Найти в Дзене

Белорусский снег - Глава 1

Все главы Зима 1942 года выдалась на редкость снежной. Казалось, сама природа, устав от людской жестокости, решила укрыть искалеченную войной землю толстым, пушистым одеялом, чтобы хоть как-то приглушить стоны раненых, грохот канонады и лязг гусениц, доносившийся с востока. Снег падал и падал, засыпая окопы, воронки от снарядов, разбитые дороги и сгоревшие деревни. Он ложился на плечи редких прохожих, на крыши уцелевших хат, на палатки полевого госпиталя, затерявшегося в белорусских лесах, и создавал иллюзию мира и покоя, которой не было и в помине. Госпиталь стоял в сосновом бору, километрах в пятнадцати от линии фронта. Пять больших армейских палаток, обогреваемых печками-буржуйками, землянка для персонала, перевязочная, вырытая прямо в мёрзлой земле, и санитарная машина, которая то приходила, то уходила, доставляя новых раненых и увозя тех, кого уже нельзя было спасти. Здесь, в этом временном пристанище, между жизнью и смертью, работали те, кто не взял в руки оружие, но каждый день

Все главы

Зима 1942 года выдалась на редкость снежной.

Казалось, сама природа, устав от людской жестокости, решила укрыть искалеченную войной землю толстым, пушистым одеялом, чтобы хоть как-то приглушить стоны раненых, грохот канонады и лязг гусениц, доносившийся с востока. Снег падал и падал, засыпая окопы, воронки от снарядов, разбитые дороги и сгоревшие деревни. Он ложился на плечи редких прохожих, на крыши уцелевших хат, на палатки полевого госпиталя, затерявшегося в белорусских лесах, и создавал иллюзию мира и покоя, которой не было и в помине.

Госпиталь стоял в сосновом бору, километрах в пятнадцати от линии фронта. Пять больших армейских палаток, обогреваемых печками-буржуйками, землянка для персонала, перевязочная, вырытая прямо в мёрзлой земле, и санитарная машина, которая то приходила, то уходила, доставляя новых раненых и увозя тех, кого уже нельзя было спасти. Здесь, в этом временном пристанище, между жизнью и смертью, работали те, кто не взял в руки оружие, но каждый день сражался с главным врагом человечества — смертью.

Варвара работала здесь с осени.

Ей было двадцать три года, и она была из тех людей, про которых говорят: «тихая, скромная, работящая». Невысокого роста, с русой косой, уложенной вокруг головы, с серыми, лучистыми глазами и мягкой, застенчивой улыбкой, она не привлекала к себе внимания, но без неё госпиталь словно терял что-то важное. Она умела делать всё: перевязывать, ставить уколы, успокаивать бредящих, держать за руку умирающих, и при этом никогда не жаловалась, не плакала, не просила пощады. Казалось, внутри у неё горел тот самый тихий, ровный огонь, который согревал всех вокруг, но сам никогда не угасал.

— Варвара, — говорил старый военврач Степан Ильич, — тебе бы в тылу работать, в санатории каком. Зачем ты сюда поехала?

— А кто же здесь будет, Степан Ильич? — удивлялась она. — Если не мы, то кто?

Она не считала себя героиней. Просто делала своё дело.

И вот в один из таких снежных, морозных вечеров, когда даже печки-буржуйки не могли прогреть промёрзшие палатки до конца, когда раненые стонали и бредили во сне, а сёстры валились с ног от усталости, — в госпиталь привезли нового.

Машина подъехала уже затемно, когда вокруг не было видно ни зги, только снег, летящий в свете единственной фары, казался бесконечным, белым, безнадёжным. Санитары выгрузили носилки и понесли их в приёмную палатку. Варвара, дежурившая в ту ночь, вышла встречать.

На носилках лежал молодой боец.

Сквозь грязь, кровь и копоть на нейлоновой куртке, сквозь сбившуюся повязку на ноге, сквозь всё это она разглядела лицо. Острое, скуластое, с упрямым подбородком и такими светлыми, почти белыми бровями и ресницами, что глаза казались провалами. Он был без сознания, губы шевелились, будто он с кем-то спорил.

— Что с ним? — спросила Варвара, помогая санитарам переложить бойца на койку.

— Ранение, — коротко ответил один из санитаров, утирая пот со лба. — Осколком. Нога. И пальцы… на той ноге тоже зацепило. Говорят, оторвало два. Да вы сами смотрите.

Варвара размотала грязную, пропитанную кровью повязку и сжала губы. Ранение было тяжёлым. Осколок засел глубоко, пальцы действительно отсутствовали — два на правой ноге. Кровь сочилась, несмотря на тугую перевязку, которую сделали в санроте. Нужно было срочно оперировать.

— Степана Ильича будить? — спросила подоспевшая медсестра Клава, полная, краснощёкая женщина, не терявшая оптимизма даже в самые страшные моменты.

— Буди, — кивнула Варвара. — А я пока промою, подготовлю.

Она работала быстро и умело, не обращая внимания на то, что боец вдруг открыл глаза и уставился на неё мутным, но цепким взглядом.

— Ты кто? — спросил он хрипло.

— Сестра, — коротко ответила Варвара, не отрываясь от дела. — Лежи смирно.

— Сестра… — повторил он и вдруг усмехнулся — криво, через силу, но усмехнулся. — Красивая. А я думал, в госпиталях одни старухи работают.

Варвара подняла глаза и встретилась с ним взглядом. Что-то в этом взгляде было — не нахальство, нет, а скорее вызов. Точно он смотрел на мир и ждал от него только плохого, а хорошему не верил.

— Лежи, — повторила она строже. — Сейчас доктор придёт.

— Доктор, — снова усмехнулся он. — Много они сделают. Одной ногой меньше, другой больше… Всё едино.

— Не говори глупостей, — оборвала Варвара. — Будешь жить. И ходить будешь. С протезами.

Он хотел что-то ответить, но в палатку вошёл заспанный Степан Ильич, на ходу натягивая халат, и разговор прекратился.

Варвара стояла в стороне, подавая инструменты, и краем глаза наблюдала за бойцом. Он больше не смотрел на неё, но она чувствовала, что он её запомнил. И почему-то от этого ей стало немного не по себе.

Операция длилась часа два. Степан Ильич, старый, опытный хирург, работал виртуозно: извлёк осколок, обработал рану, зашил, перевязал культи пальцев. Когда всё закончилось, он вытер пот со лба и сказал:

— Жить будет. Крепкий парень. А пальцы… ну что пальцы. Не руками ноги работать. Перебьётся.

— Как его зовут? — спросила Варвара.

— Фёдор, кажется. Фёдор Воронцов. Из документов: двадцать пять лет, сирота, из детдома. Воюет с сорок первого. Два ранения уже было, это третье. Ну и характер, судя по всему… — Степан Ильич махнул рукой. — Бунтарь, одним словом. Такие долго не живут.

Варвара посмотрела на спящего после наркоза бойца. Он и во сне не выглядел спокойным — брови сдвинуты, губы сжаты, кулаки сжимаются и разжимаются, будто он продолжает бороться.

«Бунтарь», — подумала она. — «Таких я не люблю».

Она и не подозревала, что это только начало.

Фёдор пришёл в себя на третьи сутки.

Первое, что он увидел, — низкий брезентовый потолок палатки, тусклый свет керосиновой лампы и её. Варвару, сидящую рядом с книгой в руках. Она читала при свете, заслоняя лампу ладонью, чтобы свет не падал на больных, и лицо её в этом неровном освещении казалось неземным, почти ангельским.

— Живой, — сказал он хрипло.

Она вздрогнула, отложила книгу, наклонилась к нему.

— Очнулся? Как себя чувствуешь?

— Нормально, — ответил он, пытаясь приподняться. — Где я?

— В госпитале. В палаточном. Ты был тяжело ранен. Тебе сделали операцию.

— Операцию… — Он помолчал, потом вдруг спросил: — Нога? Пальцы?

Варвара отвела глаза. Она не любила говорить плохие новости, но врать не умела.

— Два пальца, — тихо сказала она. — На правой ноге. Не спасли.

Он закрыл глаза и долго молчал. Потом вдруг рассмеялся — сухо, зло, безрадостно.

— Пальцы… Подумаешь, пальцы. Я без них обойдусь. А вот ногу оставили — и ладно. Ходить буду.

Она смотрела на него с удивлением. Обычно раненые в такой ситуации начинали жалеть себя, плакать, просить. Этот — смеялся.

— Ты странный, — сказала она невольно.

— Почему? — он открыл глаза и уставился на неё в упор. — Потому что не плачу? Слезами горю не поможешь. Я, сестричка, всю жизнь один. С детства. Никто меня не жалел, и я себя жалеть не приучен.

— А как же… война? Товарищи?

— Товарищи? — он снова усмехнулся. — На войне, сестричка, все быстро умирают. Товарищи сегодня есть, завтра нет. А я привык рассчитывать только на себя.

Варвара молчала. Ей было жаль его, но и что-то отталкивало в этой его независимости, в этой гордой, злой отстранённости. Она выросла в большой семье, где все друг за друга горой, где горе делили пополам и радость тоже пополам. А этот… этот был один против всего мира.

— Тебе надо отдыхать, — сказала она, поднимаясь. — Я позже зайду.

— Придёшь? — вдруг спросил он, и в голосе его мелькнуло что-то совсем другое — почти детское, почти умоляющее. — Ты придёшь?

Она обернулась и встретилась с ним взглядом. Теперь в этих светлых, почти белых глазах не было вызова. Была просьба. Было одиночество. Было что-то такое, отчего у неё сжалось сердце.

— Приду, — сказала она. — Обязательно.

И вышла.

В последующие дни Фёдор Воронцов стал для Варвары настоящей загадкой.

Он выздоравливал быстро — слишком быстро для такого тяжёлого ранения. Уже на четвёртый день он пытался вставать, ругался с сёстрами, требовал, чтобы его отпустили обратно на фронт. Степан Ильич только качал головой:

— Ненормальный. С такими пальцами — на фронт? Да он ходить-то нормально не сможет, пока раны не заживут. А ему всё неймётся.

Фёдор не слушал никого. Кроме Варвары.

Когда она входила в палатку, он замолкал на полуслове, провожал её взглядом и даже, казалось, становился чуть спокойнее. Она делала перевязки, поправляла подушки, приносила воду — он не сводил с неё глаз.

— Чего ты на меня смотришь? — однажды не выдержала она.

— Красивая ты, — ответил он просто, без тени усмешки. — И добрая. Я таких не встречал.

Варвара покраснела до корней волос.

— Перестань, — сказала она строго. — Я при исполнении.

— А я не при исполнении, — парировал он. — Я просто человек. Которому, может, завтра умирать. Или послезавтра. И который хочет хоть раз в жизни сказать женщине, что она красивая. Неужели нельзя?

Она молчала, не зная, что ответить.

— Ладно, — вздохнул он. — Молчи. Я всё равно своё скажу. Ты мне нравишься, Варвара. Очень. И я хочу, чтобы ты это знала.

— Ты меня не знаешь, — тихо сказала она.

— А ты меня? — усмехнулся он. — Ты тоже меня не знаешь. Но что-то же есть между нами. Я чувствую. И ты чувствуешь. Врёшь, если скажешь, что нет.

Она поднялась, собрала инструменты и вышла, не сказав ни слова.

Но сердце её колотилось так, что, казалось, весь госпиталь слышит.

В тот вечер Варвара долго не могла уснуть.

Она лежала в своей землянке, слушала завывание метели и думала о нём. О Фёдоре. О его словах. О его взгляде.

Она не привыкла к такому. К ней никто никогда не подходил с такими прямыми, откровенными разговорами. Женихи, которые сватались до войны, были все на подбор тихие, спокойные, работящие — такие, каких одобряла мать. Они говорили о хозяйстве, о доме, о детях, и никогда — о чувствах. А этот… этот говорил так, будто завтра конец света, и нужно успеть сказать самое главное.

«Бунтарь, — подумала она. — Степан Ильич прав. Такие долго не живут. И жить с ними — одно мучение».

Но почему-то при этой мысли ей стало грустно. Очень грустно.

Утром она пришла в палатку с твёрдым намерением держаться холодно и официально. Но когда увидела его лицо, оживившееся при её появлении, когда услышала его голос: «Привет, сестричка!», — вся её решимость улетучилась.

— Здравствуй, Фёдор, — ответила она тихо. — Как ты?

— С тобой — хорошо, — улыбнулся он. — Без тебя — плохо. Выходи за меня, Варвара.

Она замерла с бинтами в руках.

— Ты с ума сошёл, — выдохнула она. — Какая свадьба? Война. Госпиталь. Ты раненый. Я…

— А что — я? — перебил он. — Я серьёзно. Варвара, я никогда никого не любил. Не умел. Не пробовал. А тебя… тебя полюбил. С первого взгляда. В ту ночь, когда очнулся, увидел тебя с книгой — и всё. Пропал.

Она молчала, опустив глаза.

— Ты мне не веришь, — понял он. — Думаешь, блажь фронтовая, каприз раненого. А я правду говорю. Всю жизнь один был. Никого. А тут — ты. И мне вдруг жить захотелось. По-настоящему. Не воевать — жить.

Варвара подняла на него глаза. В них стояли слёзы.

— Фёдор, — сказала она. — Ты хороший человек. Я верю, что ты не врёшь. Но я не могу.

— Почему?

— Потому что я не такая. Я… я спокойной жизни хочу. Тихой. Чтобы муж домой приходил с работы, чтобы дети, чтобы всё чинно, благородно. А ты… ты бунтарь. Ты и на фронт рвёшься, и в бою себя не бережёшь, и жить будешь так же — на разрыв. Я так не могу. Я не выдержу.

Он смотрел на неё долго, очень долго. Потом усмехнулся — уже без злости, с какой-то горькой нежностью.

— Понял, — сказал он. — Не судьба. Ладно. Перевязывай, сестричка.

Она перевязала ему рану молча, не поднимая глаз. А когда вышла из палатки, долго стояла под снегопадом, глядя в чёрное, бесконечное небо, и не могла понять, почему у неё так болит сердце.

Ведь она поступила правильно.

Правильно?

А в палатке, оставшись один, Фёдор смотрел в брезентовый потолок и думал.

Он думал о том, что впервые в жизни ему захотелось остановиться. Перестать бежать, бороться, доказывать. Просто быть. Быть рядом с ней. Слушать её голос, смотреть, как она читает книги, ловить её взгляд.

И она ему отказала.

Потому что он — бунтарь. Потому что он не подходит под её идеал спокойного, тихого, домашнего мужчины.

А ведь он мог бы стать другим. Ради неё — мог бы.

Или не мог?

Он не знал. Он вообще ничего не знал. Впервые в жизни он растерялся.

— Эй, Воронцов, — окликнул его сосед по койке, пожилой старшина с перебитой рукой. — Ты чего не спишь?

— Думаю, — коротко ответил Фёдор.

— О чём?

— О жизни.

Старшина усмехнулся в усы:

— О жизни он думает. Молодой ещё. Вот когда моих годов достигнешь — поймёшь, что думать некогда. Жить надо.

Фёдор не ответил.

За окном (вернее, за брезентовой стеной) выла метель, заметая следы, дороги, надежды. А он лежал и смотрел в темноту, и впервые за долгие годы ему хотелось не воевать, а любить.

Но она сказала «нет».

И, кажется, это было только начало.

Продолжение во 2 главе

Спасибо всем, кто поддерживает канал, это дает мотивацию - творчеству!
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :