— Ты отдала мой дом чужим людям? — Катин голос надломился, пошёл вверх, стал свистящим. — Ты меня выкинула, как собаку! Я всю жизнь пахала на тебя — а ты вот так?!
Тамара сидела на табурете, руки на коленях. Пальцы привычно разглаживали ткань фартука — складка к складке, от центра к краям. Она не повысила голос, и даже не встала.
— Ты пахала на меня? Когда?
Катя стояла с бумагой в руке, и не двигалась, потом она швырнула конверт на пол, схватила куртку с вешалки и вышла в ночь. Дверь ударила о косяк, и с карниза снова посыпалась штукатурка — мелкая, белая пыль, как снег.
Тамара подняла конверт, отряхнула его и положила обратно в шкатулку.
Автомастерская стояла на главной улице — единственной, по которой ходил автобус. Вывеска, когда-то синяя, выгорела до серого, но буквы ещё читались. Руслан, хозяин, был мужик немногословный, крепкий, с тяжёлыми руками и привычкой каждое утро протирать ключи тряпкой — хотя через час они запачкаются снова.
Катя пришла к нему под утро.
Вид у неё был соответствующий: красные глаза, мятая куртка, на ногтях остатки красного лака. Она спросила, нет ли работы.
Руслан оглядел её без особого любопытства.
— Почерк нормальный?
— Нормальный.
— Накладные разберёшь? Цифры, названия, артикулы?
— Разберу.
Помощница ушла в декрет, бухгалтерию запускать было нельзя — весной проверка. Руслану нужен был любой человек, способный отличить одну бумажку от другой. Катя подходила. Он назначил ей небольшую зарплату, выделил подсобку — каморку с раскладушкой, электрическим чайником и запахом машинного масла.
Катя согласилась. Выбора не было.
***
Через три дня к Тамаре пришёл Федя. Сел на кухне, крутил мультитул — щёлк, щёлк, — и сказал:
— Соседи говорят, она у Руслана. Живёт при мастерской.
Тамара молчала. Стояла у окна и смотрела во двор на забор, который нужно было красить ещё в сентябре, на яблоню с голыми ветками, на серое небо.
— Она взрослая, — сказал Федя. — Пусть сама как-то.
Тамара кивнула. Но не обернулась. Федя допил чай и ушёл, аккуратно прикрыв дверь.
***
Через неделю из сельсовета позвонили.
— Тамара Петровна? Ваша дочь подала заявление на приватизацию доли в доме. Как прописанный член семьи. Мы ей отказали — дом оформлен только на вас. Но предупреждаем: она может обратиться в суд.
Тамара положила трубку и медленно опустилась на табурет. Она не двигалась несколько минут, глядя на стену, на выцветший календарь с пейзажем. Потом тяжело, через силу, поднялась, подошла к машинке, опустилась на стул и начала строчить. Игла била быстро, ткань летела под лапкой, строчка ложилась прямо и жёстко.
Она шила до трёх ночи.
Федя сидел рядом, на стуле у двери, — пришёл вечером и не ушёл. Не спрашивал ничего. Просто сидел, подперев голову рукой, и молчал. Иногда вставал, подливал ей чай. Тамара брала кружку, не отрываясь от машинки, делала два глотка и ставила обратно. Пальцы работали сами.
***
Прошло три недели. Потом ещё неделя. Январь перетёк в февраль — серый, морозный, с позёмкой по утрам. Из сельсовета пришёл письменный отказ на Катино заявление. Законных прав на дом у неё не было. Дом приватизировали давно, Катя тогда была ребёнком, и в документ её не вписали.
А потом Руслан объявил ремонт. Плановый — перестилал полы, менял ворота, тянул проводку заново. Мастерская закрывалась на десять дней.
— После двадцатого приходи, — сказал он Кате, не отрываясь от ключей, которые протирал тряпкой. — Раньше тут находиться нельзя. Строители всё вскроют.
