Найти в Дзене

Снежный привкус горечи (11)

И снова обрывались листья с настенного календаря, сменяя картинку за окном: то снег кружит, заметая тропинки, то дождь сечёт, будто хочет смыть всё дочиста, то луч солнца золотой пробьётся сквозь занавеску — и на миг станет теплее, светлее.
Варвара Михайловна воспитывала двух сыновей своей дочери. Старшего, Вовика, каждое утро собирала в школу: проверяла портфель, застёгивала пуговицы, поправляла

И снова обрывались листья с настенного календаря, сменяя картинку за окном: то снег кружит, заметая тропинки, то дождь сечёт, будто хочет смыть всё дочиста, то луч солнца золотой пробьётся сквозь занавеску — и на миг станет теплее, светлее.

Варвара Михайловна воспитывала двух сыновей своей дочери. Старшего, Вовика, каждое утро собирала в школу: проверяла портфель, застёгивала пуговицы, поправляла шарф. После уроков они садились за стол — разбирали задачки, учили стихи, чертили линии в прописях. Мальчик старался, хмурил брови, высовывал кончик языка от усердия — а она терпеливо объясняла, показывала, подбадривала.

Младший, Данька, был постоянно рядом с ней. Ползал по кухне, хватался за подол, тянул к ней пухлые ручки: «Баба, баба!» Она подхватывала его на руки, целовала в макушку, качала на коленях, напевала старые колыбельные. Иногда он засыпал у неё на плече,а она слушала ровное дыхание и думала: «Ну хоть они… хоть они вырастут людьми».

Сад в посёлке был закрыт ещё в 90‑е — когда финансирование прекратилось, а денег на содержание не нашлось. Сперва перестали привозить игрушки, потом уволились воспитатели, опустели группы. А потом и само здание разобрали — вместе с местным клубом, до последнего кирпичика. «Новые русские» скупили всё задешево: кто гараж строил, кто баню, кто просто складывал в штабеля «на будущее». Теперь на том месте — бурьян да ржавые остатки фундамента, да следы от колёс грузовиков, что увозили добро.

И Варвара Михайловна, глядя, как внуки играют во дворе бывшего сада, вздыхала. Вспоминала, как сама водила сюда Ольгу — маленькую, в белом фартучке, с бантами в косичках. Как та смеялась, бегала, лепила куличики… А теперь вот — внуки. И никакой ясности впереди. Только календарь листки роняет, а время идёт — не ждёт, не жалеет, не спрашивает.

Муж пил запоями — по неделям не просыхал, а в редкие трезвые часы ругал на чём свет стоит свою дочь. Не мог вынести всего того позора, что, как ему казалось, Ольга обрушила на их головы. Слова лились потоком — резкие, колючие, будто камни, которыми он пытался отгородиться от стыда, боли и бессилия.

Когда Варвара Михайловна отправлялась в магазин или шла оплатить счета, приходилось опускать глаза при встрече с селянами. Она чувствовала на себе взгляды — не злые, нет, а сочувствующие, жалостливые, — и стыд заливал всё её лицо пурпуром. Хотелось спрятаться, стать невидимкой, раствориться в воздухе. Но приходилось идти дальше, сжимая в руках сумку с продуктами или квитанциями, делая вид, что ничего не происходит.

А тут ещё слухи поползли — будто их дочь, Ольга, стоит в городе на Маяковке. Это было самое срамное место в городе: там прогуливались девицы в ярких нарядах и с начёсом в волосах, громко смеялись, зазывающе поглядывали на прохожих.

Селяне говорили шёпотом, переглядывались, качали головами — и каждый взгляд, брошенный на Варвару Михайловну, будто ножом резал по живому.

По ночам Варвара Михайловна вставала у иконы, опускалась на колени и молилась — долго, истово, тихонько плача.

— Господи, — шептала она, — пусть это окажется не правдой. Пусть это будут пустые сплетни, злые языки…

В душе теплилась слабая надежда: может, кто‑то ошибся, перепутал, наговорил лишнего. Но чем дольше шли дни, тем слабее становилась эта надежда.

С такой правдой она не знала, как жить дальше. Как смотреть в глаза людям, как отвечать на их молчаливые вопросы, как нести этот груз позора, будто тяжёлый камень на шее. Но нужно было вставать утром, кормить внуков, заниматься делами — жизнь не останавливалась, даже когда сердце готово было разорваться от боли.

С мужем начались проблемы — они нарастали, как снежный ком, заваливая её под собой. Он весь стыд и разочарование обрушивал на её голову, будто она одна была во всём виновата.

— Твоё воспитание! — хрипло кричал он, стуча кулаком по столу так, что дребезжала посуда. — Позволяла ей многое, баловала, вот и хлебаем теперь полной ложкой! Всё из‑за тебя!

Варвара Михайловна молчала. Ей нечего было отвечать — слова застревали в горле, комом подступали к глазам слёзы. Она просто опускала глаза, разглядывала трещины на столешнице, считала их, чтобы не сорваться, не закричать в ответ. Внутри всё сжималось, но она держалась — годами выработанная привычка не спорить, не перечить, не накалять ещё сильнее.

