Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Лана Лёсина | Рассказы

Выбор матери: либо я, либо Петя

Не родись красивой 107 Валентина говорила быстро, уверенно, нарочно бодро, будто голосом подставляла Марине плечо. — Здесь, конечно, плохо. И народу полно, и кормят плохо. Но здесь хотя бы потеплее, чем в поезде. А тебе поправляться надо. Глядишь, пока мы тут сидим, тебе лучше станет. Марина слушала, не открывая глаз. Но дыхание её на секунду стало ровнее, словно слова Валентины действительно могли согреть. Ольга смотрела на Валентину и удивлялась её стойкости. Она не была грубой, не была бессердечной — наоборот, в ней было слишком много живого. Но она умела держать это живое в руках, подбадривала, внушала веру и уверенность. Сама Марина когда-то была такой. Сейчас ребенка, закутанного в одеяло, положили рядом с Мариной. Валентина наклонилась к ней. — Ты спи. Он не замёрзнет, одет тепло, а мы пока внизу посидим. Марина согласно кивнула и повернулась на бок, обняла свёрток с ребёнком. В этом движении было столько материнской защиты, что Ольге стало больно смотреть: слабая женщина, боль

Не родись красивой 107

Валентина говорила быстро, уверенно, нарочно бодро, будто голосом подставляла Марине плечо.

— Здесь, конечно, плохо. И народу полно, и кормят плохо. Но здесь хотя бы потеплее, чем в поезде. А тебе поправляться надо. Глядишь, пока мы тут сидим, тебе лучше станет.

Марина слушала, не открывая глаз. Но дыхание её на секунду стало ровнее, словно слова Валентины действительно могли согреть.

Ольга смотрела на Валентину и удивлялась её стойкости. Она не была грубой, не была бессердечной — наоборот, в ней было слишком много живого. Но она умела держать это живое в руках, подбадривала, внушала веру и уверенность. Сама Марина когда-то была такой.

Сейчас ребенка, закутанного в одеяло, положили рядом с Мариной. Валентина наклонилась к ней.

— Ты спи. Он не замёрзнет, одет тепло, а мы пока внизу посидим.

Марина согласно кивнула и повернулась на бок, обняла свёрток с ребёнком. В этом движении было столько материнской защиты, что Ольге стало больно смотреть: слабая женщина, больная, едва дышащая, всё равно закрывала собой малыша, как щитом.

Ольга с Валей сидели на полу и тихо разговаривали. Камера жила своим тяжёлым дыханием.

— Что с Мариной? – спросила Ольга. – Я её знаю, она всегда была такой бодрой.

Валентина о чём-то надолго задумалась. Она смотрела в одну точку, и в лице её проступила усталость. Ольга не прерывала раздумий.

Наконец Валентина подняла глаза на Ольгу и грустно, почти шёпотом сказала:

— Когда мы ехали в поезде, было очень холодно. Пелёнки сушить было негде, они долго не высыхали. А менять ребёнка приходилось часто — он не мог лежать сырым. Ты же видела, какие у него и ножки, и спинка…

Ольга кивнула. Слова застряли в горле.

— Вот Марина и обёртывала этими сырыми пелёнками саму себя. За счёт своего тепла сушила их. Простыла, видать, сильно. Но тут уж выбор был: либо сама, либо Петенька.

Ольга почувствовала, как у неё внутри всё холодеет. Она представила это не умом, а кожей: мокрая ткань на теле, холод, ночь, дрожь, и всё равно — терпеть. Просто потому, что ребёнок иначе не выживет.

— Ну, вы же около печки сидели? — спросила Ольга, цепляясь за эту подробность, как за последнюю надежду.

— Сидели, слава Богу, — кивнула Валентина. — Хоть сколько то тепла нам доставалось. Но с нами ехала ещё мать с девочкой… девочке было года четыре. Она тоже была около печки. Да и много тех, кто жаждал хоть каплю тепла.

Она сказала это без осуждения. В её голосе не было злости на чужих — было понимание: в холоде все становятся одинаковыми. Каждый тянется к огню, как к жизни.

Валентина наклонилась ближе и прошептала Ольге, как будто боялась, что даже стены услышат её жалость:

— Бедная Марина…

И вдруг, после короткой паузы, добавила совсем другим голосом — глухо, тяжело, будто слова сами вырвались из неё, не спросив разрешения:

— А ты знаешь… я бы согласилась быть на её месте, пусть слабой и больной… только бы мой Ванечка был жив.

Валентина не плакала. Только губы её слегка дрожали, и взгляд стал каким-то туманным — как будто в этом тумане стояла другая камера, другой поезд, другой ребёнок, которого уже нельзя вернуть. Она моргнула, словно стряхивая с ресниц то, что не должно было появиться на глазах, и резко, по-женски, будто сама себя одёрнула, мотнула головой.

Хлопнула ладонью себя по коленке — решительно, будто ставила точку.

— Эх, ладно… что жаловаться. Главное — Петю сохранить. Да Марине бы дал Бог поправиться.

И Ольга вдруг поняла: Валентина держится не потому, что ей легко. Она держится потому, что если она позволит себе слабость, то Марина сломается.

Дни тянулись мучительно долго. Ольга просыпалась и не сразу понимала, утро ли это или всё та же ночь, потому что свет в камере был одинаково тусклый, и воздух одинаково тяжёлый. Время, казалось, остановилось, но его никто не подгонял. Здесь не было привычного “скорее”, не было дел, которые спасают от мыслей. Торопиться было некуда, и это пугало больше всего: когда нечем занять руки, в голове начинают звучать те слова, которые не удаётся заглушить.

Все понимали: дальнейшая отправка и нахождение в поезде гораздо хуже, чем быть в этой тюрьме. Как бы ни было тесно, как бы ни было душно и горько — здесь, по крайней мере, стояли стены, здесь было хоть какое-то тепло. А поезд… поезд был дорогой, где у человека силы уходят по капле, где холод и голод становятся постоянными, и где никто не знает, сколько ещё выдержит.

Многие болели. Болезнь гуляла по камере вольготно, как хозяйка. Некоторые лежали неподвижно, отворачиваясь к стене, будто экономили дыхание. Другие сидели, прислонившись спиной к нарам, и молчали. Камера постепенно привыкала к слабости и потерям.

Марина лежала, кашляла и тяжело дышала. От прежней Маринки остались только одни глаза — и то теперь они были не дерзкими и живыми, а грустными, потемневшими, словно в них стояла бесконечная усталость. Иногда она смотрела на Ольгу, и в этом взгляде было столько тихого признания, что Ольге становилось не по себе.

И всё равно Марина находила силы кормить сына и заботиться о нём. По-прежнему устраивала Петеньку на своём голом животе, согревая его собственным теплом. В такие минуты Марина почти не дышала, боялась пошевелиться, чтобы не спугнуть сон или не причинить малышу неудобство.

Валентина сверху укрывала мать и дитя всем, что только у них было. Она делала это молча, ловко, понимая Марину без слов. Иногда, когда Марина начинала тяжело кашлять, Валентина тихо придерживала ребёнка, чтобы он не скатился, и тогда Ольга видела, как в этих простых движениях живёт настоящая помощь.

Получить тёплую воду ещё раз им не удалось. Валентина просила, но охрана больше не откликалась. Пелёнки высыхали плохо, приходилось беречь каждый сухой лоскут.

Но стало больше воды для питья. Ведро ставили у двери, и люди тянулись к нему сразу, как только оно появлялось. Вода была холодная, но её ждали, как ждут облегчения. Ольга наливала в кружку, приносила Марине, оставляла в запас. Кружка, которую дал ей Коля служила хорошую службу.

Ольга каждую минуту думала о Николае. Эти мысли не позволяли упасть духом, держали на поверхности жизни.

Иногда Марине становилось легче, и она начинала разговоры с Ольгой. Говорили обо всём, но одной темы никогда не касались. Марина никогда не говорила, кто отец Пети, а Ольга никогда не спрашивала.

В один из дней дверь открылась, и надзиратель произнёс громко на всю камеру:

— Ольга Потапова, на выход!

Ольга вздрогнула, будто её ударили по плечу. От этого выкрика внутри всё сжалось. Она испуганно посмотрела на Валентину. Та тут же подняла голову, насторожилась, как человек, который по одному звуку понимает: пришли не к добру.

— Ты чего? — откликнулась Валентина. — Это тебя? Ты Потапова?

Ольга кивнула.

Продолжение