Я взяла её случайно. Просто потянулась к полке с новыми поступлениями и вытащила первую, которая легла в ладонь удобно – не слишком тяжёлая, не слишком тонкая.
Обложка была тёмно-синяя, матовая, без рисунков и золотых букв. Только имя автора и название. «Та, которую я помню». Глеб Ратников.
Имя мне ничего не сказало.
– Берёшь? – Зоя посмотрела поверх очков. – Его недавно привезли, ещё никто не открывал.
– А что за автор?
– Понятия не имею. Но обложка приличная. И аннотация нормальная – без маньяков, без попаданцев. Просто роман.
Я перевернула книгу. На задней стороне – ни фотографии, ни биографии. Только две строчки: «Эта история основана на том, что я помню. Всё остальное – попытка понять то, что я забыл».
Странная аннотация. Но мне понравилась.
Я работаю в этой библиотеке двадцать шесть лет. Сначала пришла подработать на полставки, пока искала что-то получше. Потом осталась на год, потом на три, а потом перестала считать. Мне пятьдесят пять, и я давно уже не ищу ничего получше. Тут тихо, пахнет бумагой – сухой, чуть сладковатый запах, как старый чай, – и никто не торопит.
Книгу я положила в сумку и забыла про неё до вечера.
Дома открыла на кухне, пока грелся чайник. Первая глава называлась «Общежитие», и я подумала – ну вот, ещё одна ностальгия по студенчеству. Начала читать без особого интереса.
Героиню звали Марина.
Я усмехнулась – совпадение, Марин в стране тысячи, ничего необычного. Но следующие два абзаца я прочитала не мигая.
Марина жила в комнате на четвёртом этаже общежития. Окно выходило на тополиную аллею, и каждый год в начале июня пух залетал в комнату так густо, что к вечеру на подоконнике лежал белый слой. Она не закрывала окна. Говорила, что ей нравится, когда в комнате пахнет летом раньше, чем оно начнётся.
Чайник щёлкнул. Я не шевельнулась.
Потому что я жила в комнате на четвёртом этаже, и окно выходило на тополиную аллею. И я на самом деле не закрывала его в конце мая – пух летел на подоконник, на кровать, на учебники, а я открывала шире. Подруги ругались, а я смеялась. Мне нравилось, что комната пахнет летом раньше, чем оно начнётся.
Именно так я и говорила. Именно этими словами.
Я села. Чай остывал на столе, а я листала страницу за страницей, и совпадения накапливались, как снежный ком.
Марина из романа работала по вечерам в университетской столовой – мыла подносы. И я мыла. Марина носила длинную косу и заплетала её перед сном – и я заплетала. Марина однажды уронила целую стопку, и грохот слышал весь первый этаж – и я уронила. Мне было так стыдно, что я два дня ходила через задний вход.
В книге было написано то же самое. Два дня.
Кто мог это знать? Подруги знали. Но они не стали бы описывать запах тополиного пуха так, будто сами стояли у моего окна и дышали.
Я читала до полуночи, до двух. Выключила свет, полежала минут двадцать с закрытыми глазами – и снова включила, потому что не могла остановиться.
Роман был написан от третьего лица, но так, словно автор стоял за плечом каждого героя. Он замечал мелочи – те самые, которые делают одного человека непохожим на всех остальных.
В романе Марина ходила босиком по общежитию. Зимой – в толстых носках, но без тапочек. И это была чистая правда. Я терпеть их не могла – казались чужими, не мои. Их носят дома, а общежитие – это не дом. Я ходила в носках, и один парень – ещё до того, как мы познакомились – однажды сказал кому-то в коридоре: «Которая босиком – с четвёртого?» Мне передали. Я тут же разозлилась. А потом подумала, что это самое точное описание меня, которое можно было придумать.
Он запомнил и это.
Был эпизод с дождём. Марина попала под ливень, возвращаясь из университета, без зонта. Она бежала, прикрывая голову тетрадкой, и вдруг остановилась – прямо посреди пути. И подняла лицо вверх. Капли падали на щёки, и она замерла так на полминуты, не двигаясь.
