Я забирал Грома из квартиры Павла через три дня после похорон. Ключи лежали в кармане, металл был холодным, неприятным на ощупь.
Поднимался по лестнице медленно, ступени скрипели под ногами, перила были липкими от старой краски. Дышать было трудно, воздух в подъезде был спёртым.
В квартире пахло закрытым пространством и чем-то до боли знакомым – одеколоном брата, кофе, который он пил по утрам из синей кружки, шерстью.
Я остановился в прихожей, прислонился спиной к двери. Горло сжало. Павел больше никогда не войдёт сюда. Не скажет: "Заходи, чай поставлю". Не улыбнётся той своей улыбкой, когда левый уголок рта приподнимается выше правого.
Гром лежал на коврике у двери, чёрный, с белой грудью, крупный. Шерсть на загривке была взъерошена, будто пёс долго не давал себя гладить. Поднял голову, посмотрел на меня карими глазами. Не подошёл. Просто смотрел, и в этом взгляде было что-то, чего я не понимал. Ожидание? Тоска? Я не умел читать собак.
Я присел на корточки, протянул руку. Пальцы дрожали слегка, я сжал их в кулак, разжал. Гром понюхал мои пальцы, влажный нос прикоснулся к коже, холодный. Но не зашевелился, не встал, не лизнул ладонь, как делал с Павлом. Я видел это раньше – как пёс радовался брату, как прыгал на него, ставил лапы на грудь.
На левом ухе у Грома был шрам – старый, светлый, тянулся от основания к кончику. Я никогда не спрашивал Павла, откуда он. Сейчас было поздно спрашивать. Сейчас было поздно для многого.
– Пойдём, – сказал я. Голос прозвучал хрипло, чуждо. – Теперь ты со мной.
Гром встал медленно, потянулся. Спина выгнулась дугой, передние лапы вытянулись вперёд, когти поцарапали линолеум. Я пристегнул поводок к ошейнику, взял миски – одну металлическую для воды, одну пластиковую для корма, – пакет с кормом, который шуршал в руках.
Закрывал дверь и думал: Павел больше не откроет её. Никогда. Эта дверь закрыта навсегда для него. Горло сжало сильнее, я сглотнул, повернул ключ дважды. Щёлкнул замок, громко, окончательно.
Гром шёл за мной по лестнице послушно, но оглядывался. Смотрел на дверь квартиры, пока мы не вышли на улицу.
***
Пять лет назад отец завещал мне участок. Весь участок – полгектара земли за домом, огород, сарай, три старые яблони, которые мы с Валерием сажали вместе, когда мне было двадцать, ему двадцать два.
Валерий стоял у забора, когда я читал завещание на крыльце дома. Загорелый, в рабочих штанах, выцветших на коленях, руки в мозолях от лопаты и топора. Лицо было каменным, но я видел, как напряглись скулы, как сжались губы в тонкую линию.
– Как это – тебе? – спросил он. Голос был тихим, но я слышал в нём что-то острое, режущее. – Мы вместе этот огород двадцать лет обрабатывали. Вместе, Дима. Я столько же сил в эту землю вложил, сколько и ты.
Я смотрел на бумагу в руках. Буквы расплывались перед глазами. Отец написал чётко: "Участок завещаю сыну Дмитрию". Всё. Без объяснений, без оговорок.
– Отец решил так, – ответил я. Слова были правильными, но звучали фальшиво даже для меня.
– Он обещал мне половину. – Валерий говорил медленно, выговаривал каждое слово. – Обещал. Мне. Ты же знаешь. Ты сам слышал, как он говорил: "Валерий, ты как сын мне".
– В завещании написано иначе.
Валерий смотрел на меня долго, молча. Солнце било ему в лицо, он прищурился, морщины углубились у глаз. Потом развернулся и ушёл к себе во двор. Спина была прямая, шаги тяжёлые. Я слышал, как хлопнула его калитка. Резко, со злостью.
С того дня мы не разговаривали. Калитка между нашими дворами была закрыта на щеколду. Я видел её каждый день, когда выходил на крыльцо. Ржавая, старая, заклинившая. Пять лет – ни слова через забор. Пять лет мы жили в двадцати метрах друг от друга и были как чужие.
***
Гром прожил у меня неделю. Я кормил его утром и вечером, высыпал корм в миску, наливал воду из-под крана, холодную. Выгуливал на пустыре за домами, где трава росла по пояс и валялись ржавые бочки.
Пёс ел молча, методично, не просил добавки. Не просил ласки, не подходил, когда я садился в кресло вечером. Спал на коврике в прихожей, свернувшись калачиком, нос под хвост.
Иногда он смотрел на дверь и скулил тихо, почти неслышно. Тонко, протяжно. Звук царапал по нервам. Я вставал, гладил его по голове. Шерсть была жёсткой, тёплой под пальцами. Гром замолкал, но глаза оставались печальными, непонимающими.
Я думал о Павле. Представлял, как он бегает по утрам, в старых кроссовках, в серой футболке с выцветшим логотипом. Как улыбается прохожим, машет рукой соседской бабушке. Как останавливается, хватается за грудь. Падает на асфальт, и сердце останавливается. Просто останавливается, в тридцать девять лет, на пробежке, солнечным утром.
Мне было сорок четыре. Павел был младше на пять лет. Он должен был пережить меня. Так должно было быть. Но жизнь не спрашивает, как должно.
На восьмой день Гром пропал. Утром я проснулся, вышел в прихожую – коврик пустой. Только вмятина от тела осталась, шерсть на ткани.
Я обошёл двор, пустырь, позвал: "Гром! Гром!" Голос звучал глухо в утреннем воздухе, эхо не было. Пёс не откликнулся. Я ходил час, два. Руки замёрзли, пальцы окоченели. Вернулся домой ни с чем.
Вечером я услышал лай. Знакомый, низкий, с хрипотцой. Со стороны дома Валерия. Я замер на крыльце, прислушался. Сердце забилось чаще, глухо стучало в висках. Лай повторился. Это был Гром, я узнавал его голос.
Я пошёл к калитке, толкнул – заперто. Щеколда не поддавалась, заржавела за пять лет. Постучал костяшками по дереву. Один раз, другой. Удары были громкими в вечерней тишине.
Валерий открыл через минуту. Крепкого сложения, седина на висках гуще, чем пять лет назад. Глаза серые, усталые, с глубокими морщинами в уголках. Посмотрел на меня без слова, без удивления. Будто знал, что я приду.
– Мой пёс у вас, – сказал я. Слова прозвучали резче, чем хотелось.
Он кивнул, отступил в сторону. Не пригласил, просто дал пройти. Я вошёл во двор. Гром сидел на крыльце Валерия, виляя хвостом. Белая грудь ярко выделялась в сумерках, как светлое пятно в темноте. Увидел меня – не встал, не подбежал. Просто смотрел и вилял хвостом.
– Гром, – позвал я. Голос был тише, мягче. – Пойдём домой.
Пёс не двинулся. Хвост продолжал вилять, но лапы не сдвинулись с места. Я подошёл ближе, ступени крыльца заскрипели под ногами. Взял Грома за ошейник, потянул. Пёс поднялся нехотя, упирался лапами, когти скребли по дереву. Я тянул сильнее, настойчиво.
Валерий стоял у калитки, молча. Руки были сунуты в карманы, плечи опущены. Смотрел на нас, на Грома, который оглядывался на крыльцо. Я вывел пса через калитку, не попрощался. Щеколда щёлкнула за моей спиной, я услышал этот звук и не обернулся.
***
Утром Гром снова ушёл. Я проснулся – коврик пустой. Нашёл его у Валерия вечером. Постучал, Валерий открыл без слова. Я забрал Грома.
На следующий день – то же самое. Неделя прошла, вторая началась. Каждое утро пёс исчезал, каждый вечер я приходил к соседу, стучал в калитку, забирал Грома силой. Мы не разговаривали с Валерием. Я входил, брал пса, уходил. Он смотрел молча.
Две недели. Четырнадцать дней одного и того же. Я устал. Руки опускались, когда я тянул поводок. Плечи болели по вечерам, будто я таскал тяжести весь день. Пёс шёл за мной, но оглядывался назад. На Валерия, который стоял на крыльце и смотрел нам вслед. Каждый раз.
Я думал: зачем? Зачем я делаю это? Гром не хочет быть со мной. Он выбрал Валерия. Но это был пёс Павла. Мой долг – заботиться о нём. Павел доверил мне. Нельзя предать это доверие.
На двадцать первый день я пришёл вечером, как обычно. Постучал. Валерий открыл, но не отступил в сторону. Стоял в проёме, смотрел на меня.
– Оставь его, – сказал он тихо. Голос был хриплым, усталым. – Раз сам идёт. Зачем мучить пса?
– Это пёс моего брата, – ответил я. Горло сжалось, слова давались трудно.
– Это я его спас, – сказал Валерий.
Я остановился. Сердце пропустило удар, потом застучало громче. Валерий смотрел на меня спокойно, без злости, без вызова. Просто говорил факт.
– Семь лет назад нашёл щенком на трассе, – продолжил он. – Машина сбила. Скулил. Я остановился, завернул его в куртку, отвёз к ветеринару в город. Врач сказал: шансов мало. Но я месяц выхаживал.
Кормил из пипетки первую неделю, не спал ночами, грел грелками. Твой брат Павел забрал щенка через месяц – я разрешил, у меня тогда своя собака была, старый Барс. Но Гром меня помнит. Собаки помнят, кто их спас.
Я не знал этой истории. Никогда. Павел не рассказывал. Смотрел на Валерия, потом на Грома. Пёс сидел между нами, белая грудь поднималась ровно, дыхание было спокойным. Смотрел на Валерия, хвост вилял медленно.
– Шрам на ухе, – сказал Валерий. – Видишь? Это от той аварии. Я помню каждый день того месяца. Как он учился ходить заново, как впервые залаял, как лизнул мне руку.
Я видел шрам. Светлый, старый, неровный. Никогда не думал о нём. Просто деталь, отметина. Теперь это было больше. Это была память Грома о Валерии.
Валерий прикрыл глаза на секунду, вздохнул тяжело. Потом посмотрел мне в лицо.
– Твой брат приходил ко мне перед смертью, – сказал он медленно. – Это было недели за две до... до того дня. Постучал в калитку, я открыл. Он сказал: «Валера, хватит дурить. Вы же были с Димой как братья. Отец умер, а вы всё из-за земли. Какая земля? Помиритесь, пока не поздно». Я ответил: он первый пусть придёт. Павел покачал головой, ушёл. Я не послушал его. Теперь жалею.
Тишина легла между нами, тяжёлая, давящая. Я слышал, как ветер шелестит листьями яблонь за забором. Как где-то вдалеке лает собака. Как Гром дышит, медленно, ровно. Положил морду на лапы, закрыл глаза. Белая грудь поднималась медленно, опускалась.
Я представил Павла. Как он стучит в калитку Валерия, просит помириться. Как возвращается ко мне, говорит: "Дим, ну сходи сам. Что тебе стоит?" А я отвечаю: "Не пойду. Это он виноват". Павел вздыхает, больше не настаивает.
Две недели спустя он умирает. А мы так и не помирились.
Колени подкосились. Я сел на ступеньку крыльца Валерия, тяжело, резко. Дерево было холодным под ладонями. Валерий посмотрел удивлённо, помолчал, потом сел рядом.
Оставил между нами расстояние, полметра, не больше. Гром лёг между нами, вздохнул глубоко, устало. Белая грудь коснулась моего колена.
Мы молчали. Небо темнело, облака окрашивались в красный, потом в фиолетовый. Звёзды проступали одна за другой, сначала яркие, потом мелкие. Холодало, ветер усилился.
Я натянул свитер повыше – старый, отцовский, серый, с протёртыми локтями. Носил его пять лет, не снимал почти. Будто это связывало меня с отцом, с его выбором, с его несправедливостью.
– Отец был неправ, – сказал я наконец. Слова давались трудно, будто камни из горла вытаскивал. – Участок должен был быть общим. Ты вложил в него столько же, сколько я. Даже больше, наверное. Ты любил эту землю. А я просто работал.
Валерий покачал головой.
– Не в участке дело, – сказал он тихо.
– Знаю.
Мы сидели до темноты. Разговаривали впервые за пять лет – про Павла, какой он был. Про то, как он бегал по утрам, в дождь и снег, как смеялся громко, заразительно. Как пытался нас помирить, деликатно, ненавязчиво.
Про отца, который был упрямым, как я. Который не умел признавать ошибки. Про те двадцать лет, когда мы с Валерием копали огород вместе, сажали яблони, строили сарай.
Про то, что я не слушал Павла тогда. Валерий тоже не слушал. Оба были упрямыми дураками. Пять лет потеряли. Пять лет злости, молчания, закрытой калитки.
Гром спал, положив голову мне на колено. Тёплая, тяжёлая. Я гладил его по загривку, шерсть была мягкой, густой под пальцами. Чёрная, с сединой у морды. Пёс постарел с тех пор, как Валерий его спас. Семь лет прошло. Для собаки это много.
– Спасибо, что спас его, – сказал я. – Тогда. Что не бросил на трассе.
Валерий кивнул.
– Не мог бросить.
Небо было уже чёрным, звёзды яркими. Я встал, Гром поднял голову, посмотрел на меня. Я не взял поводок.
– Оставайся, – сказал я псу. – Если хочешь.
Гром вильнул хвостом один раз.
***
Теперь Гром живёт у меня. Спит на коврике в прихожей, ест из своих мисок, которые я мою каждый вечер. Но каждое утро, когда я открываю дверь, он уходит. Через двор, через калитку – она больше не закрывается на щеколду, я снял её на следующий день, выбросил ржавый металл – к Валерию.
Я прихожу через час, иногда через два. Валерий ставит на крыльцо ещё одну кружку, синюю, как у Павла была. Наливает чай, крепкий, сладкий. Мы сидим, пьём, не говорим много. Иногда о погоде, иногда об огороде. Иногда молчим просто.
Гром лежит между нами, белая грудь на солнце, глаза закрыты. Дышит ровно, спокойно. Иногда вздрагивает во сне, лапы дёргаются, будто бежит за чем-то.
Пёс выбрал нас обоих. И мы, кажется, выбрали друг друга тоже. Павел был бы рад.
***
Знаете, что самое страшное? Не ссора. Не обида. А молчание. Когда живёшь в двадцати метрах от человека и делаешь вид, что его не существует.
Герой этой истории потерял пять лет – на гордость и обиду. А потом и брата, который пытался их помирить. Хорошо, что пёс оказался мудрее людей. Он просто начал ходить через закрытую калитку.
Иногда у каждого из нас есть своя «закрытая калитка». И открыть её можно только самому.
Если вам близки такие истории – оставайтесь со мной. Я пишу о людях, выборе и о том, что остаётся после нас.
Если вам близка эта тема – посмотрите и эти истории: