РАССКАЗ. ГЛАВА 6.
Август перевалил на третью неделю, и лето, почуяв приближение осени, словно спохватилось — налило последним жаром, последней щедростью.
Дни стояли погожие, ясные, но в самом воздухе, в прозрачной его синеве, в тонких паутинках, что тянулись по скошенным лугам, уже чувствовалось дыхание близкой осени.
По утрам роса лежала обильная, холодная, и Дон курился легким туманом, будто дышал на холоде.
Григорий с матерью собрались на базар в Усть-Медведицкую. Степанида давно собиралась — надо было продать кое-что из хозяйства: лишнюю птицу, сушеные яблоки, холсты, что наткала за зиму.
И прикупить соли, спичек, керосину да гостинцев к отъезду сына.
Выехали затемно.
Буян был запряжен в легкую телегу, Григорий правил, мать сидела рядом, укутавшись в шаль.
Роса блестела на траве, воздух был свеж и прозрачен, и вся степь, просыпающаяся, дышащая, казалась огромным живым существом.
Где-то в балке перекликались перепела, над дорогой вились жаворонки, рассыпая свои трели.
Дорога вилась среди полей, где уже сжали хлеб и только стерня золотилась под солнцем, мимо бахчей с запоздалыми арбузами, мимо дубовых колков, что чернели на горизонте.
Григорий смотрел по сторонам и думал о том, что, может, видит всё это в последний раз.
На базар приехали к полудню. Ярмарка в Усть-Медведицкой гудела, как растревоженный улей.
Чего тут только не было!
Ряды с горшками и макитрами, сбруей и колесами, с платками и лентами, с мясом, рыбой, овощами. Кричали зазывалы, мычали коровы, блеяли овцы, и над всем этим стоял тот особенный, ярмарочный дух, в котором смешалось всё — и пот, и сено, и жареные пирожки, и деготь.
Степанида быстро нашла место, разложила товар, подоткнула юбку и приготовилась торговать.
Григорий оставил ее, пошел побродить меж рядов.
Купил матери платок — красивый, с кистями, себе — кисет новый, Митьке с Малашей — пряников, Павлушке — свистульку глиняную.
И вдруг, в толпе, мелькнуло знакомое лицо. Сердце его ёкнуло. Ксения.
Она стояла у лотка с горшками, рассматривала что-то, и рядом с ней, держась за юбку, топталась маленькая девочка — дочка, видно.
Одета Ксения была просто, по-будничному, в темное платье и белый платок, из-под которого выбилась русая прядь.
Григорий шагнул к ней, но в тот же миг она подняла голову, увидела его — и замерла.
В глазах ее мелькнуло что-то — испуг? радость? — и тут же она отвела взгляд, резко отвернулась и пошла прочь, увлекая за собой девочку.
— Ксения! — крикнул Григорий, рванув за ней, но толпа была плотная, и она быстро затерялась в людском море.
Он долго искал ее глазами, ходил меж рядов, заглядывал во все лица — тщетно.
Ксения исчезла, будто ее и не было.
Настроение упало. Куда-то делась и ярмарка, и шум, и веселье. Григорий вернулся к матери, молча сел рядом.
— Ты чего, сынок? — спросила Степанида. — Али приключилось что?
— Нет, маманя, — ответил он. — Просто устал.
Но мать видела — не устал, а тоска гложет.
Домой возвращались под вечер. Солнце садилось, окрашивая степь в багрянец и золото.
Длинные тени тянулись от телеги, ветер стих, и воздух наполнился той особенной, предзакатной прозрачностью, когда каждый звук слышен за версту.
Григорий молча правил, и мать молчала, не решаясь спрашивать.
Дома, едва управившись с лошадью, Григорий ушел на сеновал.
Лег на сено, закинул руки за голову, уставился в темнеющее небо.
Мысли о Ксении не отпускали.
Зачем она отвела глаза? Почему убежала? Боится? Или презирает?
