РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Они бежали по дороге, взявшись за руки, и смеялись.
Смеялись громко, на всю округу, как дети, сорвавшиеся с привязи.
Мимо проплывали поля, перелески, деревеньки — всё чужое, незнакомое, но такое прекрасное, потому что они были вместе.
Ветер трепал волосы Анфисы, выбившиеся из-под платка, солнце золотило светлую голову Ивана, и казалось, что вся жизнь впереди — долгая, счастливая, бесконечная.
— Ваня, — задыхаясь от бега и счастья, выдохнула Анфиса, — а куда мы бежим-то?
Он остановился, перевёл дух, огляделся.
Кругом — поля, вдали синеет лес, дорога уходит в никуда.
— А я не знаю, — честно признался он. — Просто подальше.
Чтобы не нашли, не вернули.
— А мать твоя? — спросила Анфиса, и радость в её глазах чуть померкла. — А бабка? Они же там остались.
Что с ними будет?
Иван помрачнел, сжал челюсти.
— Не знаю, — повторил он. — Переживут.
Мать у меня крепкая.
А бабка твоя… Она же не прокляла тебя в церкви. Я видел. Она отпустила.
— Отпустила, — задумчиво повторила Анфиса. — Да только простит ли? И когда мы теперь их увидим?
— Увидим, — твёрдо сказал Иван. — Когда устроимся, когда докажем, что не пропадём. Тогда и вернёмся. С повинной.
А пока — надо жить. Самим.
Они пошли дальше, медленнее. Счастье счастьем, а реальность подступала — голодная, холодная, бесприютная. В кармане у Ивана было несколько медяков, завёрнутых в тряпицу, да краюха хлеба, припасённая с утра. У Анфисы — узелок с парой смен белья да луковица.
— До города вёрст пятнадцать, — прикинул Иван, глядя на солнце. — К ночи дойдём, если не сбавлять ходу. А там… там видно будет.
***
Город встретил их шумом, толчеёй и запахами.
Анфиса никогда не бывала в таком большом селении — только слышала от бабки да видела на картинках в журнале. Дома здесь были каменные, высокие, в два, а то и в три этажа.
По мостовым грохотали извозчики, сновали нарядные барыни под зонтиками, выкрикивали свой товар торговки.
Анфиса шла, прижимаясь к Ивану, и глаза её разбегались.
Она чувствовала себя маленькой и жалкой в своём деревенском платье, в стоптанных лаптях, с узелком в руках. На них оглядывались, кто с любопытством, кто с презрением.
— Не бойся, — шепнул Иван, сжимая её руку.
— Найдём ночлег, а там и работу.
Ночлег нашёлся на окраине, в ночлежном доме для бедных.
За медяк им выделили угол на нарах, застеленных грязным тряпьём. Воняло кислой капустой, потом и ещё чем-то незнакомым, тошнотворным.
Анфиса зажала нос, но пересилила себя — выбирать не приходилось.
— Ничего, — утешал её Иван, обнимая в темноте. — Это временно.
Вот наймусь на работу, получим деньги — снимем комнату.
Чистую, светлую.
Свою.
Она прижалась к нему и, несмотря на вонь, на жёсткие нары, на храп соседей, впервые за много дней уснула спокойно.
***"
Утро началось с поисков работы. Иван ушёл на пристань — там всегда требовались грузчики.
Анфиса осталась в ночлежке, боясь выйти на улицу.
Сидела на нарах, сжимая узелок, и смотрела на чужую, непонятную жизнь, кипящую за окном.
Вернулся Иван к вечеру, усталый, но довольный.
— Взяли! — объявил он с порога. — Грузчиком на баржи.
Платят мало, но кормят два раза в день.
А завтра пойдём комнату искать, подешевле.
Они нашли комнату на чердаке старого дома, рядом с пристанью. Маленькая, косой потолок, одно окно, но — своя.
Иван сам сколотил из досок кровать, набил матрас сеном. Анфиса вымыла полы, разложила нехитрые пожитки, повесила на гвоздь иконку, которую дала ей бабка когда-то давно, ещё в детстве.