И только дети, эти малыши, удерживали её на этом свете. Глядя на Вовика, сосредоточенно выводящего буквы в тетради, и Даньку, который тянет к ней пухлые ручки с улыбкой до ушей, она чувствовала, как боль отступает хотя бы на миг.

Она понимала: они больше никому не нужны. Некому отдать, не к кому пристроить — только она одна может дать им крышу над головой, еду, тепло, заботу. Остальные дочери жили так же тяжело: работы для женщин в посёлке не было, а мужья что‑то старались заработать — то на сезонных работах, то случайными подрядами. У всех свои беды, свои заботы, свои пустые кастрюли и долги за свет.

По вечерам, когда внуки засыпали, Варвара Михайловна садилась у окна, смотрела, как гаснут последние отблески заката, и думала: «Ну и что? Пусть тяжело. Пусть стыдно. Пусть муж орёт, соседи шепчутся, а будущее — как тёмный лес. Зато есть эти двое. И ради них стоит вставать по утрам, варить кашу, штопать носки, идти в магазин, платить по счетам — и держать спину прямо, даже когда кажется, что сил больше нет».

А муж за стеной снова наливал себе стопку, бормотал что‑то про позор и ошибки прошлого — но она уже не слушала. Её мир теперь состоял из двух пар глаз: одних — серьёзных и внимательных, других — весёлых и доверчивых. И этого было достаточно, чтобы продолжать жить.

А непутёвый зять Владимир стал таксовать в свободное от работы время — на своём стареньком «Москвиче». Рейсовый автобус отменили ещё год назад, и теперь таксовали мужики, у кого был личный транспорт: кто на «Жигулях», кто на потрёпанном «УАЗике», а кто и на мотороллере с коляской.

«Москвич» был очень старый — ржавый по аркам, с потрескавшимся салоном, но на удивление ещё на ходу. В самом начале брака Владимир отдал за него свою единственную дойную корову, оставшись с маленькой телочкой. Соседи тогда крутили пальцем у виска:

— Ты что ж, Володь, сделал‑то? Молоко — оно каждый день, а машина… сломается — и что? Корова то кормилица.

Но он только отмахивался:

— Вырастим телочку, будет новая корова. Зато транспорт будет — в город ездить, грузы возить, семью выручать.

Так и вышло. Телочка подросла, стала давать молоко, а «Москвич» всё это время верой и правдой служил семье. И вот теперь, в этот непростой период, когда магазины стояли пустые, а на полках — разве что соль да спички, — он снова оказался кстати.

Владимир вставал на рассвете, проверял масло, протирал фары, заводил с толкача — и выезжал на главную улицу посёлка. Садились пассажиры: кто в райцентр, кто на рынок, кто к родне в соседнее село. Платили кто деньгами, кто картошкой, кто банкой солёных огурцов — всё шло в дело.

— Ну что, старичок, — похлопывал Владимир машину по капоту, — ещё послужим, да?

Так и жили — крутились как могли. Продуктов почти не было: муку выдавали по талону на семью по количеству человек, сахар —изредко, мясо — только своё, если смог вырастить. В огороде овощи, сушили яблоки да лесную землянику. Дети собирали щавель и крапиву — на зелёные щи.

А вечерами Владимир ставил «Москвич» во двор, накрывал брезентом, вытирал руки ветошью и заходил в дом. Жена молча подавала ему миску горячих щей, он ел, хмуро кивал — и думал, где завтра найдёт бензин. Но вслух не жаловался. Просто знал: пока есть этот старый «Москвич», пока он сам на ногах — семья продержится. Хоть как‑то. Хоть чуть‑чуть. Но продержится.

Мужики на работу ходили по привычке уж несколько лет, в надежде что когда нибудь все наладится и им выплатят зарплаты. Но никто из не планировал платить. Названия ОАО менялись каждые три года, чтоб уйти от налогов. И похоже чтоб наказать мужиков.

Прошло два года — Ольга так ни разу и не позвонила родителям, не написала ни строчки. Сначала ждали: Варвара Михайловна поглядывала на старый телефонный аппарат, вздыхала, прислушивалась к каждому шороху за дверью. Алексей тоже время от времени спрашивал: «Может, весточка была?» Но писем не было, звонков — тоже.

Постепенно все перестали её ждать. Привыкли жить как есть — без вестей, без надежд на внезапный стук в дверь, без ожиданий, что вот‑вот раздастся знакомый голос. Жизнь шла своим чередом, заполняя пустоту повседневными заботами.

Алексей навещал Варвару Михайловну — нечасто, но регулярно. То дров наколет, то крышу подлатает, то забор поправит. Молча возьмёт топор или лопату, сделает дело и только тогда присядет передохнуть.

— Спасибо тебе, Леша, — всякий раз благодарила Варвара Михайловна, собирая для него узелок. — Ты уж не обижайся, деньгами‑то у меня небогато…

Она укладывала в холщовую сумку то кусок свежего мяса, то банку домашних солений, то бутылку молока прямо из‑под коровы — всё, что могла дать взамен на помощь.

Они поддерживали друг друга — без лишних слов, без громких обещаний. Он — делом, она — тем, что имела. И в этом молчаливом обмене заботой было что‑то надёжное, почти родственное — как будто два человека, столкнувшиеся с одной бедой, нашли способ держаться на плаву, помогая друг другу не утонуть в житейских трудностях.

Продолжение ...