Я помнила этот ливень. Начало сентября. Я бежала и думала, что конспект промокнет. И вдруг остановилась – и подняла лицо. Не знаю зачем. Просто захотелось. Капли были тёплые, и мне на секунду показалось, что я стою не в городе, а где-то далеко, где нет ни экзаменов, ни общежития, ни грязных подносов. Только небо и вода.
В романе было написано: «Она стояла под дождём, и он смотрел на неё из окна второго этажа. Она не знала, что он видит. А он не мог отвести взгляд».
Значит, кто-то стоял у окна и наблюдал. А я не знала. Всё это время – не знала!
В романе появился он. Герой по имени Антон – высокий, с привычкой щёлкать колпачком ручки, когда нервничал. Он учился на два курса старше. Познакомились в библиотеке – она искала учебник по экономике, а он сидел на том месте, где этот учебник обычно лежал.
Я отложила книгу.
Глеб. Мы познакомились в библиотеке. Я искала учебник, а он занял моё место. Он учился на два курса старше. И он щёлкал колпачком ручки – всегда. Этот звук – тихий, пластмассовый, ритмичный – я слышала его больше тридцати лет назад, и до сих пор могла воспроизвести в голове.
В романе автор изменил имена. Марину оставил Мариной. А себя – переименовал.
Глеб Ратников. Я встала, прошлась по кухне, налила остывший чай и выпила одним глотком. Фамилию я тогда не запомнила – для меня он был просто Глеб. Глеб с пятого курса. Который щёлкал ручкой. Который однажды поцеловал меня в библиотечном коридоре, когда я возвращала учебник.
Ратников. Я повторила вслух и ничего не почувствовала. Слишком много времени прошло для фамилии, которую слышала, может быть, раз десять.
Но детали – детали были мои. И только мои.
***
На следующий день я не могла работать. Стояла у стеллажей, расставляла книги по местам, а в голове звучали абзацы из романа. Руки делали привычное – сортировать, вкладывать карточки, двигать корешки, – а я думала о странице сто тридцать семь.
Там был эпизод, который я не рассказывала никому. Вообще никому.
Марина из романа стояла зимой на остановке. Автобус не шёл. Она замёрзла, но не уходила, потому что ждала его – он обещал подъехать, но опаздывал. И она считала фонари на другой стороне улицы, снова и снова, чтобы не думать о том, что он, может быть, не придёт. Их было одиннадцать.
Одиннадцать фонарей.
Я стояла на той самой остановке. Зимой. Глеб опаздывал, а я замёрзла так, что перестала чувствовать пальцы ног. И пересчитывала фонари, как молитву, снова и снова, чтобы не думать.
А потом он всё-таки пришёл. Подбежал в расстёгнутой куртке, тяжело дыша. Сказал, что трамвай сломался. Обхватил мои ладони своими – горячими, большими – и дышал на них.
В романе Антон прибежал точно так же. Расстёгнутая куртка. Трамвай сломался. Обхватил её руки и дышал.
Я прижала ладонь к корешкам книг на полке и стояла так минуту, может, две. Мне нужно было за что-то держаться.
– Марин, ты в порядке?
Зоя замерла в проходе с тележкой возвратов.
– Да. Просто задумалась.
– Ты третий раз ставишь Толстого в раздел детских.
Я посмотрела на полку. На самом деле поставила. «Анну Каренину» – между «Незнайкой» и «Чиполлино».
– Извини, – я убрала том на место. – Зоя, можно тебя спросить?
– Спрашивай.
– Ты когда-нибудь читала книгу и понимала, что она – про тебя? Не похоже на твою жизнь, а точно. До деталей.
Зоя сняла очки и протёрла их подолом кофты. Это значило, что она думает.
– Может, совпадение? – сказала она наконец.
Я не ответила. Совпадение – это когда совпадает имя, или город, или профессия. Но не одиннадцать фонарей на зимней остановке. Не тополиный пух в комнате на четвёртом этаже. Не два дня через задний вход столовой.
– Это не совпадение, – сказала я тихо.