Он не задумался, куда она пойдёт. Катя вышла из мастерской с сумкой, в которой лежали паспорт, телефон с трещиной через весь экран, зарядка и деньги — полторы зарплаты, скопленные за эти недели. Немного. На улице дул ветер, позёмка забиралась под куртку, щипала лодыжки.
Она дошла до автобусной остановки. Лавка была ледяная — холод мгновенно проник через джинсы. Катя достала телефон и стала листать контакты. Имена мелькали на разбитом экране — одни тусклые, другие яркие, и ни одно из них не означало ничего надёжного.
Первой она позвонила Лене. Бывшая подруга, из прежней жизни, из того города, из тех клубов и тех вечеринок, где все называли друг друга «солнышко» и клялись в вечной дружбе. Лена ответила быстро.
— Лен, это я. Мне нужно переночевать. На неделю, максимум десять дней. Мастерская закрылась на ремонт, мне негде …
Лена выслушала. Потом заговорила, осторожно подбирая слова, чтобы отказ не прозвучал как отказ:
— Марин... Кать... ну ты же понимаешь, у меня Серёжа, он такое не поймёт. И вообще, после той истории с Костиком за тобой такой хвост тянется. Мне проблемы не нужны. Ну ты не обижайся, ладно?
Катя нажала отбой. Пальцы были красные от холода, негнущиеся. Она подышала на них, потёрла друг о друга. Ногти — красные, в облупившемся лаке — показались ей вдруг чужими, как будто принадлежали кому-то другому.
Второй звонок был тётке в райцентре, двоюродной сестре матери. Они виделись раз в жизни, на каком-то дне рождения, и Катя даже не помнила толком ни её лица, ни голоса.
— Катюша, ты взрослая баба. Мать тебя растила одна, после смерти отца. Надорвалась на тебе. А ты что с ней сделала? Я от людей слышала …Стыдоба. Нет, не приму тебя. Не потому, что жалко комнаты — потому что не смогу Тамаре в глаза потом смотреть.
***
Катя опустила телефон на колени. Экран мигнул и погас — батарея садилась. Она сидела на лавке и смотрела перед собой. Позёмка завивалась у ног, ветер трепал волосы — шапки не было, Катя носила только капюшон, но сейчас забыла его накинуть.
Старый, жёлтый, с запотевшими пришёл по расписанию. Двери разъехались с натужным шипением. Водитель посмотрел на неё вопросительно.
Катя не зашла. Автобус постоял, фыркнул выхлопом и уехал.
Она сидела и думала… если это можно назвать мыслью. Это было скорее ощущение — тяжёлое, глухое, как камень, упавший на дно.
Ей было за тридцать. У неё не было ни профессии, ни угла, ни одного человека на свете, который сказал бы «приезжай». Лена отказала, потому что Катя была проблемой. Тётка отказала, потому что Катя была стыдом. Руслан даже не задумался — потому что для него Катя была никем.
Единственный человек, который всегда открывал дверь, не задавая вопросов, — это та женщина, на которую Катя подала заявление в сельсовет. Та, которую она назвала предательницей. Та, у которой она пыталась отобрать дом.
Катя сидела долго. Ветер стих, позёмка улеглась. Стемнело. Фонарь на остановке загорелся мутным жёлтым светом, и тени легли на снег длинными косыми полосами.
Потом она встала, взяла сумку и пошла, но не к матери. Сначала в магазин. Купила хлеб, пачку чая, сахар и пакет молока. Кассирша посмотрела на неё с любопытством — Катю в посёлке знали, — но ничего не сказала.
***
Тамара открыла дверь и увидела дочь с неподвижным лицом. Куртка нараспашку, волосы мокрые от растаявшего снега, в руке — белый пакет из магазина.
Тамара не посторонилась. Стояла в проёме, одной рукой держась за косяк.
Катя поставила пакет на порог медленно и аккуратно — так ставят вещь, которая может разбиться.
—Я принесла... вот. И если тебе нужна помощь — я могу. Резать, гладить, что скажешь.
Тамара посмотрела на пакет. Хлеб, чай, сахар, молоко.
Пауза стояла долгая. Тяжёлая. В ней уместилось многое — и семь месяцев молчания, и ножницы, воткнутые в пол, и конверт с нотариальной печатью, и крик про «мой дом», и штукатурка, сыпавшаяся с карниза.
— Заходи, — почти прошептала Тамара наконец.
Она повернулась и пошла в комнату. За спиной — швейная машинка, стол, заваленный тканью. Заказ на шторы для клуба, где много окон, работы на неделю. Тамара села за машинку и показала: вот лекало, вот мел, вот линия.
Режешь здесь. Не здесь, а здесь. Ровнее. Ещё ровнее. Хорошо.
Они работали молча до полуночи. Тамара кроила, Катя резала по разметке, подавала ткань, убирала обрезки. Ножницы в её руках щёлкали неуверенно — она держала их слишком высоко, и Тамара один раз молча переложила ей пальцы правильно. Катя вздрогнула от прикосновения, но руку не отдёрнула.
Ни слова о доме. Ни слова о завещании. Ни слова о сельсовете. Ни слова о прошлом. Только «здесь режь», «подай», «убери» — и стрекот машинки, заполнявший тишину.
Когда Катя стала собираться, Тамара спросила:
— Куда ты идешь?
— Разберусь.
Тамара помолчала. Потом сказала, не оборачиваясь, глядя на ткань под лапкой:
— В твоей комнате холодно, я не топила. Но одеяло тёплое.
Катя постояла в дверях. Секунду, две, три. Потом сняла куртку и повесила на крючок.
***
Десять дней они жили рядом. Утром Тамара растапливала печь, варила кашу. Катя вставала позже, выходила молча, садилась за стол. Днём она искала подработку — разносила продукты пенсионерам из магазина, чистила снег у почты. Платили мало, но она возвращалась с деньгами, клала их на кухонный стол и ничего не говорила. Вечером резала ткань.
Молчание между ними было другим — не враждебным, а рабочим. Так молчат люди, которые делают одно дело: не потому, что нечего сказать, а потому что слова тут лишние.
Когда мастерская открылась, Катя ушла обратно к Руслану. Тамара не удерживала, стояла у окна и смотрела, как дочь идёт по улице, засунув руки в карманы, сутулясь на ветру. Но в тот же вечер Катя вернулась — помогать. И на следующий — тоже.
***
Через неделю Тамара предложила за чаем:
— Если хочешь — переезжай. Дорога туда-сюда только время жрёт. Но правила те же: работаешь, помогаешь, не повышаешь на меня голос.
Катя сидела над кружкой, обхватив её обеими руками. Пар поднимался тонкой струйкой, и сквозь пар лицо дочери казалось размытым, нечётким — как старая фотография, которую слишком долго держали на свету.
— Ладно, — сказала Катя.
Одно слово. Без «спасибо», без «прости». Просто — «ладно». Но Тамара услышала в нём то, чего не было раньше: не требование, не претензию, а согласие. Маленькое, хрупкое, как первая строчка на новой ткани, — кривоватая ещё, неуверенная, но строчка.
Катя переехала.
***
В марте потеплело. Снег оседал, на дорожках выступила грязь, и Федя ходил в резиновых сапогах, оставляя глубокие рубчатые следы. Тамара доканчивала шторы — последние две штуки из большого заказа. Катя гладила готовые полотнища в соседней комнате: утюг стучал о доску мерно, ритмично, и этот стук вплетался в стрекот машинки, как второй голос в песню.
За окном Федя чинил калитку.
Тамара поправила платок. Строчка шла ровно, нитка ложилась послушно, ткань скользила под лапкой. Она подумала: может, из Катьки ещё и выйдет человек. А может — нет. Время покажет, но завещание она пока изменять не будет. Может это жестоко по отношению к дочери? Возможно. А с другой стороны, все - равно и правильно. ❤️ подписывайтесь, чтобы видеть лучшие рассказы канала 💞