Найти в Дзене
История из архива

Обогнать Жюля Верна. День, когда земной шар стал моим

25 января 1890 года. Специальный поезд Пенсильванской железной дороги мчится к Джерси-Сити со скоростью, на которую не решался ни один состав в штате за последние десять лет. В последнем купе, прижавшись лбом к ледяному стеклу, сидит двадцатипятилетняя женщина с потертым кожаным саквояжем на коленях. Позади — семьдесят два дня, четыре океана, двенадцать стран и один опровергнутый приговор. Впереди — вся её жизнь. Её называли сумасшедшей. Потом — невозможной. Потом перестали спорить и просто смотрели, как она делает то, что считалось невозможным. Нелли Блай вышла из нью-йоркской редакции с одним саквояжем и без обратного билета — и вернулась, побив рекорд, который весь мир считал литературной фантазией, а не реальной задачей. Это её история. Рассказанная её же голосом. Стук колес отдавался прямо в висках. Так-так, так-так, так-так. Этот безжалостный, стальной ритм преследовал меня уже семьдесят два дня. Он вибрировал в промерзших переборках парохода «Тевтоник», когда я, страдая от жест
Оглавление

25 января 1890 года. Специальный поезд Пенсильванской железной дороги мчится к Джерси-Сити со скоростью, на которую не решался ни один состав в штате за последние десять лет. В последнем купе, прижавшись лбом к ледяному стеклу, сидит двадцатипятилетняя женщина с потертым кожаным саквояжем на коленях. Позади — семьдесят два дня, четыре океана, двенадцать стран и один опровергнутый приговор. Впереди — вся её жизнь.

Её называли сумасшедшей. Потом — невозможной. Потом перестали спорить и просто смотрели, как она делает то, что считалось невозможным. Нелли Блай вышла из нью-йоркской редакции с одним саквояжем и без обратного билета — и вернулась, побив рекорд, который весь мир считал литературной фантазией, а не реальной задачей. Это её история. Рассказанная её же голосом.

Стук колес

Стук колес отдавался прямо в висках. Так-так, так-так, так-так. Этот безжалостный, стальной ритм преследовал меня уже семьдесят два дня. Он вибрировал в промерзших переборках парохода «Тевтоник», когда я, страдая от жесточайшей морской болезни, плыла через Атлантику к берегам Англии. Атлантика в ноябре — это не то, что рисуют на рекламных плакатах пароходных компаний. Это четырехметровые волны, смывающие со стола тарелки вместе со скатертью. Это запах рвоты в коридоре первого класса, который не перебивает никакой одеколон. Это ощущение, что твой желудок переехал куда-то под ребра и там обосновался навсегда.

Тот же стук вибрировал в машинном отделении судов, пробивавшихся сквозь удушливые муссоны Индийского океана, где воздух был настолько густым от влаги, что его, кажется, можно было черпать ложкой. Он ритмично отбивал такты в тряской повозке на красных пыльных дорогах Цейлона, где воздух пах корицей, острой как игла, перезрелыми манго и той особенной гниющей листвой, которую я больше нигде в мире не встречала. Он пульсировал в моей собственной крови, когда я, кусая губы от бессилия, сидела в гавани Иокогамы и смотрела, как мой пароход медленно, с достоинством, совершенно не торопясь, занимает место у причала — на пять дней позже, чем было обещано.

Пять дней. Сто двадцать часов. Семь тысяч двести минут, каждая из которых могла стоить мне рекорда.

И вот теперь этот звук звучал в последний раз.

Мой специальный поезд, зафрахтованный «New York World» у Пенсильванской железной дороги, летел к Джерси-Сити с пугающей скоростью. Машинист — бородатый ирландец по имени Пэт Гэффни, о котором мне успели сообщить по телеграфу, — гнал состав так, словно за нами гнались все демоны преисподней разом. Впоследствии я узнала, что в этот день он установил рекорд скорости на отрезке между Филадельфией и Джерси-Сити, который продержался еще почти двадцать лет. Пэт Гэффни не знал меня лично. Но он читал газеты.