— Хорошо у нас, — сказала она, оглядывая комнату.
— Бедно, но чисто.
И главное — вместе.
Иван обнял её, поцеловал в макушку.
— Вместе, — подтвердил он. — А остальное наживём.
****
Потянулись дни, похожие один на другой. Иван уходил на пристань затемно, возвращался затемно, падал с ног от усталости.
Анфиса сначала боялась выходить одна, но нужда заставила.
Нашлась работа — стирка у богатых купцов, мытьё полов в лавках, помощь на кухне в дешёвом трактире.
Платили копейки, но на хлеб и молоко хватало.
Они жили бедно, но согласно. По вечерам, когда Иван возвращался, Анфиса кормила его нехитрым ужином, а потом они сидели у окошка, смотрели на звёзды и мечтали.
— Вот скопим денег, — говорил Иван, — купим корову.
А там и лошадь.
Снимем землю, будем своим хозяйством жить.
— А детей нарожаем, — добавляла Анфиса, краснея. — Много.
Чтобы в избе шумно было.
— Нарожаем, — смеялся Иван. — Обязательно нарожаем.
Но пока что детей нельзя было и думать — еле сами прокормиться могли.
Анфиса тайком вздыхала, глядя на чужих младенцев, и отворачивалась.
****
Через месяц пришла первая беда.
Иван пришёл с работы бледный, держался за бок. Анфиса всполошилась:
— Что с тобой, Ваня?
— Надорвался, — ответил он, кривясь от боли.
— Мешок тяжёлый был, а я не рассчитал.
Спину схватило.
Лёг на кровать и не встал.
День, два, три. Анфиса металась между работой и уходом за ним. Врача позвать было не на что — последние гроши ушли на хлеб и молоко.
Лечила сама — тряпицами с уксусом, примочками из трав, которые насобирала на пустыре.
На четвёртый день Ивану стало легче, но работать он ещё не мог. Анфиса уходила с утра до ночи, стирала, мыла, чистила, таскала тяжёлые вёдра, а вечером падала без сил.
— Прости меня, — шептал Иван, глядя, как она месит тесто для лепёшек. — Это я виноват.
Не уберёг себя.
— Ты не виноват, — отвечала Анфиса, вытирая пот со лба.
— Это жизнь такая. Ничего, переможемся.
Но внутри неё росла тревога. Так долго продолжаться не могло.
***
Через две недели Иван поправился и снова вышел на работу.
Но тут случилось другое.
Анфиса, придя в трактир, где обычно мыла полы, застала дверь запертой. Хозяин, выйдя на крыльцо, сказал равнодушно:
— Не нуждаемся больше.
Работников хватает.
Она пошла в другие места — везде отказывали.
Город был полон нищих и голодных, работу найти становилось всё труднее.
Деньги кончились.
Хозяин ночлежки, где они снимали чердак, пригрозил выгнать, если не заплатят за неделю.
В тот вечер Анфиса сидела у окна, глядя на закат, и впервые за долгое время почувствовала, как сжимается сердце.
Запах полыни, которого здесь не было, чудился ей — горький, тревожный, напоминающий о доме.
Иван пришёл поздно, злой и усталый.
— На пристани сократили, — сказал он глухо.
— Грузчиков меньше надо.
Меня рассчитали.
Они сидели молча, глядя друг на друга.
Пустота в карманах, пустота в желудках, пустота в душе.
— Ваня, — тихо сказала Анфиса, — может, домой вернуться? Повиниться?
Он поднял на неё тяжёлый взгляд.
— Домой?
Чтобы нам в глаза тыкали: «А, беглецы вернулись, не выдержали»? Чтобы матери моей сказать: «Зря ты сына растила, он тебя на девку променял»?
Чтобы бабка твоя сказала: «Я же говорила»?
Нет, Анфиса. Не вернусь.
Лучше с голоду помереть, чем с позором.
Она промолчала. В чём-то он был прав. Но лёгче от этого не становилось.
Ночью Анфиса долго не спала. Слушала, как Иван ворочается на кровати, как скрипят половицы, как где-то далеко лают собаки.