Зоя посмотрела на меня долго и ничего не ответила. И я была ей за это очень благодарна.
Вечером я продолжила читать.
В романе были наши разговоры. Не точь-в-точь – он менял слова, переставлял фразы, добавлял то, чего я не помнила. Но суть была наша, и тон был наш. И были вещи, которые он мог знать только потому, что находился рядом.
Сцена, где Марина готовит яичницу в три часа ночи на общажной плите, потому что не может заснуть. Антон приходит на запах и садится напротив. Они молчат. Она ест, а он смотрит в окно. И вдруг говорит:
– Ты же понимаешь, что это ненормальное время для яичницы.
А она отвечает:
– Я понимаю. Но яичница не знает, который час.
Я засмеялась. И тут же заплакала. Потому что это были мои слова! «Яичница не знает, который час» – я на самом деле так сказала. Мне было двадцать два, и я думала, что это смешно. А ему было двадцать четыре, и он почему-то запомнил.
И сохранил. И вставил в книгу спустя целую жизнь.
Была ещё одна сцена – новогодняя. Марина и Антон не пошли на общежитскую вечеринку. Остались вдвоём в её комнате. У них была бутылка шампанского, коробка зефира и магнитофон. Они слушали кассету, которую он записал специально, – старые песни, которые никто вокруг не слушал. И в полночь, когда за стеной загремели петарды и начали кричать «ура», они сидели на полу, прислонившись спинами к кровати, и не сказали друг другу ни слова. И этого было достаточно.
Я помнила тот Новый год до последней детали. Шампанское было тёплым – мы забыли поставить его на подоконник. Зефир оказался засохшим – я открыла пакет ещё на прошлой неделе и забыла завернуть обратно. Кассету Глеб подписал фломастером: «Для тебя и только для тебя. Не давай Наташке». Наташка – моя соседка, которая постоянно брала чужие кассеты и не возвращала.
Всё это было в романе. Тёплое шампанское, засохший зефир, надпись на кассете. И молчание в полночь, которое стоило больше любых слов.
У меня перехватило горло – не от грусти, а от узнавания. Так бывает, когда вдруг видишь свою фотографию, о которой давно забыла. Смотришь на себя, молодую, и думаешь: неужели я была такой? Неужели я умела так смеяться? Неужели кто-то смотрел на меня и видел всё это?
Глеб видел. И не просто видел – запомнил каждую мелочь, каждый жест, каждое нелепое слово. И превратил в роман.
Я закрыла книгу и положила её на стол обложкой вниз. Мне нужно было встать, открыть окно, впустить вечерний воздух и подумать о чём-то другом. О завтрашнем расписании, о хлебе, который надо купить – о чём угодно. Но я не могла думать ни о чём, кроме этой книги.
Глеб Ратников. Он стал писателем. Когда-то он говорил мне, что хочет писать. Мы сидели на подоконнике в его комнате – ноги свисали внутрь, – и он рассказывал, что мечтает написать роман. Не рассказ, не повесть – именно роман. Большой, настоящий. Такой, чтобы человек начал читать и не смог остановиться.
– О чём? – спросила я тогда.
А он пожал плечами и сказал:
– Ещё не знаю. Но когда встречу – пойму.
Я не поняла тогда, что он имел в виду. Теперь, кажется, поняла.
***
На третий день я дочитала до главы «День рождения».
Антон дарит Марине книгу. Не цветы, не духи – книгу. Толстую, в мягкой обложке, с загнутыми уголками – он сам её прочитал, прежде чем подарить. На титульной странице – надпись от руки, синими чернилами.
Я остановилась.
В романе не было сказано, что именно там стояло. Автор оставил это за кадром. Антон дарит, Марина открывает, читает – и смотрит на него долго, не говоря ни слова. А потом обнимает.
Я ведь помнила этот момент. Тяжесть книги в руках, запах свежей типографской краски, его почерк – крупный, с наклоном вправо, буквы как будто падают вперёд. И я знала, что было написано.
Но автор не указал. Почему?
