Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
На одном дыхании Рассказы

Знахарка из Вороньего приюта. Глава 80. Рассказ

Все главы здесь
Лодка медленно скользила по реке, будто сама знала дорогу. Весла входили в воду ровно, почти без всплеска. Дед сидел на корме молча, курил, глядя вперед, туда, где за изгибом реки виднелось Кукушкино. Лицо Тихона было каменное, только по сжатым губам можно было понять: внутри у него думы тяжелые, не для слов.
Митрофан греб размеренно. Мощные руки работали привычно, делая свое
Оглавление

Все главы здесь

Глава 80

НАЧАЛО

Переправа в Кукушкино

Лодка медленно скользила по реке, будто сама знала дорогу. Весла входили в воду ровно, почти без всплеска. Дед сидел на корме молча, курил, глядя вперед, туда, где за изгибом реки виднелось Кукушкино. Лицо Тихона было каменное, только по сжатым губам можно было понять: внутри у него думы тяжелые, не для слов.

Митрофан греб размеренно. Мощные руки работали привычно, делая свое дело, а мыслями был далеко. Он думал о том, что жизнь, оказывается, может повернуться так, что и назад не оглянешься — страшно. И такое в его жизни уже не раз бывало. Первый раз дочку спасал. Второй, когда в остроге сидел. Третий раз — это то время, когда в приюте оказался. И вот четвертый. 

Думал Митрофан о Настеньке, о том, что ей дальше жить надо с бедой своей. Сердце щемило, но он гнал эти мысли: сейчас другое на нем лежало, не его воля, а бабкина и дедова. Раз обещал, то надо слово держать. 

Васька лежал на дне лодки, раскинув руки, смотрел в небо. Солнце резало глаза, он щурился, глупо улыбался, мычал что-то несвязное, будто разговаривал с облаками. 

Иногда он чуть поднимал голову и тянул руку к воде, будто хотел ее потрогать, но сил на то не было. В голове у него что-то шевелилось — возникали какие-то обрывки, тени, будто сон наяву: река… лодка… лес, хата, свет в окне, потом кто-то кричит… боль. Но все это тут же распадалось, ускользало, и оставалась только пустота да тихая радость без причины. Васька шире улыбался, пускал слюни и мочился. 

Зная это, бабка дала с собой толстую дерюгу, наказав потом выбросить. Вот ее под него и подложили. 

Река была широкой, уже почти осенней, спокойной. Вода темная, глубокая, несла отражения неба и леса. По берегам стояли густые заросли — ивы, ольхи. Высокая трава уже начала желтеть, а кое-где и пожухла даже совсем. Где-то всплеснула рыба, и круги пошли по воде, быстро исчезая.

Дед смотрел на эти круги и думал о Лукерье. О том, что все, что делается сейчас, — не жестокость, а расплата. Не злоба, а порядок. Он знал: дальше пути назад нет. И чем тише сейчас река, тем громче потом будет в душе у того, кому еще предстоит познать правду.

Лодка шла вперед. 

Каждый в ней со своей думой.

И Кукушкино становилось все ближе.

Дед перебирал в голове, как исполнить наказ Лукерьи: как сказать, чтобы слово легло как надо и не перекосилось.

Он знал: в каждой деревне есть своя языкатая. Та, что и не злая вроде, а молчать не умеет. Скажешь — и через малое время вся округа знает.

В Кукушкино такой была Зинка. Луша наказала ей сказать. Дед слушался Лукерью. В приюте главным был он, конечно. Но без Луши Тихон ничего не решал, хотя и спрашивал у нее совета так осторожно, что она и ни в жизнь не подумала, что он для Тихона важен. 

Дед уже давно любил эту старушку. Да только как признаться, когда и самому смешно? Попытался как-то — так она и слушать не стала: 

— Ты чевой удумал, старый шельмец? 

Тихон обернул все в шутку и больше об этом не говорил ни слова. 

Почти подойдя к берегу Кукушкино, Тихон вдруг ясно понял: самому к Зинке идти не надо. Не его это дело — не стариковское, не мужское. Слово должно пойти от бабы, да такой, чтоб ей поверили и не смели перечить.

И тогда решение встало само собой.

Даша, мать Степана.

«Скрозь яе пойдеть», — подумал он решительно. 

Даша и Зинка подругами были с раннего детства. И матери их тоже дружны были — одной радостью и одной бедой делились. От Даши Зинка слово примет как надо и разнесет как дым по ветру.

Про то, как поговорить с Дарьей, дед даже думать не стал. Не потому, что неважно, — а потому, что не след решать наперед. Он знал: начнешь высчитывать — враз собьешься.

Он только глухо приговаривал, почти как молитву:

— Ужо как сложитси… как Господь усмотреть да уложить. 

И в этих словах было все: и страх, и тяжесть, и смирение старого человека, прожившего жизнь и знавшего, что не все смертному дано поправить, но за свое отвечать надо.

Тихон понимал, что и ему ответ держать придется или в этой жизни, или перед Богом, когда преставится. Помнил он всегда — две жизни на нем загубленных. Пусть один был похотливый барин, а другой шалыган-каторжанин. Но оба же рабы божьи. 

Лодка тихо качнулась.

Митрофан бросил короткий взгляд на деда, но ничего не сказал — понял: сейчас не спрашивают.

А дед сидел, глядя в воду, и думал, думал. Теперь все больше о том, что правда все равно всегда выходит наружу. 

И если уж ей выходить — пусть выйдет через нужные уста.

Митрофан сидел на веслах, глядел в воду и думал свою думу тяжело. 

Деда Тихона он слушал беспрекословно. Не потому, что боялся, — принял его сердцем. Вот уж больше года считал батей, настоящим, данным Богом, а не кровью. Сказал — значит, так надо. Не сказал — не спрашивай.

И к бабке Лукерье он прикипел крепко. Не только за то, что приняла у Марфы Луку, помогла, не отвернулась. Нет. Вся она ему была по душе — сухая, строгая, правдивая, иногда смиренная, а порою ворчливая. Такая, что не лаской держит, а силой внутренней. Он ее матерью звал — и не кривил душой.

И вот она дала наказ — довезти Ваську, передать его брательнику Антипке.

От одной этой мысли у Митрофана внутри все сжималось. Руки сами помнили — как душить, как давить, как кончать раз и навсегда. Ему хотелось прямо сейчас — навалиться, удушить паршивца, утопить, пустить пузырями по воде. Чтобы ни дыхания, ни памяти. Ничего и никогда. 

Но он не смел. Потому что Лукерья не зря цельный месяц за ним ходила. Не зря смрад его терпела, и не напрасно всю гадость из-под него выносила, не отворачиваясь.

«А ить пошто тада? — думал Митрофан. — Пошто терпела, ежеля чичас усе у реку?»

Значит — не ему судить.

Он перевел взгляд на Ваську — бледного, валяющегося в лодке, с пустыми глазами.

И неприязнь поднялась такая, что аж в висках застучало.

Митрофан отвернулся от греха подальше. 

И все же мысль, как заноза, не выходила: «Зря не добил. В ту ночь. Зря… надоть было тюкнуть ишо раз по башке-то. И усе…»

Лодка скользила дальше.

А он греб молча, упрямо, делая то, что велено. Не потому, что легко, а потому, что надо. А душа горела огнем справедливости. 

К берегу Кукушкино причалили тихо, почти неслышно. Лодка прошуршала днищем о гальку, качнулась и замерла. Вода тут была светлее, мельче, солнце уже поднялось — самое время для бабьей стирки.

И точно — у реки бабы.

Кто на коленях, кто по щиколотку в воде, кто на берегу — рубахи мнут, простыни полощут, приговаривают о своем. Смеются, спорят, перебрасываются словами. Весело им. А чего ж печалиться? Урожай нынче добрый собрали. 

Первой увидела лодку Валентина Лыкова — прищурилась, руку козырьком к глазам приложила.

— Ой… а енто хто ж тама? Никак приютские? 

Тихон первым ступил на берег медленно, тяжело, будто землю примерял, не глядя по сторонам. Митрофан тоже скакнул на берег, лодку привязал. Они вытащили Ваську из лодки — осторожно, без суеты, будто мешок с мукой, только страшнее. Васька замычал, голову повернул, уставился на баб и заулыбался шире.

— Господя… — выдохнула Валентина. 

— Да енто ж…

— Васька! Он, либошто? 

— Глянь-ка, Ваську вынули из лодки-то! 

— Антипкин брательник енто! 

— Да как жа енто?..

— Ить сгорел жа, говорили!

— А Ефим иде?

— А Ефимка? 

Бабы побросали белье. Кто крестился, кто рот ладонью прикрывал. Шепоток рос, множился, путался между баб. 

— Не сгорел ить? Выходить так? 

— Гля, живой… да вродя хворый? 

— Чевой Митька яво на себе тащить? 

— Ой, Господя… А чевой ж енто с им?

— Гля — улыбаетси как пустоумок! 

— Ой-ой… — простонала одна из баб. — Да он жа… не в разуме!

— Матерь Божья… Куды ж понесуть? 

— К Антипу, не иначе! Ой, чевой жа будеть…

— Ить не знають…

— Господя помилуй… Ой, беда-то кака…

Шепот превращался в говор, говор — в гул. За спинами Тихона и Митрофана тянулась живая, любопытная, тревожная вереница.

Продолжение

Татьяна Алимова