Думала о доме, о бабке, о запахе полыни.
Думала о том, что любовь — это не только поцелуи под луной.
Любовь — это ещё и вот это: голод, холод, страх за завтрашний день.
И всё равно — вместе.
Она повернулась, обняла его со спины, прижалась щекой к горячей коже.
— Ваня, — прошептала она, — мы справимся. Я знаю.
Мы сильные.
Он повернулся, обнял её в ответ.
— Справимся, — согласился он. — Куда ж мы денемся.
За окном занимался рассвет.
Новый день начинался, такой же трудный, как предыдущий.
Но они были вместе, и это давало силы жить дальше.
И где-то далеко, в забытой Богом Вязанке, ждала их бабка Ефимия, ждала мать Аграфена, ждала земля, на которой они родились и куда обязательно вернутся.
Когда-нибудь.
Когда смогут смотреть людям в глаза.
А пока — надо было выживать.
Ради себя. Ради любви. Ради того самого будущего, о котором они мечтали по ночам на тесном чердаке под самой крышей.
***
Три года пролетело как один день.
А может, как три жизни.
Вязанка встретила их августовским вечером, когда солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в мягкие розовые тона.
Анфиса шла по знакомой улице, и сердце её колотилось где-то в горле.
За три года она изменилась — возмужала, стала шире в кости, в лице появилась та особая, бабья стать, какой не бывает у девок.
За спиной у неё, в холщовой торбе, посапывал младенец — Петька, трёх месяцев от роду.
Рядом, уцепившись за юбку, топал двухлетний Ванятка, светловолосый, как отец.
Сам Иван шёл чуть позади, нёс на плече котомку с нехитрым скарбом и поглядывал по сторонам.
За три года городской жизни он осунулся, почернел от работы, но глаза остались теми же — светлыми, чистыми, с той самой глубиной, за которую Анфиса полюбила его когда-то на покосе.
— Не узнаю будто деревню, — сказала Анфиса тихо. — Всё так же, да не так.
Будто чужая я здесь уже.
— Своя, — возразил Иван. — Своя, Анфиса. Просто время прошло. А люди — те же.
Они подошли к бабкиной избе. Она стояла всё так же, среди полыни, приземистая, тёмная, с покосившимся крыльцом.
Только полыни вокруг стало будто больше — разрослась, заполонила всё вокруг, подступила к самым окнам.
Анфиса остановилась у калитки, не решаясь войти. Сердце колотилось так, что, казалось, его слышно на всю улицу.
— Иди, — тихо сказал Иван. — Я тут постою, с детьми.
Ты сначала одна.
Она кивнула, передала ему младенца, поправила платок и шагнула во двор.
Двор за три года не изменился — тот же колодец с журавлём, те же грядки с морковью, та же поленница дров. Только собака, старая Жучка, уже не бросилась с лаем, а только вильнула хвостом, узнавая.
Анфиса поднялась на крыльцо. Толкнула дверь.
В избе пахло всё тем же — полынью, сушёными травами, печным теплом. За столом, под образами, сидела бабка Ефимия.
Она сильно сдала за эти три года — сгорбилась, похудела, лицо изрезали глубокие морщины.
Но глаза — глаза были те же, выцветшие, зоркие, всё примечающие.
Она подняла голову и посмотрела на вошедшую.
Долго смотрела. Молча. Анфиса замерла у порога, не смея шагнуть дальше.
— Бабушка, — выдохнула она наконец, и голос её дрогнул. — Бабушка, прости меня, если можешь.
Ефимия медленно поднялась, опираясь на клюку.
Подошла ближе.
Всматривалась в лицо внучки долго, пристально.
— Постарела ты, девка, — сказала наконец.
— Была — ягодка, стала — баба. Жизнь, видать, не сахаром кормила.
— Всяко было, — ответила Анфиса, сглатывая слёзы.
— И голодно, и холодно. И радостно, и горько.
Ваньку родила, потом Петьку. Живём.
— Ванька, — повторила бабка. — Значит, с тем самым Ванькой и живёшь?
Что с церкви-то тебя увёл?
— С ним, бабушка. Он муж мне. Хороший муж. Работящий, заботливый. Детей любит. Меня бережёт.
Ефимия молчала долго. Потом протянула руку, коснулась щеки Анфисы — сухой, шершавой ладонью.
— Думала, сгинешь, — сказала она глухо.
— Думала, как мать твоя, в городе пропадёшь. Ночи не спала, молилась за тебя. Грех на душу взяла — проклясть хотела.
А не смогла. Всё молилась.
Видно, услышал Господь.
Анфиса рухнула на колени, обхватила бабкины ноги, зарыдала — громко, навзрыд, как в детстве, когда её наказывали. Ефимия стояла, не шевелясь, потом положила руку ей на голову.
— Будя, — сказала тихо. — Будя реветь. Вставай.
Детей покажи. Где они?
Анфиса поднялась, вытерла слёзы, выбежала на крыльцо.
Помахала Ивану.
Тот подошёл, неся младенца, ведя за руку Ванятку.
Ефимия вышла на крыльцо, вгляделась в малышей.
Ванятка, двухлетний, испуганно жался к отцу, прятал лицо. Петька спал в торбе, посапывая.
— Сынки, значит, — сказала бабка. — Здоровые? Не хворые?
— Здоровые, бабушка, — ответил Иван. — Спасибо тебе за них не сказали, а они уже тут.
Ефимия посмотрела на него долгим взглядом. Потом кивнула.
— В дом заходите, — сказала просто. — Жить будете. Места хватит.
***
Так они и остались.
Первое время было трудно.
Деревня гудела — беглецы вернулись, да ещё с детьми, да ещё жить вместе, без венчания, без благословения.
Старухи шушукались, мужики косились, молодые девки с любопытством заглядывали в окна.
Но Иван с первого же дня взялся за работу — починил крышу, переложил печку, нарубил дров на зиму.
Анфиса управлялась по хозяйству, нянчила детей, помогала бабке.
Через месяц пришла мать Ивана, Аграфена.
Стояла у калитки долго, не решаясь войти. Анфиса увидела её из окна, вышла на крыльцо.
— Здравствуйте, — сказала тихо. — Заходите, мать.
Аграфена вошла во двор, огляделась. Лицо её было каменным, но в глазах дрожало.
— Ванька где? — спросила глухо.
— На реке, рыбалит. Сейчас придёт.
Они стояли друг против друга, две женщины, разделённые и связанные одним мужчиной.
— Ты это… — начала Аграфена и осеклась. — Ты его береги.
Он у меня один.
— Берегу, — ответила Анфиса. — И буду беречь.
И детей наших беречь буду.
Простите нас, если можете.
Аграфена молчала долго. Потом махнула рукой.
— Что уж там, — сказала устало. — Живите. Мне внуков поглядеть охота.
Она вошла в избу, долго рассматривала Ванятку, покачала на руках Петьку.
И в глазах её, суровых, привыкших к работе и горю, блеснуло что-то тёплое.
Вечером Иван вернулся с рыбой, застал мать за столом, с внуками, и остановился на пороге, не веря глазам.
— Мама, — выдохнул он.
— Что мама? — строго сказала Аграфена.
— Садись есть.
Рыбу чистить будешь. Ишь, вымахал, а ума не нажил. Семью завёл, а матери три года не показывался.
Но говорила она это без злости, и Иван понял: простила.
****
Годы потекли мирно.
Анфиса с Иваном поставили новую избу рядом с бабкиной — своими руками, с помощью мужиков. Завели корову, лошадь, кур. Землю сняли в надел, стали крестьянствовать. Дети подрастали — Ванятка, Петька, потом родилась Машенька, потом ещё двойня, мальчики, не выжили, схоронили на сельском погосте, поплакали и жили дальше. Такова была доля — не все дети выживают.
Бабка Ефимия сдавала на глазах. К восьмидесяти годам она совсем ослабла, слегла. Анфиса ухаживала за ней, поила с ложечки, читала Псалтырь, которую бабка заставляла учить в детстве. И сама не заметила, как слова эти, когда-то ненавистные, стали родными, утешающими.
Перед смертью бабка позвала её, велела сесть рядом.
— Анфиса, — сказала она слабым голосом, — я всё тебе простила. И тогда простила, в церкви. А ты меня прости. За строгость, за то, что била, за то, что за вдовца силком отдать хотела. Я же как лучше хотела. Думала — жизнь, она злая, надо, чтоб мужик был крепкий, хозяйство богатое. А любовь… — она помолчала, собираясь с силами. — А любовь, она, видно, и есть главное. Ты меня прости.
— Бабушка, — Анфиса плакала, держа её за руку, — я тебя давно простила. И спасибо тебе за всё. За жизнь, за науку, за то, что не прокляла. Ты меня вырастила, ты меня человеком сделала.
— Полынью пахнет, — вдруг сказала Ефимия, прикрывая глаза. — Всю жизнь она со мной. Горькая трава. А без неё нельзя. Потому что жизнь — она и есть полынь. Горькая. Но своя.
Она замолчала. А наутро не проснулась.
Хоронили Ефимию всей деревней. Иван сам сколотил гроб, Анфиса набрала полевых цветов и полыни — нарвала целый сноп, положила бабке в ноги. Пусть ей там пахнет родным.
***
Шли годы. Дети выросли, разлетелись кто куда. Ванятка в город подался, выучился на мастера, писал редко. Петька остался в деревне, женился, отделился, поставил свою избу. Машенька вышла замуж в соседнее село, нарожала внуков.
Анфиса с Иваном старели вместе. Он поседел совсем, но работал по-прежнему — без дела сидеть не мог. Она располнела, стала грузной, но глаза оставались теми же — фиалковыми, чистыми, с огоньком внутри.
По вечерам они сидели на крыльце, смотрели на закат, молчали. Слова были не нужны. Всё уже сказано за эти годы.
— Помнишь, Ваня, — спросила однажды Анфиса, — как мы бежали? Как ты меня из церкви увёл?
— Помню, — усмехнулся он. — Глупые были. Молодые.
— А жалеешь?
Он повернулся к ней, взял за руку. Руки у них были одинаковые — в мозолях, в трещинах, натруженные. Но ладони всё так же находили друг друга.
— Ни разу, — сказал он просто. — Ни разу, Анфиса. Ты моя жизнь.
Она прижалась к его плечу. Пахло вечерней сыростью, сеном и — да, полынью. Она росла вокруг, густая, седая, вечная. Как память. Как судьба. Как любовь.
— А я тебя всё ждала тогда, у мельницы, — тихо сказала Анфиса. — Думала — не придёшь, предал. А ты пришёл. В церковь. Самый страшный момент. Спас меня.
— Не я спас, — возразил Иван. — Ты сама. Смелость твоя спасла. Глаза твои. Я как увидел их тогда, на покосе, так и пропал. Навеки.
Они замолчали. Где-то вдалеке запел сверчок, застрекотали кузнечики. Ночь опускалась на Вязанку тихая, звёздная, пахнущая полынью.
Анфиса закрыла глаза. Перед ней прошла вся жизнь — детство сиротское, бабкина строгость, мечты о красивой жизни, побег, нужда, голод, потери и радости. Иван рядом. Дети. Внуки. Дом. И запах полыни, который теперь не горький — родной.
— О чём думаешь? — спросил Иван.
— О том, — ответила она, — что мечтала я в детстве о другой жизни. О платьях красивых, о туфельках, о городе. А жизнь дала вот это. Тебя. Детей. Полынь эту. И знаешь, Ваня, — она повернулась к нему, и в глазах её, всё ещё фиалковых, всё ещё молодых, блестели слёзы счастья, — я бы ничего не меняла. Ничего.
Он обнял её, прижал к себе. Так и сидели они на крыльце, двое стариков, среди полыни, под звёздным небом. Сидели и слушали, как шумит ветер в траве, как поёт свою вечную песню ночь.
. Конец