Может, потому что это было слишком личным. Или потому что он понимал: если она когда-нибудь прочтёт – она вспомнит сама.
Я отложила роман. Встала и прошла по квартире до двери, за которой был коридор, а в конце коридора – лестница наверх, к чердаку.
Это была квартира моих родителей. Старый кирпичный дом на три семьи, с высокими потолками и чердаком, куда вела деревянная лестница. Мамы не стало восемь лет назад, папы – ещё раньше. Я осталась здесь не потому, что некуда было идти, а потому, что тут всё было на своих местах. Их вещи, мои вещи. Три поколения коробок наверху.
Я поднялась по узкой лестнице. Ступеньки скрипели, и этот звук был такой же привычный, как тиканье часов на кухне. Лампочка под потолком горела тускло, но хватало. Чердак был небольшой – метров шесть-семь в длину, стены скошены по форме крыши. Пахло сухим деревом и чем-то терпким, нагретым, как будто крыша за день впитала солнце и теперь отдавала тепло обратно. Коробки стояли у дальней стены – подписанные маминым почерком. «Зимнее», «Документы старые», «Детские». И одна, без подписи, заклеенная скотчем.
Я знала, что внутри. Мои студенческие вещи – конспекты, фотографии, пара тетрадей. И где-то там, если не выбросила, если не потерялась – книга.
Скотч поддался легко, пожелтел и хрустнул под пальцами. Я открыла коробку.
Конспекты, толстая тетрадь по макроэкономике, три фотографии – общежитие, общая кухня, чьё-то лицо, которое я уже не могла узнать. И на самом дне – книга.
Мягкая обложка, загнутые углы. Я взяла её в руки, и страницы пожелтели, но держались. Запах – тот же бумажный, сладковатый. Как вся моя жизнь между стеллажами.
Я открыла титульную страницу.
Крупный почерк, наклон вправо. Синие чернила, выцветшие до голубого.
«Марине. В день рождения. Когда-нибудь напишу про тебя. Глеб».
Я села прямо на пол чердака, среди коробок и пыли. Книга лежала на коленях, а буквы расплывались, потому что глаза намокли, и я не могла их остановить.
Он написал. Он на самом деле написал!
Это не было фигурой речи и не было красивым жестом двадцатичетырёхлетнего парня, который хотел произвести впечатление. Он написал это – и выполнил. Через всю жизнь.
Я сидела на чердаке и держала в руках доказательство. Вот эта книга – старая, с пожелтевшими страницами, с его надписью. И вот тот роман – внизу, на кухонном столе, с тёмно-синей обложкой. Между ними – целая жизнь. Моя и его. И он, оказывается, не забыл ни одного дня.
Я просидела там долго – не знаю, сколько, не смотрела на часы. Перебирала вещи в коробке и нашла фотографию, которую не помнила: мы с Глебом у входа в корпус. Зима, снег на плечах. Он стоит чуть сбоку, руки в карманах, смотрит не в камеру, а на меня. Кто-то щёлкнул – наверное, Наташка, она вечно таскала с собой мыльницу.
Я перевернула фотографию. На обратной стороне – ничего, только дата карандашом: «Январь 94».
Последний январь вместе. Через пять месяцев он уедет.
Я положила фотографию обратно – аккуратно, лицом вниз, как была. Закрыла коробку. А книгу с надписью забрала с собой.
Внизу, на кухне, поставила чайник. Положила старую книгу рядом с романом. Два предмета, два времени – и одна история, которую я только теперь начинала понимать целиком.
Я хранила те годы в отредактированной версии – сглаженной, упакованной, заклеенной скотчем. А он хранил иначе. Сберёг то, что я потеряла. Тополиный пух, одиннадцать фонарей, яичницу в три часа ночи, дождь в сентябре.
Всё это время я считала, что прошлое – это то, что было. А оно оказалось ещё и тем, что кто-то бережно хранил.
И я поймала себя на мысли, которая пугала. А что если он думал обо мне так же часто, как я – о нём? Что если все эти годы, пока я убирала его в коробку и жила дальше, он не мог убрать?
Он не просто помнил – он проживал это снова и снова. Строил из памяти целые миры, населял их людьми, похожими на нас. И каждый раз заканчивал историю там, где наша не закончилась.
Это было больше, чем ностальгия, и больше, чем любовь к прошлому. Это была верность – тихая, негромкая, никем не замеченная. Верность тому, что случилось когда-то и не отпустило.
***
Последние главы я растягивала. Боялась, что книга закончится.
Было такое чувство, будто кто-то рассказывает мне мою жизнь – но с той стороны, которую я никогда не видела. Я знала свою версию – как стояла на остановке и считала фонари. Но не знала, что он в это время бежал по замёрзшим улицам в расстёгнутой куртке. Я знала, как готовила яичницу в три часа ночи. Но не знала, что он проснулся от запаха и лежал, не решаясь встать, потому что боялся спугнуть.
Роман дарил мне эту вторую сторону. Его сторону.
В одной из поздних глав Антон думает о Марине. Не вспоминает – думает. Сидит в пустой квартире, в другом городе, в другой жизни – и думает о том, что она сейчас, наверное, ставит чайник. Или читает. Или стоит у окна и смотрит во двор, как любила делать перед сном. Он не знает, жива ли она, замужем ли, есть ли дети. Он просто думает.
Я остановилась на этом абзаце.
Потому что я делала то же самое. Не часто – раз в несколько месяцев, обычно зимой, когда вечера длинные и не хочется никуда. Я садилась у окна и думала: а что Глеб? Где он? Что с ним? Живой ли? Счастливый?
Я никогда не пыталась его найти. Сначала не было возможности, а потом появился интернет, и возможность была, но я уже привыкла не искать. Мне казалось, что искать – значит признать, что чего-то не хватает. А я годами убеждала себя, что хватает всего.
Библиотека, работа, тихие вечера, книги, чай. Этого достаточно. Я повторяла это как молитву – снова и снова, чтобы не думать.
В романе время шло. Марина и Антон расставались – не потому что разлюбили, а потому что жизнь тащила в разные стороны. Он уезжал. Она оставалась. Они обещали писать, звонить, приезжать. Но письма стали реже, а потом и вовсе прекратились. Не было ссоры, не было прощания с хлопаньем дверью. Просто тишина, которая становилась длиннее, пока не заполнила всё.
Так оно и было. Именно так. Глеб уехал, потому что ему предложили работу. Я осталась, потому что мама болела. Мы ведь обещали. И не сдержали – не потому что не хотели, а потому что в двадцать три кажется, что времени бесконечно много, и можно перезвонить завтра. А завтра становится послезавтра, послезавтра – через неделю, через неделю – через месяц. И в какой-то момент ты понимаешь, что прошёл год. А потом – что звонить уже нелепо.
В девяностых не было мобильных, не было интернета, соцсетей, мессенджеров. Был городской телефон в коридоре на тумбочке – семь цифр, которые я знала наизусть. А потом мы поменяли квартиру, и номер изменился. Его номер я записала на листке, который лежал в кошельке. Кошелёк украли в трамвае в девяносто шестом. И всё – нить порвалась.
В романе было так же. Антон уезжал, Марина оставалась, и связь рвалась постепенно – как нитка, которую не режут, а просто перестают держать. Автор описал это без драмы, без слёз, без обвинений. Просто – так получилось. И от этой простоты было больнее всего.
Дальше шли годы. В романе – одной главой. «Время». Без подробностей. Автор написал: «Годы – это не события. Годы – это привычка не вспоминать».
Я прочитала эту строчку дважды.
Моя жизнь между общежитием и этим вечером уместилась бы в такую же главу. Работа, мамина болезнь, папин уход – тихий, во сне. Квартира, которая стала моей, потому что больше некому. Несколько попыток построить что-то с кем-то – ни одна не сложилась. Не потому что мужчины были плохие, а просто рядом с каждым из них я чувствовала, что чего-то не хватает. Какой-то ноты, какого-то звука – я даже не могла объяснить какого. И я перестала пытаться.
Зоя как-то спросила:
– Марин, ну почему ты одна? Ты же нормальная, симпатичная, умная баба. Что не так?
– Мне так удобно, – ответила я.
– Удобно ей, – Зоя покачала головой. – Удобно – это тапочки. А одиночество – это не удобно, Марин. Это привычка.
Я промолчала. Она была права, но я не умела объяснить, что привычка эта выросла из чего-то очень конкретного – из семи цифр, которые я больше не могла набрать.
И вот – финал.
Последняя глава. Антон пишет роман – не этот, другой, внутри романа. Он сидит за столом и понимает, что все его книги – о ней. Каждая героиня – немного Марина. Каждая история – попытка договорить то, что не было сказано на остановке, в общежитии, на кухне в три часа ночи.
И он заканчивает роман одним вопросом. Не ставит точку – ставит вопрос.
«Где ты сейчас?»
Я закрыла книгу и прижала ладони к обложке – как будто можно было почувствовать чужие пальцы через бумагу и время. Задержала дыхание. Что-то внутри сжалось так сильно, что стало тяжело вдохнуть.
Он спрашивал меня. Через страницы, через годы, через случайности – он спрашивал именно меня. «Где ты сейчас?»
Я ведь понимала, что он не рассчитывал на ответ. Автор не пишет вопрос в конце романа, ожидая, что героиня прочтёт. Это был выдох – слова, которые нужно произнести, даже если их никто не услышит.
Но я услышала.
И теперь мне надо было решить, что с этим делать.
Я убрала роман на полку, включила чайник и постояла у окна. На улице темнело – привычная картина: двор, детская площадка, свет в окнах напротив. Всё как всегда. Только всё уже было не как всегда!
Я достала телефон, открыла браузер и набрала: «Глеб Ратников писатель».
Результаты появились быстро. Он был не слишком известен – не бестселлеры, не экранизации. Но книги были. Четыре романа, и тот, что я прочитала, – последний. На сайте издательства нашлась его страница – короткая биография: родился, учился, живёт в Петербурге. И фотография.
Я увеличила её.
Мужчина за пятьдесят в тёмном свитере с растянутыми манжетами, рукава чуть длиннее ладоней. Смотрит мимо камеры – привычка, которую я помнила: он никогда не любил, когда на него смотрят прямо. Лицо изменилось – конечно, изменилось, столько лет, – но я узнала его сразу. По тому, как он чуть щурил левый глаз, и по тому, как держал голову – немного набок, будто прислушивался к чему-то, чего не слышал никто другой.
Глеб!
Я смотрела на экран и не могла оторваться. Вот он – тот самый Глеб, который щёлкал колпачком ручки, который дул на мои замёрзшие пальцы, который подписал книгу: «Когда-нибудь напишу про тебя».
Он написал. Он выполнил обещание, о котором я забыла. Нет – не забыла. Убрала в коробку на чердаке, вместе с конспектами и фотографиями. Заклеила скотчем и жила дальше.
А он не заклеил. Он помнил все эти годы.
Внизу страницы была ссылка на его страницу в сети. Я нажала. Последняя запись – полгода назад, презентация нового романа. Того самого. Четыре комментария. Один – от женщины по имени Лидия: «Прочитала на одном дыхании. Ваша Марина – живая».
Живая. Я перечитала это слово. Живая!
Да. Я живая. И я здесь.
Рядом с телефоном на столе лежала старая книга – та, с чердака, с загнутыми углами и пожелтевшими страницами. «Когда-нибудь напишу про тебя».
Я открыла окно. Прохладный воздух коснулся лица, и во дворе было тихо – только где-то далеко гудела машина.
Я взяла телефон и нашла на его странице кнопку «Написать сообщение». Белое поле. Курсор мигал.
Все эти годы я молчала – не потому что не хотела, а потому что не знала, куда говорить. А он всё это время говорил. Книгами, страницами, героинями, которые носили моё имя и помнили мои слова.
Я набрала одну строчку.
«Я прочитала. Я – Марина. Ты помнишь?»
Палец завис над кнопкой. Секунда. Две. Три.
Я нажала «отправить».
Телефон лёг на стол. Я не ждала ответа – не сейчас, не сегодня. Может, он увидит через день или через неделю. Может, подумает, что розыгрыш. Я допускала всё – даже то, что он не ответит. Мне было важно, что я наконец ответила – что его вопрос «Где ты сейчас?» уже не висит в тишине.
Я вымыла чашку, выключила свет на кухне и легла. Уснуть не получилось.
А утром, когда я встала и машинально взяла телефон – так, без ожиданий, просто по привычке, – на экране было одно непрочитанное сообщение.
Глеб Ратников.
Я села на край кровати, и пальцы тут же перестали слушаться. Открыла.
«Марина. Господи. Я ждал этого сообщения столько лет, что перестал верить. Помню всё – одиннадцать фонарей, яичницу, тополиный пух. Помню, как ты стояла под дождём и не знала, что я смотрю. Я никогда не переставал тебя искать – просто искал единственным способом, который умел. Писал. И надеялся, что однажды ты возьмёшь книгу с полки. Можно я тебе позвоню?»
Я перечитала три раза. Буквы снова расплывались – но теперь по другой причине.
Я набрала: «Можно».
Телефон зазвонил через двенадцать секунд. Я точно знаю – потому что считала. Как фонари.
– Марина? – голос был другой, ниже, чуть глуше. Но интонация – та самая. Он произнёс моё имя так, будто проговаривал его про себя все эти годы и наконец получил право сказать вслух.
Я хотела ответить что-то умное, что-то достойное этого момента. Но вместо этого сказала:
– Ты знаешь, который час?
Он замолчал. А потом засмеялся – тихо, в нос, будто старался не разбудить соседей за стеной.
– Нет, – сказал он. – Но яичница тоже не знает.
И я засмеялась. И заплакала – одновременно, как тогда над книгой. Только теперь он это слышал.
Мы проговорили до обеда. Больше трёх часов – я потом посмотрела. Он рассказывал про Петербург, про свою жизнь, про книги. Я рассказывала про библиотеку, про Зою, про чердак. Мы перебивали друг друга, замолкали, начинали снова. Как будто нитка, которую не держали столько лет, не порвалась – просто лежала и ждала, когда кто-нибудь поднимет.
В какой-то момент он сказал:
– Я приеду. Если можно.
– Можно, – ответила я. – Можно, Глеб.
Он приехал через четыре дня. Я стояла на перроне и узнала его сразу – по тому, как он держал голову чуть набок, будто прислушивался. Тёмный свитер, руки в карманах. Он шёл по платформе и смотрел не на толпу, а искал – искал меня.
Я подняла руку.
Он увидел. Остановился. Несколько секунд мы стояли так – он у вагона, я у скамейки, а между нами метров пятнадцать и целая жизнь.
И он пошёл ко мне – быстро, как тогда к той остановке.
Подошёл и взял мои руки. Ладони были тёплые и большие. Те же самые.
– Здравствуй, – сказал он. – Которая босиком – с четвёртого?
Я засмеялась. Господи, как же я засмеялась!
Мы пошли по платформе, и он не отпускал мою руку. И мне не хотелось, чтобы отпускал.
Вечером мы сидели на моей кухне. Я поставила перед ним обе книги – роман в тёмно-синей обложке и ту, старую, с загнутыми углами. Он взял старую, открыл титульную страницу и долго смотрел на свой почерк. Синие чернила, выцветшие до голубого. «Когда-нибудь напишу про тебя».
– Я думал, что ты её выбросила, – сказал он тихо.
– А я думала, что ты забыл.
Он покачал головой.
– Ни одного дня.
За окном дул ветер. И откуда-то – из-за деревьев, из другого времени – мне показалось, что в комнате пахнет тополиным пухом. Так, будто лето решило прийти раньше, чем начнётся.
Только теперь я знала – это не показалось. Лето на самом деле пришло.
Спасибо, что дочитали до конца! Поставьте лайк и подпишитесь, чтобы мы не потерялись ❤️
Рекомендуем почитать: