У неё, как и у всех был отец. С характером — тот еще «танк». Не токсичный, нет. Вредный. Ворчливый. Себе на уме. В общем, классический «папа-сварщик» на пенсии, который всё знает лучше.
Отцу было под семьдесят. Дочери — тридцать пять. Она давно жила отдельно, в своей уютной однушке с диваном из Икеи и фикусами. Вкалывала в маркетинге, кредит за машину выплачивала, с мужиками не везло категорически. Ну не складывалось. А как сложится, когда у тебя папа — человек-перфоратор?
Столько ошибок в воспитании! Столько нарушений границ! Чего стоит только его фраза: «Ты не ешь это мясо, оно, наверное, протухло, дай я понюхаю», после чего он нюхал мясо, совал нос в кастрюлю и, конечно, ронял крышку.
Отец остался жить в старой хрущевке. Две комнаты, обои в цветочек (еще мамины, царствие небесное), на стене — ковер, в серванте — хрусталь. Мебель разваливалась, но отец гордо заявлял: «Мебель должна быть старинной». На самом деле просто денег не было на новую, да и лень было менять.
Отец раз в неделю приезжал к дочери. Что ещё на пенсии делать? Приезжал с инспекцией. И начинал «улучшать» её жизнь.
— Опять окна нараспашку? Сквозняк же! Простудишь себе в поясницу! — говорил он, заботливо закрывая все окна, после чего в квартире наступал тропический ад, потому что батареи жарили на полную.
— А это кто у нас на фотках? Это что за хмырь с усами? — хватал он бесцеремонно фотографию со стола, — С усами не бери, усы — они мало ли что скрывают. Мужчина должен быть гладко выбрит, чтоб сразу всё было видно, – говорил он, стоя у зеркала и поглаживая свою трехдневную седую щетину.
В холодильник, конечно, залезал. Задумчиво рассматривал йогурты:
— Это что за простокваша? Пей лучше кефир, он для кишечника полезней. А где мясо? Ты что, травоядное? Ох, и доведет тебя этот ЗОЖ до больнички.
Оставался на ночь, ссылаясь на то, что уже темно, а он по темноте ехать не может на своём жигулёнке, потому что каждый второй козёл слепит фарами. Ну или потому, что сколько, а он резину не поменял.
И храпел на диване так, что люстра звенела. А под утро, часиков в шесть, начинал греметь на кухне посудой, жарить яичницу («Чего вы все спите, просыпайтесь, продуктивный день проспите!»).
И рассказывал, повторяясь, свои истории: как он на рыбалке щуку поймал (щука с каждым годом росла), как на заводе начальник дурак, как Путин развал страны допустил, и как сосед с пятого этажа опять машину не там поставил.
И дочь еле терпела эти визиты. И ссорилась с отцом. А потом всё повторялось. Бесконечный «День сурка» с яичницей в шесть утра. И дочь читала статьи психологов: «Как сепарироваться от родителей», «Как выстроить личные границы», «Как сказать „нет“ токсичному старику, который лезет в твою жизнь».
А подруги вторили ей : «Соня, да ты что? Ты взрослая женщина! Смени замки! Заблокируй его на телефоне! Он — причина твоих неудач! Вот почему ты одна! Из-за него-о-о!»
И однажды утром, после того как отец в шесть утра начал сверлить стену (ОН РЕШИЛ ПОВЕСИТЬ ПОЛКУ, потому что «у тебя тут бардак, все книжки на полу валяются»), дочь сорвалась. Вылетела из спальни, выхватила у него дрель и заорала:
— Всё! Хватит! Езжай к себе в свою хрущевку! Сверли там свои стены! Чтобы духу твоего здесь не было! Ни завтра, ни через неделю, никогда! Ты мне всю жизнь испортил!
Отец опешил. Так, что даже дрель отдал без боя. Посопел, пошел в прихожую. Натянул на свои старые треники брюки, куртку болоньевую, потертой кепкой прикрыл лысину, взял сумку-«авоську», в которой, между прочим, лежали три банки её любимой тушенки. И ушел. Дверь закрыл тихо, без хамства. Только крякнул обиженно.
И дочь победно повернула ключ в замке. Свобода! Наконец-то! Сейчас она заживёт! Начнет ходить на свидания, дышать полной грудью, йогой займется по утрам. Подошла к окну, чтобы насладиться моментом.
Светил фонарь. Падал снег. Красота. И тут она увидела его. Маленькую фигурку, уходящую в темноту. Он шёл, сутулясь, его кепка уже была вся в снегу, авоська с тушенкой болталась. И такой он был... жалкий. Одинокий. Старый.
И тут Соню как током ударило. Она вспомнила детство. Как он, молодой ещё, в этой же тогда ещё новой болоньевой куртке, бежал с работы, чтобы успеть на родительское собрание. Как нёс её на плечах через сугробы, и она смеялась.
Как мама умерла, и он, мужик, с руками, натруженными тяжёлой работой, научился заплетать ей косички. Кривые, конечно, но от души. Как чинил ей игрушки, как мастерил кукольный домик из фанеры, как пришивал пуговицы своими грубыми, корявыми пальцами.
Как вечером перед сном садился на край кровати и рассказывал ей сказки про Щуку и Царя Гороха, путая сюжеты и засыпая на полуслове раньше неё. И как тихо плакал, когда она уехала учиться в другой город, думая, что она не видит.
И про тушенку вспомнила. Он всегда её запасал. «Студентка должна есть мясо, сил набираться».
Соня рванула створку, высунулась в морозный воздух и закричала что есть мочи: ПАПА, СТОЙ! ПАПА, ВЕРНИСЬ, ДУРАК СТАРЫЙ! ПРОСТИ!
Отец остановился. Задрал голову. Снег падал ему на лицо. Он не видел, но она поняла — он улыбнулся. Своей кривой, железной улыбкой сварщика.
Она, в халате и тапках, пулей вылетела из подъезда, поскользнулась, чуть не упала в сугроб, но добежала. Обняла его.
— Пап, прости, я дура, — заревела она.
— Ладно, — буркнул он, пряча глаза. — Все вы бабы дуры, это мы знаем. Выбежала вон в тапках! Ноги же застудишь, балдуша.
И они пошли домой. А он по дороге уже ворчал: «Я тебе полку не доделал, между прочим. А у тебя там все книги разбросаны, бардак. И йогурты эти твои просроченные надо выкинуть. И мужика надо нормального, гладко бритого!».
Она шла, обнимала его за руку и смеялась сквозь слёзы. Ей было тепло. Хотя это было неправильно. Психологи бы не одобрили. Полная потеря личных границ. Но кто придумал эти границы? И зачем? Когда есть только он — старый, ворчливый, невыносимый, с перфоратором наперевес, но самый родной.
Да и она сама, возможно, не подарок? Прогонишь того, кому нужна. А другого такого не будет. Не так много людей, которым мы действительно нужны. И не все они идеальны. Это вот она точно знала.
А через год отец ушел. Сердце остановилось — просто, по-стариковски, во сне.
И Соня осталась одна. С полной свободой. Никто не придет в шесть утра с дрелью. Никто не будет ворчать про усы и кефир. Никто не принесет три банки тушенки и не скажет: «Ешь давай, худющая как велосипед». И некому позвонить и спросить: «Пап, а как рассол делать?» — и услышать в ответ лекцию на сорок минут про градусы и укроп.
И стояла она у окна, смотрела на пролетавший снег. И по дорожке никто не шёл. Никто не нес авоську. Никто не сутулился под фонарём.
Хотя на миг показалось — метель замела фигуру. И она рванула створку, хотела крикнуть: «Пап! Иди яичницу жарить, старая ты батарейка!»... Но это просто ветер качнул ветку.
И всё это неправильно. И он был неправ со своим перфоратором. И она была неправа. Надо было жить своей жизнью. Но люди не вечны. И все истории разные. И отношения разные. И любовь — она вот такая. С храпом, ворчанием, дурацкими полками и банками тушенки.
И светит фонарь, и летит снег, и длится зима. И обвинить близкого в своих бедах так легко. Но когда он уходит, винить уже некого. Остается любовь, раскаяние и пустота, которую ничем не заполнить. Ни йогой, ни свиданиями, ни сменой замков.
Сама жизнь нас сепарирует. Разделяет навеки. И мы стоим у окна и смотрим в темноту, где исчез наш смешной, вредный, несносный, самый любимый человек. Тот, кто был так виноват перед нами. Но которого теперь так не хватает...