Стемнело. Зажглись звезды. В раскрытую дверцу сеновала тянуло прохладой и запахом полыни. Григорий задремал, но чутко — солдатская привычка.
Скрипнула лестница. Кто-то поднимался. Легкие шаги, шорох одежды. Григорий приподнялся, вгляделся в темноту.
— Кто здесь? — спросил он.
— Я, Григорий Иванович, — раздался тихий, дрожащий голос. — Аксинья.
Она вошла в сеновал, остановилась у входа, и лунный свет, проникающий в дверцу, осветил ее фигуру — тонкую, стройную, в светлом платье, с распущенными волосами, падающими на плечи. Лицо ее было бледно, глаза блестели.
— Ты чего? — Григорий сел, нахмурился.
— Зачем пришла? Ночь на дворе.
Аксинья шагнула к нему, голос ее дрожал:
— Я не могу больше, Григорий Иванович.
Все говорят, что вы на мне женитесь, а вы... вы и не смотрите на меня.
Я пришла спросить: не нужна я вам?
Григорий поднялся, отряхнул сено с рубахи. В груди его боролись жалость и досада.
— Аксинья, — сказал он строго.
— Ты что делаешь? Опомнись! Ночью, одна, к мужику на сеновал? Люди увидят — ославят на всю станицу.
Иди домой немедленно.
— А мне все равно, — она шагнула еще ближе, и он почувствовал запах ее волос — молодой, чистый, какой-то травяной.
— Я вас люблю, Григорий Иванович. Еще с детства люблю.
И мать ваша меня хочет, и моя согласна. А вы... вы все молчите. Скажите хоть слово.
Григорий отступил на шаг, нахмурился пуще:
— Слушай, Аксинья. Ты девка молодая, красивая, добрая.
Найдешь себе жениха получше меня. А я... я через две недели уеду.
На войну. Неизвестно, вернусь ли. Зачем тебе такая судьба — ждать да вдоветь?
— Я буду ждать, — горячо зашептала она. — Хоть год, хоть десять лет.
Я согласная.
— А я не согласный! — отрезал Григорий жестко.
— Не нужна ты мне, Аксинья.
Пойми. Не нужна. Иди домой, пока не поздно.
И не смей больше так делать. Стыдно.
Аксинья замерла, будто ее ударили. В глазах ее, даже в полутьме, Григорий увидел слезы. Она постояла мгновение, потом развернулась и выбежала вон.
Григорий слышал, как застучали по лестнице ее шаги, как зашуршала трава внизу, и все стихло.
Он стоял посреди сеновала, сжимая кулаки, и чувствовал себя последней скотиной.
Но по-другому нельзя.
Нельзя давать ложную надежду.
Он вышел следом, спустился во двор. Ночь была тиха, звезды мерцали, и только где-то вдали, у Бессоновых, залаяла собака.
Значит, добежала.
Григорий прошел в хату.
Мать не спала, сидела за столом, подперев щеку рукой. Увидев его, поднялась.
— Гриша... Аксютка тут была? Я слышала, кто-то по двору ходил.
— Была, — буркнул Григорий. — Прогнал я ее.
Степанида всплеснула руками:
— Зачем, Гриша? Хорошая же девка! И к тебе с открытой душой...
— Маманя, — перебил Григорий устало.
— Не могу я на ней жениться. Не люблю я ее. Пойми.
— А кого любишь? — с вызовом спросила мать.
— Ксению? Вдову с двумя детьми? Так она от тебя бегает, глаз не кажет. Чего ты ждешь?
Григорий молчал, глядя в окно.
— Поздно уже, — сказал он наконец. — Спать иди.
Степанида вздохнула, покачала головой, но спорить не стала.
Ушла за перегородку.
Григорий посидел еще немного, потом встал, накинул фуражку и вышел.
Ночь обняла его, укрыла прохладой. Он шел по спящей станице быстро, решительно, не давая себе времени на раздумья. Ноги сами несли его туда, где на краю станицы, у самого выгона, стояла ее хата.