За закопченным окном вагона сливались в серую смазанную полосу заснеженные пейзажи Нью-Джерси. Я прижалась горячим лбом к холодному, дребезжащему стеклу. Оно пахло угольной гарью и свежим морозом — запахом моего дома, запахом Америки, которую я не видела больше двух с половиной месяцев.

Я опустила воспаленные от недосыпа глаза на свои руки. Пальцы, сжимающие маленькие золотые часы на цепочке, мелко дрожали. Стрелки безжалостно отсчитывали минуты. Половина четвертого пополудни.

Та комната. Тот стол

Чтобы понять, что происходило в тот январский день в промерзшем вагоне, нужно вернуться назад. В душный, прокуренный сигарами кабинет управляющего редактора «New York World» Джона Кокерилла. На дворе стоял 1889 год, и женщине, пришедшей к нему с предложением обогнуть земной шар за восемьдесят дней, было двадцать четыре года от роду.

Кокерилл посмотрел на меня с той особенной смесью усталости и снисходительности, которую мужчины в редакциях сохраняли за собой как профессиональную привилегию.

— Вы женщина, Нелли, — сказал он тогда, откидываясь в кожаном кресле. — А женщине для такого путешествия нужен сопровождающий мужчина, защитник. Вы физически не сможете таскать за собой дюжину сундуков с платьями, которые вам понадобятся. Вы не знаете ни одного иностранного языка. Вы потеряетесь на первом же вокзале в Европе, вас ограбят или убьют.

Он выдержал паузу, давая словам осесть, и закончил:

— Идея блестящая. Но если я и отправлю кого-то в кругосветку, это будет репортер-мужчина.

Я помню, как внутри меня всё заледенело. Не потускнело и не потемнело — именно заледенело, превратилось в нечто твердое и ровное, как каток в феврале. Мои щеки вспыхнули. Я сделала один шаг вперед, оперлась обеими руками о его стол, заваленный гранками, и тихо, но так, чтобы звенело в ушах, произнесла:

— Отправляйте мужчину. А я стартую в тот же самый день для другой газеты и побью его.

Кокерилл тогда опешил. Но он знал мою хватку. Он знал, как в двадцать три года я притворялась сумасшедшей — шесть дней провела в женской лечебнице на острове Блэкуэлл, где санитарки лупили пациенток мокрыми полотенцами, а врачи не удосуживались запомнить их имен, — и написала репортаж, который потряс всю страну и стоил главному врачу его должности. Он знал, что я не блефую.

— Восемьдесят дней, — сказал он наконец, прикрыв глаза. — Покажите мне маршрут.

Я уже держала листок наготове.

Чемодан

Накануне отъезда я сидела в своей небольшой комнате в пансионе на 23-й улице и смотрела на то, что лежало перед ней на кровати. Две запасные блузки из тонкой шерсти. Три пары чулок. Толстый дорожный халат. Дождевик. Чернильница, перья, дюжина карандашей, стопка блокнотов в твердых обложках. Небольшой хирургический нож — на всякий случай. Крошечная банка крема для лица. Швейный набор. И деньги: золотые монеты, британские фунты, французские франки, завернутые в вощеную бумагу.

Всё это уместилось в кожаный саквояж размером шестнадцать на семь дюймов.

Ни единого сундука. Ни одной шляпной картонки. Ни одного платья для выходов в свет.

Журналисты, узнавшие об этом заранее, написали с насмешкой: «Мисс Блай собирается покорить мир с котомкой странствующего монаха». Я вырезала эту заметку, сложила вчетверо и положила в самый низ саквояжа. Под деньги.

Жюль Верн. Амьен. Ноябрь

Я не ожидала, что он окажется таким... домашним.

Жюль Верн встретил меня в своем доме в Амьене в сюртуке с потертыми локтями, с неизменной трубкой, которую так и не раскурил за всё время нашего разговора. Его жена Онорина подала нам горячий шоколад. За окном накрапывал ноябрьский дождь.

— Мсье Верн, как вы оцениваете мои шансы? — спросила я напрямик, потому что на дипломатию времени не было.

Он долго смотрел на меня, потом на карту мира, расстеленную прямо на обеденном столе, заваленную блюдцами и стаканами.

— Восемьдесят дней, которые я дал Фоггу, — произнес он наконец медленно, — были пределом возможного в тысяча восемьсот семьдесят втором году. Сегодня... сегодня, теоретически, это возможно за семьдесят пять. — Он помолчал. — Но одно дело — теоретически.

— А практически?

Он улыбнулся. Не снисходительно, как Кокерилл, — иначе. Скорее грустно.

— Практически, мадемуазель, всё решит погода в Индийском океане. И один единственный опоздавший пароход.

Я тогда поблагодарила его, допила шоколад, встала и сказала, что постараюсь не опаздывать. Он рассмеялся и пожал мне руку. Крепко, как мужчине.

Через пятьдесят восемь дней я получила от него телеграмму в Японии. Она состояла из трёх слов: «Bravo, mademoiselle. Continuez.»

Иокогама. Те пять дней

Я не буду притворяться, что была спокойна. Пять дней вынужденного ожидания в Иокогаме — это пять дней, когда я позволила себе усомниться. По-настоящему усомниться.

Пароход «Оушеник», который должен был отправиться в Сан-Франциско двадцать второго декабря, стоял в гавани с поломанной машиной. Капитан Сеймур — человек бесконечно вежливый и бесконечно бесполезный — говорил «возможно, завтра» и смотрел в море с выражением человека, у которого нет никакого «завтра».

Я ходила по набережной Иокогамы в тех самых истоптанных башмаках, которые к тому времени намотали на подошвы, по самым скромным подсчетам, две тысячи миль. Я пила зеленый чай в маленьком домике с рисовыми стенами, где хозяин не говорил по-английски и поэтому просто молча наливал снова и снова, что было именно тем, что мне нужно. Я писала в блокнот, хотя писать было не о чем — только ожидание.

На третий день я получила из Нью-Йорка телеграмму: «Cosmopolitan» тоже отправил своего репортера в кругосветное путешествие. В противоположном направлении. Её зовут Элизабет Бисленд. Она уже в Европе. Она идет с опережением графика.

Я дочитала телеграмму, аккуратно сложила её, убрала в карман и попросила у хозяина ещё чаю.

А потом пошла к капитану Сеймуру и объяснила ему — очень ровным голосом — что если пароход не выйдет в ближайшие сорок восемь часов, я напишу о нём репортаж. Очень подробный репортаж. О поломанной машине и о том, как её чинят.

«Оушеник» вышел на следующее утро.

Тихий океан. Рождество в море

Рождество я встретила в Тихом океане, в шести тысячах миль от берегов Калифорнии.

Никакой ёлки. Никакого гуся. Судовой кок сварил пудинг из остатков изюма и рома, пассажиры собрались в кают-компании, кто-то нашёл старую гармошку. Я танцевала польку с английским инженером, который ехал в Сан-Франциско монтировать телеграфное оборудование, и думала о том, что за весь этот месяц ни разу не написала матери нормального письма — только телеграммы с названиями портов.

Ночью я вышла на палубу. Тихий океан в декабре пах совсем иначе, чем Атлантика. Не солью и штормом — а чем-то огромным и равнодушным. Небо было таким ясным и близким, что казалось, звёзды можно потрогать рукой. Я долго стояла у борта, смотрела в воду и думала: вот это и есть «весь мир». Не тот мир, который рисуют в атласах, разделённый на розовые, зелёные и жёлтые страны с аккуратными границами. А вот этот — мокрый, тёмный, живой, равнодушный к тому, кто стоит у борта, — женщина или мужчина, двадцать пять лет или шестьдесят.

Я вернулась в каюту и написала в блокноте: «Земной шар не принадлежит никому. Это надо учесть».

Сан-Франциско. Точка невозврата

Когда берег Калифорнии возник из туманной дымки, я стояла на носу «Оушеника» с часами в руке и считала минуты. До побития рекорда оставалось меньше недели. По самым пессимистичным расчётам — полутора.

На пирсе меня ждал специальный репортер «World». Он помахал красным платком — условный знак — и закричал ещё с пирса:

— Вы в графике! Бисленд отстала на двое суток!

Я крепче сжала ручку саквояжа.

Из Сан-Франциско в Нью-Йорк меня везли на специальном поезде. Сам факт того, что газета зафрахтовала отдельный состав, говорил о многом: к тому моменту «New York World» продавала по восемьсот тысяч экземпляров в сутки — вдвое больше, чем до старта моей кругосветки. Пулитцер знал, что делал, отправляя меня. Я это знала тоже. Но думала об этом редко.

На каждой крупной станции — в Сакраменто, в Рено, в Солт-Лейк-Сити — поезд встречали толпы. Люди приходили ночью, при морозе, в шубах и зимних шапках, только чтобы крикнуть «Нелли! Нелли!» и помахать руками вслед уходящему составу.

Однажды на маленькой станции где-то в Юте, когда поезд остановился набрать воды, ко мне подошла женщина лет пятидесяти в простом пальто. Она долго смотрела на меня молча, потом сказала:

— У меня дочь. Ей двенадцать. Она читает про вас в газетах и говорит, что хочет быть, как вы.

Я не нашлась что ответить. Только кивнула.

Женщина кивнула в ответ и ушла. Поезд тронулся.

Я вернулась в купе, легла на диван и уставилась в потолок. В висках снова стучало: так-так, так-так, так-так.

Джерси-Сити

В углу купе, на роскошном бархатном сиденье, съежился Макгинти — маленькая непоседливая макака, которую я из прихоти купила на шумном рынке в Сингапуре у торговца, утверждавшего, что обезьяна «умеет считать деньги». Макгинти денег считать не умел, зато прекрасно умел воровать сахар из чашек и прятаться за занавеской, когда надо было идти на поводке. Он тихонько поскуливал теперь, напуганный ревом локомотива и непрекращающейся тряской. Я погладила его жёсткую шёрстку.

— Почти, — сказала я ему. — Почти.

Поезд резко дернулся, взвизгнув тормозами, и Макгинти испуганно прыгнул мне на колени, вцепившись холодными пальчиками в подол платья.

— Мисс Блай! — Дверь купе с треском приоткрылась, на пороге появился запыхавшийся кондуктор. Его лицо блестело от пота и копоти, фуражка съехала набекрень. — Подъезжаем, мисс! Джерси-Сити!

У меня перехватило дыхание. Горло сдавило спазмом.

Я взяла свой истёртый саквояж, посадила дрожащую обезьянку на плечо, поправила перед зеркальцем дорожную кепку, убрала выбившуюся прядь и вышла в холодный тамбур.

Поезд с оглушительным шипением вползал под огромные, закопченные чугунные своды вокзала в Джерси-Сити. То, что ударило мне по ушам, сначала показалось шумом океанского прибоя во время шторма.

Но это был не океан.

Это был рёв. Человеческий рёв.

Семьдесят два дня

Платформа была абсолютно чёрной от людей. Ничего подобного я не видела ни на одном вокзале мира — ни в Лондоне, ни в Марселе, ни в Коломбо. Десятки тысяч мужчин и женщин стояли плечом к плечу, заполняя каждый дюйм пространства. Репортеры с раскрытыми блокнотами, нарядные дамы с зонтиками, рабочие в замасленных куртках, солидные джентльмены в цилиндрах, полисмены, красные от натуги, едва сдерживающие натиск живой, рычащей волны.

Состав ещё не успел полностью остановиться, железные колеса ещё скрипели по рельсам, а я уже стояла на нижней ступеньке вагона, вцепившись свободной рукой в ледяной поручень. Ветер трепал подол моего тяжёлого синего платья. Того самого, единственного, в котором я объехала полземли.

Над Гудзоном грохнул пушечный залп. Батарея в Бэттери-парке, на другом берегу реки, салютовала моему прибытию. Один. Второй. Третий. Земля под ногами мелко задрожала.

Я отпустила поручень. Сделала глубокий вдох, наполняя лёгкие морозным воздухом, и ступила на перрон.

Толпа мгновенно прорвала оцепление. Люди кричали моё имя так, что закладывало уши, тянули руки в перчатках, чтобы коснуться пальто, словно я была святой. Кто-то бросил мне под ноги букет увядших на морозе красных роз. Кто-то совал в руки American flag — маленький, на деревянной палочке, как для детских праздников.

В этом хаосе лиц я увидела официального хронометриста спортивного клуба «Ньюарк», нанятого газетой. Он с трудом пробился ко мне, поднял высоко вверх раскрытые карманные часы и закричал так громко, что у него сорвался голос:

— Семьдесят два дня, шесть часов, одиннадцать минут и четырнадцать секунд!

Время остановилось.

Рекорд был побит.

Жюль Верн, поивший меня горячим шоколадом в своем амьенском кабинете и желавший удачи с тихой скептической улыбкой, оказался прав. Я сделала то, что весь мир считал невозможным, — только быстрее, чем он думал.

Что было в том саквояже

Я стояла в самом центре этого невообразимого безумия, оглушенная пушечными выстрелами, гудками паровозов и криком, и по моим щекам ручьями катились горячие слёзы. Это были слёзы чудовищной, накопившейся за два месяца усталости и абсолютного, кристально чистого, звенящего счастья. Я смотрела на лица женщин в толпе. Они смотрели на меня не просто с восторгом — они смотрели на меня с пылающей, почти болезненной надеждой.

В моём маленьком потёртом саквояже не было шёлковых платьев, шляпных картонок или ювелирных украшений.

Там лежали два блокнота, исписанных от первой до последней страницы. Огрызок карандаша. Пустая банка из-под крема для лица. Вырезка из газеты — та самая, насмешливая, про «котомку странствующего монаха», теперь мягкая от влаги и сложенных-пересложенных раз по двести. И телеграмма от Жюля Верна: три слова на тонкой жёлтой бумаге.

«Bravo, mademoiselle. Continuez.»

Весь этот огромный земной шар — с бушующими океанами, палящими пустынями, снежными бурями и бесконечными дорогами — теперь принадлежал и нам тоже. Женщинам. Всем тем двенадцатилетним девочкам в простых пальто на маленьких заснеженных станциях, которые читали газеты и ещё не знали, куда им можно пойти.

Я покрепче перехватила ручку сумки, стряхнула слёзы, ослепительно улыбнулась обступившим меня репортёрам и сделала твёрдый шаг вперёд.

Моё кругосветное путешествие закончилось.

Моя настоящая жизнь только начиналась.

Нелли Блай (настоящее имя — Элизабет Кокрейн) вернулась в Нью-Йорк 25 января 1890 года, совершив кругосветное путешествие за 72 дня 6 часов 11 минут и 14 секунд. Её конкурентка Элизабет Бисленд прибыла на четыре дня позже. Книга Нелли Блай «Вокруг света за 72 дня» стала бестселлером. Макгинти прожил в нью-йоркской квартире ещё восемь лет.

Понравилась история?У прошлого еще много тайн, скрытых за стертыми строчками архивов. Если вы хотите знать, что на самом деле происходило за кулисами великих империй, и любите докапываться до сути — подписывайтесь на канал. Каждую неделю мы открываем новые белые пятна истории, о которых не расскажут в школе. Присоединяйтесь к расследованию!