — Завтра похороны. Сами похороним, по-тихому. Нечего людям глаза мозолить, какой у нас родственник объявился.

Сенька лег на топчан, уставился в потолок. В голове крутилось: дядя Глеб мертв. А он, Сенька, последним из родных видел его живым три месяца назад. И последним разговаривал с человеком, который, возможно, его убил.

Карты под половицей жгли пятку сквозь доски.

Ночью Сенька не спал. Он слышал, как мать плачет в подушку — тихо, чтобы он не проснулся. Он слышал, как завывает ветер в трубе. И все это время пальцы его сами собой перебирали несуществующие карты, раскладывали пасьянс, искали комбинацию, которая спасет.

Но карты молчали.

А утром пришли двое в штатском.

— Галина Ивановна? — спросил тот, что постарше, снимая шапку. — Мы из уголовного розыска. Поговорить надо. О вашем брате.

Мать побледнела, но в дом впустила.

Сенька сидел на топчане, спрятав руки под одеяло, и слушал. Слушал каждое слово, каждую паузу, каждый вздох.

— Когда вы видели его в последний раз?

— Три месяца назад. Заходил на ночь. Утром ушел.

— О чем говорили?

— Просил денег. Я не дала. Уехал.

— Больше не видели?

— Нет.

— А сын? — следователь повернулся к Сеньке. — Мальчик, ты дядю видел?

— Видел, — голос Сенька был тихий, но ровный. — Той ночью.

— Он ничего не рассказывал? Не говорил, кто его ищет, кто враги?

Сенька вспомнил Щепку, вспомнил пакгауз, вспомнил колоду, которая до сих пор лежит под половицей.

— Нет, — сказал он. — Ничего не говорил.

Следователь вздохнул, переглянулся с напарником.

— Ладно. Если что вспомните — дайте знать. Похороните — сообщите, куда. Может, найдут убийцу, надо будет опознать.

Они ушли. Мать долго стояла у закрытой двери, потом повернулась к Сеньке.

— Ты точно ничего не знаешь?

— Точно, мам.

Она посмотрела ему в глаза долгим, тяжелым взглядом. Потом перевела взгляд куда-то в угол, туда, где под половицей лежала колода.

— Ладно, — сказала она тихо. — Собирайся. На кладбище пойдем. Попрощаемся с дядей. Хоть и грешный был человек, а своя кровь.

Сенька оделся и вышел за матерью на мороз.

Он еще не знал, что этот день станет переломным. Что смерть дяди Глеба не оборвет, а только укрепит ту странную связь, что возникла между ними в ту ночь. Что карты, спрятанные под половицей, будут сниться ему каждую ночь. И что очень скоро он встретит человека, который откроет ему тайну, которую дядя Глеб унес с собой в могилу.

Но это будет уже совсем другая история.

А пока они шли по заснеженной улице к моргу, где лежал Глеб Иванович Шустров, картежник и шулер, фронтовик и бродяга, дядя, которого Сенька знал всего одну ночь, но который успел перевернуть всю его жизнь.

***

Похороны дяди Глеба запомнились Сеньке на всю жизнь — серым небом, сыпавшим мелкой крупой, промерзшей землей, которую долбили ломами двое мужиков с кладбища, и матерью, стоявшей над могилой с каменным лицом.

Гроб сколотили наспех из неструганых досок. Отпевать в церкви не стали — Глеб Иванович Шустров был человеком невоцерковленным, да и батюшка, узнав, кого хоронят, только рукой махнул: "Самоубийц не отпеваем, а этот сам себя убил, хоть и не своей рукой. Грешник великий, пусть Господь сам судит".

Так и закопали — на дальнем углу погоста, где хоронили безродных да самоубийц. Сенька стоял над ямой и смотрел, как комья мерзлой земли стучат по крышке. Рядом всхлипывала какая-то незнакомая женщина в черном платке — может, из бывших подруг дядиных, может, просто сердобольная. Мать на нее косилась, но молчала.

Когда все кончилось и народ разошелся, Галина взяла Сеньку за руку и повела прочь с кладбища. На выходе стоял мужик в кожаном пальто и курил, пряча папиросу в кулак от ветра. Тот самый, из угрозыска.

— Галина Ивановна, — окликнул он. — На минуту.

Мать остановилась, сжала Сенькину ладонь так, что косточки хрустнули.

— Что еще?

— Нашли мы кое-что в вещах вашего брата. Вам как родственнице отдать должны.

— Какие вещи?

— В камере хранения на вокзале лежал его чемодан. Билет до Москвы взял, да не уехал. В чемодане — одежда, бумаги, деньги. Немного. И вот это.

Он протянул матери маленький замшевый мешочек на шнурке. Галина взяла, развязала дрожащими пальцами. Внутри оказались три вещи: золотой перстень с печаткой, старая фотография и колода карт.

Сенька замер. Карты были точно такие же, как те, что лежали у него под половицей. Даже потертость на рубашке та же — он запомнил, рассматривая при свете коптилки.

— Это все? — спросила Галина глухо.

— Все. Распишитесь.

Мать расписалась в какой-то бумаге, сунула мешочек в карман пальто и быстро, почти бегом, пошла прочь. Сенька едва поспевал за ней.

Дома она вытряхнула содержимое мешочка на стол. Перстень отложила в сторону, фотографию долго рассматривала, потом перевернула. На обороте корявым почерком было выведено: "Глеб, 41-й год. Не забывай, кто мы".

— Мам, а кто это? — спросил Сенька, глядя на снимок. Там был дядя Глеб, молодой, улыбающийся, в компании таких же веселых людей в военной форме. Все с бокалами, все смотрят в объектив с каким-то лихим вызовом.

— Не знаю, — жестко ответила мать. — И знать не хочу. — Она уже хотела отложить и карты, но вдруг замерла, перебирая колоду. — Сенька, посмотри.

Сенька подошел ближе. Мать держала в руках карту — пикового туза. Но странного: на рубашке, там, где обычно был рисунок, чернела едва заметная метка, похожая на крестик.

— Это крапленые, — сказала мать тихо. — Я у брата своего такие видела однажды. Он говорил, это не просто карты, это... ну, вроде паспорта. По таким друг друга узнают.

— Кого друг друга?

— Шулеров. Картежников. Свой своих. — Галина повертела карту, потом отложила в сторону. — Господи, зачем он это нам оставил? Нарочно, что ли? Чтоб я сына своего уберечь не могла?

Она вдруг резко повернулась к Сеньке, схватила его за плечи.

— Сынок, поклянись мне. Прямо сейчас. Перед иконой поклянись, что никогда в жизни не прикоснешься к картам. Никогда. Даже ради интереса. Даже если жизнь заставит.

Сенька смотрел в ее глаза — безумные, красные, полные такой отчаянной мольбы, что у него внутри все перевернулось.

— Клянусь, мам.

— Клянись на кресте!

Сенька перекрестился, глядя на темный образ Богородицы в углу.

— Клянусь, мам. Никогда.

Галина отпустила его, обессиленно опустилась на табурет.

— Хорошо, — выдохнула она. — Теперь сожги это все.

Сенька послушно взял карты — те, что из мешочка. Но когда мать отвернулась к печке, чтобы подкинуть дров, он незаметно сунул пикового туза в рукав. Сам не зная зачем. Просто рука сама сделала.

Карты полетели в огонь. Бумага вспыхнула ярко, на мгновение осветив комнату, и через минуту от них остался только пепел. Мать сгребла его кочергой и долго мешала, чтобы ни одной целой не осталось.

— Теперь иди гуляй, — сказала она устало. — Мне надо одной побыть.

Сенька вышел на улицу. В рукаве жгло — там лежал пиковый туз, спрятанный от матери. Он сам не понимал, зачем сохранил эту карту. Но чувствовал: так надо.

Он шел по заснеженной улице, пинал мерзлые комья грязи и думал о дяде Глебе. О том, что тот оставил им не просто вещи, а какую-то страшную тайну. О том, что Щепка наверняка знает про эти карты. И о том, что теперь, после похорон, Щепка может прийти за ним.

Щепка пришел через три дня.

Сенька возвращался из школьной мастерской, где они учились строгать и пилить, когда на углу Базарной его перехватили двое. Те самые, что сидели с Щепкой в пакгаузе.

— Пошли, — коротко сказал один, беря Сеньку под локоть.

Сопротивляться было бесполезно. Да и страшно. Сенька пошел.

В пакгаузе было так же накурено, но теперь здесь сидело больше народу. Щепка восседал во главе стола, перед ним лежала колода карт и пустая бутылка.

— А, племянничек, — осклабился он, увидев Сеньку. — Садись, разговор есть.

Сенька сел на краешек табурета. Сердце колотилось, но он старался не показывать страха.

— Дядю твоего жалко, — сказал Щепка, и в голосе его не было ни капли жалости. — Хороший был игрок. Лучший в городе. Жаль, что не договорили мы с ним.

— Вы его убили? — вырвалось у Сеньки.

В пакгаузе стало тихо. Щепка медленно поднял бровь.

— Ты что, пацан, с дуба рухнул? Я Глеба Шустрого уважал. Мы с ним еще до войны корешились. А убили его, — он понизил голос, — свои же. За карточный должок. За то, что не захотел в большую игру вписаться. Слышал такое слово — "каталы"?

Сенька покачал головой.

— Каталы — это шулеры, которые на деньги играют. Профессионалы. Глеб был из них. Лучший. Но он завязать хотел. А они не отпускают. Понял?

— Кто — они?

Щепка усмехнулся.

— Не твоего ума дело. Но раз ты сам пришел тогда, показал, что кровь Глебова в тебе есть... — он помолчал. — Карты у тебя остались дядины?

Сенька похолодел. Вспомнил пикового туза в рукаве. Вспомнил сожженную колоду.

— Мать сожгла.

— Все?

— Все, — твердо сказал Сенька.

Щепка посмотрел на него долгим взглядом, потом кивнул одному из своих. Тот подошел к Сеньке и бесцеремонно обыскал — вывернул карманы, ощупал рукава. Пиковый туз выпал на пол.

Наступила мертвая тишина.

Щепка нагнулся, поднял карту, повертел в пальцах.

— Это что, племяш? Мать сожгла, говоришь?

Сенька молчал. В голове билась одна мысль: пропал.

— Метка, — вдруг сказал Щепка, рассматривая карту на свет. — Глебова метка. Та самая. — Он перевел взгляд на Сеньку. — Ты знаешь, что это?

— Нет.

— Это входной билет, пацан. В очень серьезную игру. Глеб берег эту колоду как зеницу ока. А ты одну карту спер. Зачем?

Сенька не знал, что ответить. Правду? Что рука сама потянулась? Что карты словно прилипали к пальцам?

— Я не знаю, — выдавил он.

Щепка спрятал карту в карман.

— Ладно. Сыграем.

— Я не умею.

— Врешь. В прошлый раз умел. — Щепка кивнул на стол. — Садись. Сыграем в простую игру. На интерес. Выиграешь — карта твоя. Проиграешь — будешь на меня работать.

Сенька сел. Руки тряслись, но когда пальцы коснулись карт, тряска прошла. Чужие, холодные, скользкие — но пальцы их чувствовали так, будто всю жизнь только ими и перебирали.

Щепка сдал. "Очко". Проще некуда. Сенька взял карты. У него было 18. У Щепки — открытая десятка. Сенька видел, как Щепка тянется к колоде, как чуть заметно сдвигает пальцами верхнюю карту. Крапленая. Он хотел подложить себе туза.

— Не надо, — сказал Сенька тихо. — Я же вижу.

Щепка замер.

— Что ты видишь?

— Вы хотите подменить. У вас туз в рукаве.

В пакгаузе стало так тихо, что было слышно, как потрескивает фитиль в лампе.

Щепка медленно отодвинулся от стола.

— Ты это видишь? Просто видишь?

Сенька кивнул.

— А откуда знаешь, что туз?

— По пальцам. Когда вы тянетесь, мизинец чуть-чуть сгибается. Только если туз берете.

Щепка переглянулся со своими. Потом вдруг расхохотался — громко, зло, но в этом смехе Сенька услышал что-то другое. Страх.

— Глебова порода, — сказал Щепка, отсмеявшись. — Чистая порода. Ты, пацан, даже не понимаешь, кто ты есть. Ты — прирожденный карточник. С пеленок. Такие рождаются раз в сто лет.

— Я не карточник, — тихо сказал Сенька. — Я в школе учусь. Я доктором буду.

Щепка посмотрел на него с усмешкой.

— Доктором? Ну-ну. А пальцы твои что говорят?

— Пальцы мои — мои.

— Ладно, — Щепка встал, подошел к Сеньке, протянул ему пикового туза. — Держи. Это память о дяде. А насчет работы... пока не надо. Но запомни, пацан: ты теперь отмеченный. В этом городе все знают, что ты племянник Глеба Шустрого. И многие захотят тебя проверить. Или использовать. Держись от карт подальше, если сможешь. А не сможешь — приходи. Научу, как выжить.

Сенька взял карту, спрятал в карман и вышел, стараясь не бежать.

На улице уже смеркалось. Мороз щипал щеки. Сенька шел и чувствовал, как в кармане жжет пиковый туз — жжет так, словно он не бумажный, а раскаленный.

Дома мать хлопотала у печки — варила похлебку из мерзлой картошки.

— Где был так долго? — спросила она, не оборачиваясь.

— Гулял, — соврал Сенька.

— Гулял, — эхом повторила мать. — Смотри у меня, Сенька. Я все вижу. Ты думаешь, я не знаю, что ты карты прячешь?

У Сенька сердце упало.

— Я не прячу, мам...

— Прячешь. Под половицей. Я давно заметила. Ждала, когда сам скажешь. — Галина обернулась. Глаза у нее были усталые, но не злые. — Достань и принеси.

Сенька, не споря, подошел к углу, отодрал доску, достал колоду. Протянул матери.

Галина взяла карты, подержала в руках, взвешивая.

— Те самые, что дядя оставил?

— Да.

— Играл?

— Только учился тасовать.

— Врать не будешь — и на том спасибо. — Мать подошла к печке, открыла заслонку. — Смотри, сынок. Последний раз.

И бросила колоду в огонь.

Сенька смотрел, как корчатся карты, как чернеют края, как рисунок съеживается и исчезает. В кармане лежал пиковый туз, но мать об этом не знала. И эта ложь жгла сильнее, чем огонь в печи.

— Все, — сказала Галина, закрывая заслонку. — Нет больше карт. Нет дяди. Есть только ты и я. И твое будущее. Завтра пойдем в музыкальную школу. Я договорилась. Будешь учиться на баяне. Руки твои при деле будут, да не в том деле, что брата моего сгубило.

— На баяне? — удивился Сенька. — Я не хочу на баяне.

— А кем хочешь? — мать прищурилась. — Картежником?

— Нет. Я... я не знаю.

— Вот и хорошо. А баян — дело хорошее. Вон, гармонисты вон какую деньгу зашибают на свадьбах. И почетно, и не стыдно. А там, глядишь, и в училище поступишь. Руки твои — золото. Не для карт они, Сенька. Для дела. Для доброго дела.

Сенька молчал. Он смотрел на свои руки и думал о том, что сказал Щепка: "Ты отмеченный". И о том, что сказал дядя Глеб в ту ночь: "Такие пальцы либо скальпель, либо карту чувствуют".

Мать думала, что баян — это спасение. Но Сенька почему-то знал: баян не спасет. Карты уже въелись в пальцы. И даже огонь их не выжег.

Ночью он долго не мог уснуть. Ворочался, слушал, как мать тихо посапывает рядом. А потом достал из-под рубашки пикового туза и долго смотрел на него при свете луны, пробивавшемся сквозь заиндевевшее окно.

На рубашке, возле самого края, была едва заметная метка — крестик, такой же, как на карте, которую держала мать. Сенька повертел карту и вдруг заметил то, чего раньше не видел. По краю, там, где карта обрезана, виднелась какая-то надпись. Очень мелкая, почти неразличимая.

Он поднес карту к самому носу, напрягая зрение. Буквы расплывались, но одно слово он все-таки разобрал:

"Саратов".

Что это значило? Адрес? Пароль? Название места?

Сенька спрятал карту обратно и закрыл глаза. Завтра будет новый день. Завтра мать поведет его в музыкальную школу. А пиковый туз останется с ним. Как память. Как тайна. Как билет в неизвестность, которую он еще не готов принять, но которая уже выбрала его.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: