Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ГОРЬКИЙ ХЛЕБ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Глава 1. Сенокос
Деревня Глинище стояла на высоком берегу реки Сейм, там, где вода делала крутую петлю, огибая меловые обрывы.
С обрыва, если встать на краю и прищуриться, видно было на три версты окрест: заливные луга внизу, за ними синюю полоску леса, а справа — крыши соседнего села, похожие на опрокинутые лодки.

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Глава 1. Сенокос

Деревня Глинище стояла на высоком берегу реки Сейм, там, где вода делала крутую петлю, огибая меловые обрывы.

С обрыва, если встать на краю и прищуриться, видно было на три версты окрест: заливные луга внизу, за ними синюю полоску леса, а справа — крыши соседнего села, похожие на опрокинутые лодки.

Здесь, наверху, ветер всегда гулял вольнее, трепал подолы бабам, когда они шли с коромыслами от колодца, и носил над избами горьковатый дым от печей.

Конец июня выдался на редкость жарким.

Трава на лугах поднялась по пояс, сочная, тяжёлая, и по всей округе пахло так, что кружилась голова — мёдом, полынью, земляникой и ещё чем-то неуловимо тревожным, будто сама земля дышала перед долгой разлукой.

Мужики с утра до ночи пропадали на сенокосе: косы звенели, как колокольчики, грабли мелькали в руках баб и девок, а по вечерам над рекой плыли песни — протяжные, с подголосками, словно прощались с волей.

Катерина в это утро вышла на крыльцо затемно, когда роса ещё лежала на лопухах у плетня.

В одной рубахе, босая, она постояла минуту, щурясь на розовое небо, и глубоко вдохнула — сразу и сырость, и тепло, и тот самый луговой дух, от которого щемило под сердцем.

Двадцать три года ей минуло весной, а выглядела она и старше, и моложе одновременно: старше — потому что глаза у неё были тёмные, с пристальным, выжидающим выражением, какие бывают у баб, рано хлебнувших бабьей доли; моложе — потому что тонкая ещё, легкая, коса русая до пояса, и когда улыбалась — вся светлела.

Из избы донёсся кашель — завозился Митька, трёхлетний сын.

Катерина вздохнула, поправила волосы и пошла будить его, чтоб тащить на луга: оставить не с кем, свекровь ещё затемно ушла к корове, а чужим людям дитя не бросишь.

Митька завозился, засопел, но встал послушно, только кулачками тёр глаза.

Одела его наспех, сунула краюху хлеба в руку, и пошли.

На выгоне уже кипела работа.

В низине, где луг подходил к самому лесу, косили мужики.

Катерина ещё издали увидела Ивана. Он шёл впереди всех, размашисто, широко, рубаха на груди распахнута, коса в руках так и поёт.

Иван был ровесник ей, два года всего, как вернулся из армии, и с тех пор не было на селе парня бойчее.

На гармони играл — ноги сами в пляс пускались, в работе первый, а уж девки по нему сохли — страсть. Только вот хозяйство у него было бедное: мать старая, отец ещё в прошлом году помер, изба на курьих ножках, да и ту, говорили, скоро развалится.

Катерина знала это, и потому, когда Иван останавливал на ней свои серые, с бесовинкой, глаза и улыбался, — сердце её падало и замирало, а потом начинало колотиться где-то в горле.

Но разум говорил другое: с Иваном — любовь да бедность, а Митьку кормить надо.

Иван заметил её, придержал косу, вытер пот со лба.

— Катюха! — крикнул он через луг. — Чего в тень не встанешь? Сгоришь!

Она только отмахнулась, стыдясь своей радости, и пошла ближе к бабам, где грабли ждали.

Митька тут же пристроился к чужим ребятишкам, возившимся в куче прошлогодней соломы.

Часа через три, когда солнце поднялось высоко и стало припекать не на шутку, на лугу появился Савелий.

Он не косил — его мельница работала без остановки, молола зерно для всей округи.

Савелий приехал на телеге, привёз бочонок с водой и кадушку кислых щей для косцов.

Мужик он был справный, лет сорока, с окладистой бородой и тяжёлым, хозяйским взглядом.

Мельница своя, дом — полная чаша, вдовец (жена померла года три назад), детей нет.

По нему тоже немало баб вздыхало, да только Савелий был не из тех, кто станет бегать за юбками

. Он всё поглядывал на Катерину — пристально, оценивающе, будто прикидывал, сколько с неё толку будет.

— Катерина, — позвал он негромко, подходя. — Испей водицы. Жарко.

Она взяла ковш, напилась, чувствуя на себе его взгляд. Холодная вода обожгла горло.

— Спасибо, Савелий Степаныч.

— Не за что. Ты вечером как? Приходи к мельнице, у меня там малина поспела, Митьке наберёшь гостинца.

Катерина замялась.

Вчера Иван тоже звал вечером на берег — посидеть, послушать, как соловей поёт.

И сейчас, услышав приглашение Савелия, она вдруг остро поняла: надо выбирать.

Вся деревня уже судачит — с кем она, за кого выйдет. И время поджимает: скоро страда, а там и осень, а там и зима — одной с ребёнком не вытянуть.

— Приду, — сказала она тихо и сама удивилась своему голосу.

Савелий кивнул, поправил картуз и пошёл обратно к телеге.

А из-за спины, со стороны косцов, на неё смотрел Иван.

И в глазах его была такая тоска, что Катерина едва не побежала следом за Савелием, чтоб не видеть этого.

К вечеру сенокос затих.

Солнце упало за лес, вытянув по земле длинные тени, и потянуло с реки сыростью.

Бабы собирали грабли, мужики правили косы.

Катерина взяла Митьку за руку и пошла домой — надо было корову встречать, ужин варить, а уж потом думать, идти ли к мельнице.

Она шла огородами, пахло укропом и нагретой за день ботвой. Где-то за рекой, в райцентре, играла гармошка — доносилось ветром. И вдруг Митька, дремавший у неё на плече, поднял голову и спросил:

— Мам, а тятька где?

Катерина споткнулась. Муж её, Митькин отец, помер два года назад — утонул в половодье, когда лед сплавляли. Она никогда не говорила сыну про это, думала: мал ещё, не поймёт. А он вот спросил.

— Тятька твой, сынок, далеко, — сказала она глухо. — Он за нами с неба смотрит.

Митька подумал, шмыгнул носом и заснул опять.

А у Катерины на душе стало зябко, хоть вечер был тёплый.

Она подняла голову к небу, где уже зажглась первая звезда, и подумала: хорошо бы сейчас угадать, кто из них — Иван или Савелий — и есть та самая судьба. Да только не угадаешь. Сама жизнь, видно, за неё решит.

****

Вечер опускался на Глинище густой и теплый, как парное молоко. Катерина вышла за околицу, когда солнце уже совсем село, только на западе, над лесом, ещё тлела узкая алая полоса, будто кто-то надрезал небо и оно никак не могло затянуться.

Она оставила Митьку на спящую свекровь — та только заворчала спросонья, но не отказалась.

Идти было недалеко, но каждый шаг давался тяжело, словно ноги вязли в нагретой за день пыли.

Катерина знала: не из-за малины звал её Савелий.

Малина эта, горькая, теперь всю жизнь будет поперёк горла стоять.

Но особого выхода она не видела. Иван — это сердце, это песня, это ночь на берегу с соловьями.

Только песней сыт не будешь, а Митьку кормить надо.

А Савелий — это крыша над головой, это полная кладовая и тяжёлая, хозяйская рука.

Мельница чернела в низине, у самой воды, махала крыльями, как огромная, уставшая за день птица.

В темноте она казалась живой и страшноватой.

Катерина перекрестилась на едва видный вдали крест погоста и прибавила шагу.

Савелий ждал её у порога.

Не на крыльце, не у калитки, а стоял, прислонившись к косяку, и курил, прикрывая огонёк цигарки ладонью. Огонёк на миг осветил его бороду, жёсткие глаза, и Катерина вдруг оробела так, что захотелось повернуть назад.

— Что пришла? — спросил он глухо, без улыбки.

Вопрос прозвучал не как приветствие, а как утверждение сделки. Он и не сомневался, что придёт.

Катерина молчала, только комкала край головного платка.

Савелий докурил, придавил окурок каблуком и мотнул головой в сторону амбара.

— Пошли.

Она пошла за ним, как на верёвке.

В амбаре было темно, хоть глаз выколи, и густо пахло зерном, мышами и старой пылью.

Где-то в углу возилось и попискивало. Глаза привыкли не сразу, и Катерина только по звуку угадала, что Савелий зашёл следом и задвинул тяжёлый засов.

Сердце её ухнуло вниз и забилось где-то в коленях, мелко и часто.

Он не стал ждать.

Сильные, пахнущие табаком и махоркой руки рванули её на себя, повалили прямо на ворох сухого, колкого зерна.

Она не вскрикнула, только охнула, ударившись локтем.

Задрал подол, жадно, грубо, и Катерина зажмурилась, чтобы не видеть его лица, не видеть этих голодных, хозяйских глаз, которые сейчас смотрели на неё не как на человека — как на вещь, которую он, наконец, получил.

Она лежала, стиснув зубы, и думала не о себе.

Тело словно онемело, отделилось от души и жило своей, чужой жизнью.

А мысль была одна, и билась в виске, как муха о стекло: «Митька. Как мы зиму-то? С чем зимувать будем? Хватит ли?»

— Открой глаза! — рявкнул вдруг Савелий, нависая сверху, и его тяжёлое дыхание обожгло ей щеку. — На меня гляди!

Она открыла.

В темноте его лица было почти не разглядеть, только блестели белки глаз.

Он впился в её губы грубым, жадным поцелуем, но она не ответила, только терпеливо ждала, когда он угомонится. Сопротивляться не было ни сил, ни смысла. Она сама пришла. Сама выбрала.

Всё кончилось быстро.

Савелий тяжело, с хрипом выдохнул и откинулся на спину, рядом с ней. Лежал, глядя в темноту потолка, молчал. Катерина тоже молчала. В амбаре стояла такая тишина, что слышно было, как за стеной плещется вода в запруде.

Она чувствовала его взгляд на своих ногах, оголённых, в синяках от зерна, и поспешно одёрнула юбку, прикрылась до самых пят.

Савелий сел, завозился, доставая кисет.

Чиркнул спичкой — на миг высветилось его лицо, спокойное, деловитое, будто ничего особенного не случилось.

Будто скотину накормил или дверь починил.

— Пришлю позже, — сказал он, затянувшись.

Голос был ровный, без тени смущения или нежности.

— Завтра к обеду работника с телегой отправлю. Полмешка зерна. На первое время хватит.

Катерина сидела, не шевелясь, вцепившись руками в подол.

Слова ударили её, как пощёчина.

И не столько смыслом, сколько тоном — деловым, сухим. Расплата. Всё честно.

Она подняла на него глаза, но в темноте не увидела ничего, кроме красного огонька цигарки.

— Спасибо, Савелий Степаныч, — сказала она чужим, деревянным голосом. Язык едва ворочался.

— Бывай, — коротко бросил он и отвернулся к стене, давая понять, что разговор окончен и ей пора.

Катерина поднялась, отряхнула с юбки зерна и солому.

Ноги дрожали, в висках стучало.

Она нашарила в темноте засов, отодвинула его, вышла наружу.

Ночь встретила её звездным небом, тихим плеском воды и запахом мокрых трав.

Она отошла от мельницы на несколько шагов, остановилась, вдохнула полной грудью, пытаясь отдышаться, прийти в себя.

В ушах всё ещё стоял его голос: «Полмешка...». И от этого «полмешка» почему-то было горше, чем от всего, что случилось в амбаре.

Она медленно пошла домой, огородами.

Вдалеке, со стороны реки, где они сидели вчера с Иваном, заливался соловей. Пел так сладко, так надрывно, словно прощался с ней навсегда

. Катерина остановилась, прислушалась. И вдруг, в первый раз за весь этот долгий, страшный вечер, слёзы хлынули из глаз, потекли по щекам, солёные и горькие.

Она плакала беззвучно, размазывая слёзы ладонями, и глядела на тёмные силуэты изб, за которыми спал её Митька.

Завтра привезут зерно. Полмешка. Можно будет смолоть его на этой же мельнице, у Савелия, и печь хлеб. Сытый, тяжёлый, ржаной хлеб. Хлеб, который пахнет не любовью, а сделкой.

Она вздохнула последний раз, вытерла лицо подолом и пошла в избу. Пора было к сыну.

А соловей всё пел, захлёбываясь, над рекой Сейм, над деревней Глинище, над бабьей долей, которую не обойдешь и не свернешь.

Следующий день выдался ещё жарче предыдущего.

Солнце взошло в мареве и палило немилосердно, выжигая небо до белесой мути.

Работа в поле кипела с утра — пришла пора полоть просо, и бабы, подоткнув подолы, растянулись по зелёному полю, как разноцветные бусы, рассыпанные по зелёному сукну.

Катерина полола рядом с другими, низко согнувшись, платок сполз на затылок, рубаха взмокла на спине. Руки работали сами, дёргали колючую лебеду и хвощ, а мысли были далеко-далеко, и вместе с тем здесь, привязанные к этому полю, к этой земле.

Митька сидел на меже, в тени одинокого ракитового куста. Катерина то и дело оглядывалась на него.

Сын пристроил между ног палочку изображавшую лошадку, и сосредоточенно возил её по пыльной земле, что-то шепча.

Перед ним на тряпице лежал краюха хлеба, густо посыпанная солью, — Катерина сунула ему утром, чтоб не канючил, не просил есть до обеда. Митька иногда отрывался от лошадки, отламывал маленький кусочек, клал в рот и замирал, прикрывая глаза от удовольствия.

Сердце у Катерины сжималось от жалости и нежности.

Она смотрела на него и видела не только своего Митьку, но и тот самый хлеб, который завтра привезёт работник Савелия. Полмешка. Хлеб, который она уже отработала.

Горький хлеб.

Иван появился неожиданно.

Он не косил сегодня — его нарядили бороновать дальнее поле, но он бросил лошадь на товарку и пришёл сюда, будто проверить, как идёт работа. А сам всё поглядывал в ту сторону, где мелькал в ряду полольщиц знакомый русая коса.

Бабы зашушукались, загоготали, завидев его. Какая-то молодайка крикнула:

— Иван, заблудился, что ли? Твоё поле во-о-он где!

— Воды захотелось, — буркнул он, отворачиваясь.

Он подошёл к кусту, где сидел Митька.

Присел на корточки, потрепал парнишку по вихрастой голове.

— Здорово, Митяй! Чего делаешь?

— Лошадку пасу, — серьёзно ответил мальчик и показал щепку.

— Лошадка добрая, — так же серьёзно кивнул Иван. — А хлеб у тебя есть? Дай кусочек, я голодный, как волк.

Митька задумался, покосился на мать, потом отломил приличный кусок от своей краюхи и протянул Ивану.

— На. Только мамке не говори, а то ругается, что я много ем.

Иван усмехнулся, взял хлеб, но есть не стал — зажал в кулаке и посмотрел на Катерину.

Она как раз выпрямилась, разминая спину, и встретилась с ним глазами. Отвела взгляд сразу, будто обожглась, и снова согнулась к земле.

— Кать, — позвал Иван негромко, но так, что она услышала сквозь бабий гомон. — Подь сюды на минутку.

Бабы притихли, уставились на них. Катерина чувствовала эти взгляды кожей, как жжение. Нехотя, вся сжавшись, она пошла к меже, на ходу оправляя платок.

— Чего тебе? — спросила, остановившись в двух шагах, глядя мимо него, в сторону леса.

Иван молчал, вертел в руках Митькин хлеб. Подошёл ближе, заслоняя её от баб, и заговорил тихо, быстро:

— Вчерась я всё видел. Видел, как ты к мельнице шла. И как оттуда шла, тоже видел. Слышь, Катя? Всю ночь не спал.

Катерина побелела под загаром. Губы её дрогнули, но она смолчала, только ниже опустила голову.

— Чего молчишь? — голос Ивана дрогнул, в нём прорвалась боль. — Зачем пошла? Или я тебе не мил?

Али Митька мне чужой стал?

Я ж его с пелёнок знаю, я ему игрушки строгал, я его на реку водил! Зачем ты к этому мельнику потащилась?

— Не твоего ума дело, Иван, — глухо ответила Катерина, и в голосе её звякнула сталь.

— Что ты можешь дать?

Песни петь? На гармони играть?

А чем я Митьку кормить буду зимой? Воздухом?

— Так я же... — начал Иван и осекся. Он хотел сказать, что готов работать день и ночь, что поднимется, что избу поправит, что... но слова застряли в горле.

Он и сам знал, что пока ничего не может дать, кроме себя самого, своего сердца, своей любви.

А любовью сыт не будешь, это правда.

Он сжал кулаки так, что побелели костяшки.

Хлеб, Митькин хлеб, рассыпался в крошку и просыпался на землю.

— Значит, за зерно продалась? — выдохнул он с такой мукой, что Катерина вздрогнула. — За полмешка зерна? Он тебя, как...

— Замолчи! — перебила она его свистящим шёпотом, вскинув на него, наконец, глаза

. В них стояли слёзы, злые, горькие слёзы. — Не тебе меня судить!

Ты кто мне? Жених? Суженый? Не венчаны мы, не сговорены.

А Савелий Степаныч — человек серьёзный, хозяйственный.

Он помочь может. И помог уже. Завтра зерно пришлёт.

А ты... что ты мне дашь, кроме стыда на деревне?

Иван отшатнулся, будто она ударила его.

— Да я ж... я ж тебя люблю, Катя, — сказал он тихо, беспомощно.

— А он тебя... он тебя использует, как...

— Молчи! — снова оборвала она, но голос её сорвался.

Она быстро смахнула слезу, глянула в сторону баб, которые уже вовсю судачили, отставив работу.

— Иди, Ваня. Иди отсель. Не береди душу.

Она повернулась и пошла обратно в поле, в свой ряд, к своей лебеде, к своей боли. Шла и чувствовала, как он смотрит ей в спину — жарко, отчаянно, неотрывно.

Иван постоял ещё минуту, глядя на неё, потом перевёл взгляд на Митьку.

Мальчик подобрал с земли рассыпанный хлеб, сдул с него пыль и аккуратно положил обратно на тряпицу. Посмотрел на Ивана, ничего не понимая, и снова уткнулся в свою щепку-лошадку.

В груди у Ивана всё кипело и рвалось на части. Любовь, обида, бессильная ярость на свою бедность — всё смешалось в один тугой, болезненный комок.

Он знал, что Савелий её не любит, что она для мельника — как вещь, как способ продлить род, получить работницу в дом и утолить свою вдовью плоть.

Знал, а сделать ничего не мог. Потому что у Савелия — мельница, амбары, деньги. А у него — только гармонь, косые руки да сердце, которое сейчас разрывалось от боли.

Он резко развернулся и пошёл прочь, прочь от этого поля, от этих бабьих пересудов, от Катерины.

В ушах стоял её голос: «Что ты мне дашь, кроме стыда?» А в руке до сих пор держал крошки Митькиного хлеба.

Разжал пальцы, сдул их и зашагал быстрее, почти побежал, словно надеялся убежать от самого себя.

В полдень, когда солнце стояло в зените и работать стало невмоготу, бабы уселись в тени перекусить.

Катерина села отдельно, подала Митьке воды из крынки, отрезала ему ещё хлеба. Сама есть не могла — кусок в горло не лез.

Вдали, на дороге, ведущей к мельнице, показалась телега. Правил ей работник Савелия, пожилой молчаливый мужик.

Телега свернула к околице и остановилась у Катерининой избы. Мужик скинул на землю мешок, махнул рукой кому-то и поехал обратно.

Катерина видела это.

Видела, как мешок остался лежать у крыльца, серый, тяжёлый. Полмешка. Цена.

Она отвернулась и уставилась в поле, на бесконечные ряды проса, на жару, дрожащую над землёй.

Рядом возился Митька, сытый, с хлебом в руке. А в груди у неё было пусто и холодно, словно зима уже наступила.

. Продолжение следует

Глава 2