Зима 1942 года выдалась на редкость снежной.
Казалось, сама природа, устав от людской жестокости, решила укрыть искалеченную войной землю толстым, пушистым одеялом, чтобы хоть как-то приглушить стоны раненых, грохот канонады и лязг гусениц, доносившийся с востока. Снег падал и падал, засыпая окопы, воронки от снарядов, разбитые дороги и сгоревшие деревни. Он ложился на плечи редких прохожих, на крыши уцелевших хат, на палатки полевого госпиталя, затерявшегося в белорусских лесах, и создавал иллюзию мира и покоя, которой не было и в помине.
Госпиталь стоял в сосновом бору, километрах в пятнадцати от линии фронта. Пять больших армейских палаток, обогреваемых печками-буржуйками, землянка для персонала, перевязочная, вырытая прямо в мёрзлой земле, и санитарная машина, которая то приходила, то уходила, доставляя новых раненых и увозя тех, кого уже нельзя было спасти. Здесь, в этом временном пристанище, между жизнью и смертью, работали те, кто не взял в руки оружие, но каждый день сражался с главным врагом человечества — смертью.
Варвара работала здесь с осени.
Ей было двадцать три года, и она была из тех людей, про которых говорят: «тихая, скромная, работящая». Невысокого роста, с русой косой, уложенной вокруг головы, с серыми, лучистыми глазами и мягкой, застенчивой улыбкой, она не привлекала к себе внимания, но без неё госпиталь словно терял что-то важное. Она умела делать всё: перевязывать, ставить уколы, успокаивать бредящих, держать за руку умирающих, и при этом никогда не жаловалась, не плакала, не просила пощады. Казалось, внутри у неё горел тот самый тихий, ровный огонь, который согревал всех вокруг, но сам никогда не угасал.
— Варвара, — говорил старый военврач Степан Ильич, — тебе бы в тылу работать, в санатории каком. Зачем ты сюда поехала?
— А кто же здесь будет, Степан Ильич? — удивлялась она. — Если не мы, то кто?
Она не считала себя героиней. Просто делала своё дело.
И вот в один из таких снежных, морозных вечеров, когда даже печки-буржуйки не могли прогреть промёрзшие палатки до конца, когда раненые стонали и бредили во сне, а сёстры валились с ног от усталости, — в госпиталь привезли нового.
Машина подъехала уже затемно, когда вокруг не было видно ни зги, только снег, летящий в свете единственной фары, казался бесконечным, белым, безнадёжным. Санитары выгрузили носилки и понесли их в приёмную палатку. Варвара, дежурившая в ту ночь, вышла встречать.
На носилках лежал молодой боец.
Сквозь грязь, кровь и копоть на нейлоновой куртке, сквозь сбившуюся повязку на ноге, сквозь всё это она разглядела лицо. Острое, скуластое, с упрямым подбородком и такими светлыми, почти белыми бровями и ресницами, что глаза казались провалами. Он был без сознания, губы шевелились, будто он с кем-то спорил.
— Что с ним? — спросила Варвара, помогая санитарам переложить бойца на койку.
— Ранение, — коротко ответил один из санитаров, утирая пот со лба. — Осколком. Нога. И пальцы… на той ноге тоже зацепило. Говорят, оторвало два. Да вы сами смотрите.
Варвара размотала грязную, пропитанную кровью повязку и сжала губы. Ранение было тяжёлым. Осколок засел глубоко, пальцы действительно отсутствовали — два на правой ноге. Кровь сочилась, несмотря на тугую перевязку, которую сделали в санроте. Нужно было срочно оперировать.
— Степана Ильича будить? — спросила подоспевшая медсестра Клава, полная, краснощёкая женщина, не терявшая оптимизма даже в самые страшные моменты.
— Буди, — кивнула Варвара. — А я пока промою, подготовлю.
Она работала быстро и умело, не обращая внимания на то, что боец вдруг открыл глаза и уставился на неё мутным, но цепким взглядом.
— Ты кто? — спросил он хрипло.
— Сестра, — коротко ответила Варвара, не отрываясь от дела. — Лежи смирно.
— Сестра… — повторил он и вдруг усмехнулся — криво, через силу, но усмехнулся. — Красивая. А я думал, в госпиталях одни старухи работают.
Варвара подняла глаза и встретилась с ним взглядом. Что-то в этом взгляде было — не нахальство, нет, а скорее вызов. Точно он смотрел на мир и ждал от него только плохого, а хорошему не верил.
— Лежи, — повторила она строже. — Сейчас доктор придёт.
— Доктор, — снова усмехнулся он. — Много они сделают. Одной ногой меньше, другой больше… Всё едино.
— Не говори глупостей, — оборвала Варвара. — Будешь жить. И ходить будешь. С протезами.
Он хотел что-то ответить, но в палатку вошёл заспанный Степан Ильич, на ходу натягивая халат, и разговор прекратился.
Варвара стояла в стороне, подавая инструменты, и краем глаза наблюдала за бойцом. Он больше не смотрел на неё, но она чувствовала, что он её запомнил. И почему-то от этого ей стало немного не по себе.
Операция длилась часа два. Степан Ильич, старый, опытный хирург, работал виртуозно: извлёк осколок, обработал рану, зашил, перевязал культи пальцев. Когда всё закончилось, он вытер пот со лба и сказал:
— Жить будет. Крепкий парень. А пальцы… ну что пальцы. Не руками ноги работать. Перебьётся.
— Как его зовут? — спросила Варвара.
— Фёдор, кажется. Фёдор Воронцов. Из документов: двадцать пять лет, сирота, из детдома. Воюет с сорок первого. Два ранения уже было, это третье. Ну и характер, судя по всему… — Степан Ильич махнул рукой. — Бунтарь, одним словом. Такие долго не живут.
Варвара посмотрела на спящего после наркоза бойца. Он и во сне не выглядел спокойным — брови сдвинуты, губы сжаты, кулаки сжимаются и разжимаются, будто он продолжает бороться.
«Бунтарь», — подумала она. — «Таких я не люблю».
Она и не подозревала, что это только начало.
Фёдор пришёл в себя на третьи сутки.
Первое, что он увидел, — низкий брезентовый потолок палатки, тусклый свет керосиновой лампы и её. Варвару, сидящую рядом с книгой в руках. Она читала при свете, заслоняя лампу ладонью, чтобы свет не падал на больных, и лицо её в этом неровном освещении казалось неземным, почти ангельским.
— Живой, — сказал он хрипло.
Она вздрогнула, отложила книгу, наклонилась к нему.
— Очнулся? Как себя чувствуешь?
— Нормально, — ответил он, пытаясь приподняться. — Где я?
— В госпитале. В палаточном. Ты был тяжело ранен. Тебе сделали операцию.
— Операцию… — Он помолчал, потом вдруг спросил: — Нога? Пальцы?
Варвара отвела глаза. Она не любила говорить плохие новости, но врать не умела.
— Два пальца, — тихо сказала она. — На правой ноге. Не спасли.
Он закрыл глаза и долго молчал. Потом вдруг рассмеялся — сухо, зло, безрадостно.
— Пальцы… Подумаешь, пальцы. Я без них обойдусь. А вот ногу оставили — и ладно. Ходить буду.
Она смотрела на него с удивлением. Обычно раненые в такой ситуации начинали жалеть себя, плакать, просить. Этот — смеялся.
— Ты странный, — сказала она невольно.
— Почему? — он открыл глаза и уставился на неё в упор. — Потому что не плачу? Слезами горю не поможешь. Я, сестричка, всю жизнь один. С детства. Никто меня не жалел, и я себя жалеть не приучен.
— А как же… война? Товарищи?
— Товарищи? — он снова усмехнулся. — На войне, сестричка, все быстро умирают. Товарищи сегодня есть, завтра нет. А я привык рассчитывать только на себя.
Варвара молчала. Ей было жаль его, но и что-то отталкивало в этой его независимости, в этой гордой, злой отстранённости. Она выросла в большой семье, где все друг за друга горой, где горе делили пополам и радость тоже пополам. А этот… этот был один против всего мира.
— Тебе надо отдыхать, — сказала она, поднимаясь. — Я позже зайду.
— Придёшь? — вдруг спросил он, и в голосе его мелькнуло что-то совсем другое — почти детское, почти умоляющее. — Ты придёшь?
Она обернулась и встретилась с ним взглядом. Теперь в этих светлых, почти белых глазах не было вызова. Была просьба. Было одиночество. Было что-то такое, отчего у неё сжалось сердце.
— Приду, — сказала она. — Обязательно.
И вышла.
В последующие дни Фёдор Воронцов стал для Варвары настоящей загадкой.
Он выздоравливал быстро — слишком быстро для такого тяжёлого ранения. Уже на четвёртый день он пытался вставать, ругался с сёстрами, требовал, чтобы его отпустили обратно на фронт. Степан Ильич только качал головой:
— Ненормальный. С такими пальцами — на фронт? Да он ходить-то нормально не сможет, пока раны не заживут. А ему всё неймётся.
Фёдор не слушал никого. Кроме Варвары.
Когда она входила в палатку, он замолкал на полуслове, провожал её взглядом и даже, казалось, становился чуть спокойнее. Она делала перевязки, поправляла подушки, приносила воду — он не сводил с неё глаз.
— Чего ты на меня смотришь? — однажды не выдержала она.
— Красивая ты, — ответил он просто, без тени усмешки. — И добрая. Я таких не встречал.
Варвара покраснела до корней волос.
— Перестань, — сказала она строго. — Я при исполнении.
— А я не при исполнении, — парировал он. — Я просто человек. Которому, может, завтра умирать. Или послезавтра. И который хочет хоть раз в жизни сказать женщине, что она красивая. Неужели нельзя?