Вот и знакомый плетень, и калитка. Григорий толкнул ее — не заперто. Прошел по двору, заросшему травой, подошел к окну.
В хате было темно, но он знал — она не спит.
Осторожно постучал костяшками пальцев по стеклу.
Тишина. Постучал еще раз.
Внутри что-то зашуршало, послышались легкие шаги.
Окно приоткрылось, и в темном проеме показалось бледное лицо Ксении.
— Кто? — спросила она испуганно, вглядываясь.
— Это я, Ксения, — сказал Григорий тихо. — Григорий.
Выйди, поговорить надо.
Она долго молчала, и он слышал, как она дышит — часто, прерывисто. Потом сказала едва слышно:
— Зачем? Уходи.
— Не уйду, — твердо ответил Григорий. — Выйди, прошу.
Снова молчание.
Потом окно закрылось, и через минуту скрипнула дверь.
Ксения вышла на крыльцо, запахнувшись в шаль.
Лунный свет упал на ее лицо — бледное, с темными кругами под глазами, но такое красивое, такое желанное, что у Григория перехватило дыхание.
— Зачем пришел? — спросила она, глядя куда-то в сторону.
— Поговорить, — он шагнул к ней, но остановился, боясь спугнуть. — Ксения...
Я уезжаю скоро.
Через две недели.
— Знаю, — глухо ответила она.
— И не знаю, вернусь ли. Но не могу уехать, не сказав... Не могу молчать больше.
Она подняла на него глаза — большие, серые, полные той самой тоски, что он видел у реки.
— Чего ты хочешь от меня, Григорий? — спросила она тихо.
— Я вдова с двумя детьми.
Ты казак, герой, молодой еще.
Тебе нужна жена молодая, чистая, как Аксинья. А я... я сломанная.
— Неправда, — горячо сказал он. — Ты не сломанная.
Ты сильная. Ты гордая.
И красивая такая, что я спать не могу, все о тебе думаю.
Она вздрогнула, отшатнулась:
— Не говори так. Не надо.
— Надо, — Григорий шагнул ближе, взял ее за руку
— она была холодная, дрожащая. — Ксения, я люблю тебя.
Поняла? Люблю. И не надо мне никакой Аксиньи. Ты одна мне нужна.
Она замерла, глядя на него широко раскрытыми глазами.
В них было все — и неверие, и надежда, и страх.
— Не надо, — прошептала она.
— Ты уедешь... Я останусь одна... И будет еще больнее.
— А если не уеду? — спросил он. — Если вернусь? Если война кончится? Ты будешь ждать?
Ксения долго молчала. Потом тихо, едва слышно, сказала:
— Я... не знаю. Боюсь.
— Чего боишься?
— Себя боюсь, — она высвободила руку, отступила к двери.
— Своей души боюсь.
Она уже один раз ломалась.
Второй не выдержит.
— Не сломается, — твердо сказал Григорий. — Я рядом буду. Всегда.
Она посмотрела на него долгим, пронзительным взглядом. В глазах ее блеснули слезы.
— Поздно уже, — прошептала она. — Иди. Дай подумать.
— Когда прийти? — спросил он.
— Не знаю. Завтра... послезавтра... Я сама скажу. А сейчас иди, Христа ради.
Она шагнула в дверь и закрыла ее за собой. Григорий остался один.
Стоял посреди двора, смотрел на темное окно, и сердце его колотилось, как пойманная птица.
Она не прогнала. Она сказала — дай подумать. Значит, есть надежда.
Он пошел домой, и ночь вокруг него цвела звездами, пахла полынью, шумела тихим ветром.
И в груди его, впервые за долгое время, разгорался огонь — теплый, живой, настоящий.
А на востоке уже заалела заря. Новый день вставал над станицей, и в этом дне была надежда.
****
Утро вставало над степью ясное, прозрачное, с той особенной, предосенней чистотой, когда каждый звук слышен за версту, а краски становятся ярче, сочнее, будто природа перед долгим сном решила вспыхнуть последним, прощальным огнем.
Солнце только показалось из-за бугра, и косые лучи его золотили верхушки ковыля, превращая росу на траве в алмазную россыпь. Воздух, еще прохладный, был напоен запахами — горьковатой полыни, сладкого чабреца, тонкой, едва уловимой прели увядающих трав.
Григорий шагал к дальнему покосу, где сегодня должна была собираться вся станица — докашивать последние участки.
Сердце его колотилось часто и тревожно.
Два дня прошло с того ночного разговора у Ксениного окна, два дня, как он жил в каком-то странном, тягучем ожидании.
Она не приходила, не давала знака. А он не смел идти сам — обещал ждать.
На душе было смутно, тревожно и сладко одновременно.
Он знал, что сегодня увидит ее на покосе.
И боялся этой встречи, и жаждал ее больше всего на свете.
Поле, куда он пришел, лежало в низине, у самого перелеска, где дубки и клены уже начинали желтеть, роняя первые листья в траву.
Скошенная трава лежала валками, пахла остро и сладко, и над всем этим стоял тот особенный, трудовой гул, что бывает на общем покосе — перекликались бабы, звенели косы, скрипели телеги.
Григорий сразу увидел Ксению.
Она работала в стороне, с граблями в руках, сгребала сено в копны. Одета была по-будничному — темное платье, белый платок, из-под которого выбилась русая прядь. Лицо ее было сосредоточенно, строго, и она не поднимала глаз, будто боялась увидеть то, что искала.
Он подошел к Митьке, который уже вовсю орудовал правой рукой, помогая Малаше.
— Гриша, здорово! — крикнул друг. — А мы тут с утра. Бери косу, место есть.
Григорий взял косу, встал в ряд. Работа пошла споро, руки делали дело сами, а мысли были далеко — там, где мелькал белый платок.
Он косил и нет-нет да поглядывал в ту сторону. И однажды, когда поднял голову, встретился с ней глазами.
Ксения смотрела на него — долго, пристально, и в этом взгляде было столько всего, что у Григория перехватило дыхание.
Боль, надежда, страх, и еще что-то, чему он не знал названия, но от чего сердце заходилось.
А потом она отвела глаза и снова склонилась над работой.
К полудню объявили перерыв.
Бабы расстелили тряпицы в тени подводы, мужики расположились рядом. Григорий присел на траву, достал краюху хлеба, но есть не мог — кусок в горло не лез.
И тут он увидел, как к Ксении подошла Аксинья.
Аксинья была яркая, нарядная, в лазоревом платье, с алыми бусами на шее.
Но лицо ее, обычно такое приветливое, сейчас было злым, губы поджаты, глаза сверкали.
— Ксения, — сказала она громко, так, чтобы слышали вокруг, — можно тебя на слово?
Ксения подняла на нее спокойный взгляд:
— Говори, Аксинья. Чего хочешь?
— Того хочу, — Аксинья приблизилась, голос ее задрожал от обиды,
— чтоб ты от Григория отстала.
Что ты к нему липнешь? Вдова с двумя приживалами, а туда же — мужиков чужих отбивать!
Бабы притихли, прислушиваясь. Повисла напряженная тишина.
Ксения медленно поднялась. Лицо ее стало белым, как мел, но глаза смотрели твердо, гордо.
— Ты что сказала, девка? — спросила она тихо, но в этом голосе чувствовалась такая сила, что Аксинья попятилась.
— То и сказала, — но голос Аксиньи дрогнул.
— Все видят, как ты на него смотришь. А он мой!
Мне его мать в невесты прочит!
Ксения горько усмехнулась:
— Твой, говоришь? А он тебе что сказал? Позвал? Посватался?
Аксинья вспыхнула, но ответить не успела.
Григорий уже был рядом.
Он подошел, встал между ними, повернулся к Аксинье.
— Уйди, — сказал он тихо, но так, что девушка вздрогнула.
— Не позорься.
Не было ничего между нами и не будет. А Ксению не тронь. Поняла?
Аксинья смотрела на него с ненавистью и слезами.
Хотела что-то сказать, но только махнула рукой и, развернувшись, побежала прочь.
Бабы загудели, зашептались.
Кто-то осуждающе качал головами, кто-то сочувственно поглядывал на Ксению.
Но та стояла прямо, гордо, только пальцы теребили край платка.
Григорий повернулся к ней:
— Ксения... Отойдем. Поговорить надо.
Она посмотрела на него долгим взглядом, потом кивнула.
Они отошли в сторону, к перелеску, где дубки уже роняли первые желтые листья.
Здесь было тихо, только ветер шумел в кронах да где-то далеко перекликались птицы.
Григорий остановился, повернулся к ней.
— Прости, — сказал он. — За все прости. За Аксинью эту, за бабьи разговоры.
Ксения молчала, смотрела куда-то в сторону.
— Не за что прощать, — ответила наконец. — Не твоя вина.
— Моя, — горячо сказал он. — Я должен был раньше прийти.
Сказать все. А я тянул, боялся спугнуть. Ксения...
Он взял ее за руку. Рука была холодная, дрожащая.
— Я уезжаю скоро, — сказал он тихо. — Через две недели. И не знаю, вернусь ли. Но не могу уехать, не зная... не зная, есть ли у меня надежда. Скажи мне, Ксения. Скажи, как мне быть?
Она подняла на него глаза. В них стояли слезы, но она не плакала.
— Ты правда... правда меня любишь? — спросила она шепотом. — Не жалеешь, не за просто так?
— Люблю, — сказал он твердо. — Всей душой люблю. И ничего мне не надо, кроме тебя.
И детей твоих приму, как родных.
И ждать буду, пока ты решишься. Только скажи — есть надежда?
Ксения долго молчала. Ветер шевелил волосы, выбившиеся из-под платка, и Григорий видел, как борются в ней страх и надежда. Наконец она вздохнула глубоко, будто решилась.
— Я боялась, Гриша, — сказала она тихо. — Боялась поверить.
Думала — не для меня такое счастье. Степана Бог забрал, думала, и мне одна дорога — в одиночестве век вековать.
А ты... ты пришел.
И сердце мое ожило.
Она подняла на него глаза — ясные, чистые, уже без слез.
— Я согласна, Григорий. Если ты правда хочешь меня с детьми — я согласна.
Григорий не помнил, как обнял ее, как прижал к себе, чувствуя, как она дрожит в его руках.
Пахло от нее полынью и еще чем-то родным, бесконечно близким.
И в груди его разлилось такое тепло, такое счастье, какого он не испытывал никогда в жизни.
— Спасибо, — шептал он. — Спасибо, родная. Я все сделаю. Все будет хорошо. Только верь мне.
Она кивнула, уткнувшись лицом ему в грудь.
И стояли они так, обнявшись, под золотыми дубками, и над ними плыли облака, и шумел ветер, и пахло полынью — горько и сладко, как сама жизнь.
В тот же вечер Григорий, не мешкая, пошел к матери.
Степанида сидела на крыльце, перебирала сушеные яблоки.
Увидев сына, подняла глаза и сразу поняла — случилось что-то важное.
— Маманя, — сказал Григорий, садясь рядом. — Я женюсь.
Степанида замерла, яблоко выпало из рук.
— На Аксинье? — спросила она с надеждой.
— На Ксении, — твердо ответил Григорий.
— На вдове Кудинова.
Люблю ее, маманя. И она меня любит. Завтра пойдем сватать. Ты с нами?
Степанида долго молчала. Потом вздохнула, перекрестилась.
— Трудно с ней будет, Гриша.
Гордая она, обожженная.
И дети. И станица осудит.
— Пусть судят, — сказал Григорий. — Мне не привыкать.
Степанида посмотрела на сына — на его горящие глаза, на решительное лицо — и поняла: не переспорить. Да и надо ли?
— Ну, дай Бог, — сказала она тихо. — Пойдем, конечно. Как не пойти.
Наутро Григорий с матерью и Митькой (друг напросился сам, сказал — без меня не ходи, я за старшего) отправились к Ксении.
День выдался на славу — солнечный, но не жаркий, с легким ветерком.
Степь дышала покоем и тишиной. Дон внизу синел, переливался на солнце, и чайки с криками носились над водой.
Ксения встретила их на пороге. Одета была по-праздничному — в темную юбку, белую кофту, голова покрыта нарядным платком.
Рядом с ней, держась за подол, стояли дети — девочка лет пяти и мальчонка года трех, оба русые, серьезные, с материнскими глазами.
— Проходите, люди добрые, — сказала Ксения тихо, и в голосе ее дрожала радость и волнение.
В хате было чисто, пахло пирогами. Стол накрыт белой скатертью, на нем — хлеб-соль, кринка с молоком, мед в плошке.
Григорий вошел, перекрестился на образа, поклонился.
Потом подошел к Ксении, взял за руку.
— Ксения, — сказал он громко, чтобы все слышали, — я пришел свататься. Беру тебя в жены, перед Богом и людьми.
И детей твоих беру как родных. Будешь ли ты моей женой?
Ксения смотрела на него, и в глазах ее стояли слезы — счастливые, светлые.
— Буду, Григорий, — ответила она. — Буду твоей женой. И детей наших вместе растить будем.
Степанида шагнула вперед, обняла Ксению, поцеловала.
— Дочка, — сказала она просто. — Принимай свекровь.
Митька хлопал в ладоши, улыбался во весь рот. Дети, глядя на взрослых, тоже заулыбались, хоть и не понимали до конца, что происходит.
Пили чай с пирогами, говорили о свадьбе — решили играть через неделю, чтоб успеть до отъезда Григория.
Ксения сидела рядом, положив руку ему на плечо, и Григорий чувствовал тепло ее тела, и сердце его пело.
Через неделю, в воскресенье, обвенчались.
Церковь была полна народу — вся станица пришла поглядеть на свадьбу Гришки Коршунова и вдовы Кудинова.
Шептались, судачили, но больше одобряли — хорошая пара, думали, крепкая.
Ксения в белом платье (соседки помогли сшить за три дня) была красива, как никогда.
Глаза ее сияли, щеки горели румянцем, и даже дети, принаряженные, стояли рядом и важно смотрели на всех.
Григорий в новой черкеске, с крестами на груди, был статен и красив — загляденье.
Он не сводил глаз с Ксении, и все видели, как он счастлив.
После венчания — пир горой.
Гуляла вся станица, пили, ели, пели песни. Митька с Малашей старались вовсю, бабка Фрося, хоть и слабая, тоже пришла, благословила молодых.
А вечером, когда гости разошлись и над станицей опустились сумерки, Григорий и Ксения остались одни.
Они сидели на крыльце ее хаты — теперь уже их общей хаты — и смотрели на звезды.
Ночь была тихая, теплая.
Пахло полынью и дымом, где-то далеко, за Доном, перекликались ночные птицы.
Ксения положила голову ему на плечо, и Григорий чувствовал, как бьется ее сердце.
— Счастливая я, Гриша, — прошептала она. — Боюсь даже. Вдруг сон?
— Не сон, — ответил он, целуя ее в висок. — Все взаправду. И я счастливый, Ксеня. Спасибо тебе.
Они долго сидели так, обнявшись, слушая ночь. А потом пошли в хату, где на лавках сладко посапывали дети, и лампадка перед образами теплилась тихим, уютным огоньком.
И была в этой ночи такая полнота жизни, такое счастье, что словами не передать.
А над Доном вставала луна, и звезды мерцали в вышине, и пахло полынью — горько и сладко, как сама любовь.
.
. .Конец