Она молчала, не зная, что ответить.
— Ладно, — вздохнул он. — Молчи. Я всё равно своё скажу. Ты мне нравишься, Варвара. Очень. И я хочу, чтобы ты это знала.
— Ты меня не знаешь, — тихо сказала она.
— А ты меня? — усмехнулся он. — Ты тоже меня не знаешь. Но что-то же есть между нами. Я чувствую. И ты чувствуешь. Врёшь, если скажешь, что нет.
Она поднялась, собрала инструменты и вышла, не сказав ни слова.
Но сердце её колотилось так, что, казалось, весь госпиталь слышит.
В тот вечер Варвара долго не могла уснуть.
Она лежала в своей землянке, слушала завывание метели и думала о нём. О Фёдоре. О его словах. О его взгляде.
Она не привыкла к такому. К ней никто никогда не подходил с такими прямыми, откровенными разговорами. Женихи, которые сватались до войны, были все на подбор тихие, спокойные, работящие — такие, каких одобряла мать. Они говорили о хозяйстве, о доме, о детях, и никогда — о чувствах. А этот… этот говорил так, будто завтра конец света, и нужно успеть сказать самое главное.
«Бунтарь, — подумала она. — Степан Ильич прав. Такие долго не живут. И жить с ними — одно мучение».
Но почему-то при этой мысли ей стало грустно. Очень грустно.
Утром она пришла в палатку с твёрдым намерением держаться холодно и официально. Но когда увидела его лицо, оживившееся при её появлении, когда услышала его голос: «Привет, сестричка!», — вся её решимость улетучилась.
— Здравствуй, Фёдор, — ответила она тихо. — Как ты?
— С тобой — хорошо, — улыбнулся он. — Без тебя — плохо. Выходи за меня, Варвара.
Она замерла с бинтами в руках.
— Ты с ума сошёл, — выдохнула она. — Какая свадьба? Война. Госпиталь. Ты раненый. Я…
— А что — я? — перебил он. — Я серьёзно. Варвара, я никогда никого не любил. Не умел. Не пробовал. А тебя… тебя полюбил. С первого взгляда. В ту ночь, когда очнулся, увидел тебя с книгой — и всё. Пропал.
Она молчала, опустив глаза.
— Ты мне не веришь, — понял он. — Думаешь, блажь фронтовая, каприз раненого. А я правду говорю. Всю жизнь один был. Никого. А тут — ты. И мне вдруг жить захотелось. По-настоящему. Не воевать — жить.
Варвара подняла на него глаза. В них стояли слёзы.
— Фёдор, — сказала она. — Ты хороший человек. Я верю, что ты не врёшь. Но я не могу.
— Почему?
— Потому что я не такая. Я… я спокойной жизни хочу. Тихой. Чтобы муж домой приходил с работы, чтобы дети, чтобы всё чинно, благородно. А ты… ты бунтарь. Ты и на фронт рвёшься, и в бою себя не бережёшь, и жить будешь так же — на разрыв. Я так не могу. Я не выдержу.
Он смотрел на неё долго, очень долго. Потом усмехнулся — уже без злости, с какой-то горькой нежностью.
— Понял, — сказал он. — Не судьба. Ладно. Перевязывай, сестричка.
Она перевязала ему рану молча, не поднимая глаз. А когда вышла из палатки, долго стояла под снегопадом, глядя в чёрное, бесконечное небо, и не могла понять, почему у неё так болит сердце.
Ведь она поступила правильно.
Правильно?
А в палатке, оставшись один, Фёдор смотрел в брезентовый потолок и думал.
Он думал о том, что впервые в жизни ему захотелось остановиться. Перестать бежать, бороться, доказывать. Просто быть. Быть рядом с ней. Слушать её голос, смотреть, как она читает книги, ловить её взгляд.
И она ему отказала.
Потому что он — бунтарь. Потому что он не подходит под её идеал спокойного, тихого, домашнего мужчины.
А ведь он мог бы стать другим. Ради неё — мог бы.
Или не мог?
Он не знал. Он вообще ничего не знал. Впервые в жизни он растерялся.
— Эй, Воронцов, — окликнул его сосед по койке, пожилой старшина с перебитой рукой. — Ты чего не спишь?
— Думаю, — коротко ответил Фёдор.
— О чём?
— О жизни.
Старшина усмехнулся в усы:
— О жизни он думает. Молодой ещё. Вот когда моих годов достигнешь — поймёшь, что думать некогда. Жить надо.
Фёдор не ответил.
За окном (вернее, за брезентовой стеной) выла метель, заметая следы, дороги, надежды. А он лежал и смотрел в темноту, и впервые за долгие годы ему хотелось не воевать, а любить.
Но она сказала «нет».
И, кажется, это было только начало.
Спасибо всем, кто поддерживает канал, это дает мотивацию - творчеству!
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :