РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Следующее утро встало над станицей погожее и ясное, обещая жаркий день.
Солнце поднималось из-за леса большое, золотистое, и первый его свет упал на сады, на крыши, на реку, что лежала в низине, окутанная легким утренним туманом.
Туман этот клубился над водой, поднимался белыми космами и таял в лучах восходящего светила, открывая зеркальную гладь, в которой отражалось чистое, еще бледное небо.
Петр проснулся рано, едва забрезжил рассвет.
Всю ночь ему снилась Анисья — уже не испуганная, не убегающая, а тихая, с той самой улыбкой, какой она улыбнулась ему вчера на прощание.
Он открыл глаза и долго лежал, глядя в потолок, слушая, как за стеной мать хлопочет у печи, как отец кашляет, собираясь во двор. Вчерашний день, вчерашняя встреча — все это казалось сном, таким удивительным и прекрасным, что не верилось, что это было наяву.
За окном запел первый петух, ему откликнулся второй, третий — и скоро вся станица наполнилась этим разноголосым утренним хором.
Где-то за садами залился жаворонок, и его чистая, серебряная трель вплелась в общий утренний гомон.
Петр поднялся, умылся ледяной водой из рукомойника, чувствуя, как по телу разливается бодрость, оделся и вышел во двор.
Утро встретило его свежестью, запахом мокрой травы и цветов. Роса лежала на листьях обильная, тяжелая, и каждый листок, каждая травинка горели, переливались в этом утреннем свете.
Отец уже возился у сарая, доставал косы, точильный брусок, проверял сбрую. Увидев сына, крякнул довольно:
— А, встал? Доброе утро. Сегодня на покос пойдем, пока роса, пока трава мягкая. Заждалась травушка-то, перестаивает уже.
— Иду, батя, — отозвался Петр, подходя к отцу.
Иван Захарович был мужик основательный, кряжистый, с пышными седыми усами и руками, привыкшими к любой работе.
Он поглядывал на сына с довольной усмешкой, но в глазах его пряталось что-то еще — вопрос, который он пока не решался задать.
Они запрягли коня в телегу, погрузили косы, грабли, брусок для точки, большой глиняный кувшин с водой, прикрытый мокрой тряпицей, и тронулись в путь.
Дорога к дальним покосам лежала через станицу, мимо колодца, мимо беленых хат, мимо цветущих садов, потом через выгон, где паслись коровы, и дальше, к реке.
Солнце поднялось уже выше, и жара начинала чувствоваться.
Петр правил конем, а отец сидел рядом, покуривал трубочку и поглядывал по сторонам хозяйским взглядом.
— Хорошо нынче трава пошла, — проговорил он, кивая на луга, что расстилались по обе стороны дороги. — Дождей в меру, солнца в меру. Сена на зиму запасем доброго.
Петр кивал, соглашаясь, но мысли его были далеко. Он думал о ней, о том, как вечером снова пойдет к покосившемуся плетню, как увидит темно-зеленые глаза, как услышит тихое «здравствуй».
Переправились через реку вброд — вода дошла коню до брюха, телега заскрипела, оседая на мокром песке, но выбрались благополучно.
На том берегу начинались заливные луга — царство высокой, сочной травы, что стояла стеной, в человеческий рост, с вкраплениями ярких цветов: синих колокольчиков, желтых купальниц, белых ромашек.
Отец выбрал место, где трава была особенно густой, остановил коня, спрыгнул с телеги.
— Здесь начнем, — сказал он, доставая косы. — Ты, Петро, с краю заходи, я с другого. Пореже чтоб, не торопясь, но чисто.
Они взялись за косьбу. Работа знакомая с детства, привычная, но требующая сноровки и силы. Коса звенела, врезаясь в сочную траву, и она ложилась ровными, тяжелыми рядами.
Пахло скошенной зеленью так остро и сладко, что кружилась голова.
Пот заливал глаза, рубаха прилипала к телу, но Петр не замечал усталости — работа спорилась, и это приносило радость.
Они косили долго, пока солнце не поднялось в самый зенит и жара не стала совсем невыносимой. Отец первый остановился, вытер пот со лба рукавом.
— Передохнем, — сказал он, кивая в сторону телеги. — Водицы попьем, перекусим, чем мать собрала.
Они присели в тени старой ивы, что росла у самой воды.
Отец достал из телеги узелок с хлебом, салом, луком, развернул, разлил воду по кружкам. Некоторое время ели молча, наслаждаясь отдыхом и прохладой, что тянула от реки.
Потом отец свернул цигарку, закурил и, глядя на воду, заговорил:
— Ну, рассказывай, сынок. Что у тебя на душе? Мать волнуется, я вижу. Да и сам я не слепой.
Петр помолчал, собираясь с мыслями. Отцу он привык доверять, с детства знал — этот не осудит, не высмеет, поймет.
— К Анисье я хожу, батя, — сказал он наконец. — К той, что у левад живет, вековухой кличут.
Отец не удивился.
Только попыхтел трубкой, выпустил дым и кивнул:
— Знаю. Видел я, как ты по утрам исчезаешь. И вчера видел, как шел оттуда. Ну и что она?
Петр ожидал чего угодно — осуждения, предостережения, недовольства.
Но отец говорил спокойно, даже как-то одобрительно.
— Она... она хорошая, батя, — сказал Петр, и голос его дрогнул.
— Добрая, работящая, красивая. Только напуганная всем. Люди ее обижали, сплетни пускали.
Она одна, совсем одна. А я... я не могу без нее.
Иван Захарович долго молчал, глядя на реку.
Потом повернулся к сыну, и в глазах его, выцветших от времени и солнца, Петр увидел понимание.
— Девка она, говорят, справная, — проговорил отец. — Я про нее слышал. И про сплетни эти слышал. А ты знаешь, откуда они взялись?
Петр покачал головой.
— Бабка рассказывала, — сказал он. — Про родителей, про тетку, про то, как она одна выживала.
— Ну, бабка знает, — кивнул отец. — Она многих помнит. А я тебе вот что скажу, Петро.
Сплетни эти — они от зависти.
Девка красивая, гордая, ни перед кем не гнется. А таких не любят. Легче сказать «порченная», чем признать, что она лучше тебя. Чище. Горше.
Он помолчал, затянулся трубкой.
— Я ее мать помню, Настасью. Красавица была, каких поискать.
И характером такая же — тихая, гордая. После мужа не оправилась, сердце не выдержало. А девчонка одна осталась. И выжила.
Сама. Без помощи, без поддержки. Это, сынок, характер. Сила. Такая женой будет — золото. За такую драться надо.
Петр смотрел на отца с удивлением и благодарностью. Он не ожидал такой поддержки.
— А люди? — спросил он. — Сплетни? Мать?..
— А что люди? — усмехнулся отец. — Люди всегда судачат.
Перестанут об одном судачить, начнут о другом. А ты живи своим умом. Мать... мать переживет.
Она у нас добрая, сердцем чует, где правда. Ей только время надо, чтобы привыкнуть. А если ты твердо решил — иди. Не отступай.
Он протянул руку, положил сыну на плечо.
— И еще, Петро. Ты не спеши. К ней с наскоком нельзя. Она, как дикая козочка, — пугливая.
Приручай потихоньку. Лаской, заботой, терпением.
Помогай, будь рядом, но не дави. Сама оттает, если почувствует, что ты — свой.
Петр слушал отца, и каждое слово ложилось на душу, как зерно в благодатную почву.
— Спасибо, батя, — сказал он тихо.
— Не за что, — усмехнулся старик. — Ты казак, сам должен головой думать. А я так... подсказал, если что не так. Ладно, отдохнули — и за работу. Пока солнце не спалило все.
Они снова взялись за косы, и работа пошла еще лучше. Петр косил и думал об отцовских словах, и на душе было легко и радостно. Поддержка отца значила для него очень много.
К вечеру, усталые, но довольные, они погрузили сено на телегу и тронулись в обратный путь.
Солнце клонилось к закату, и длинные тени от деревьев ложились на дорогу. Воздух стал прозрачнее и звонче, и соловьи уже пробовали голоса, готовясь к вечерним концертам.
Дома Петр быстро перекусил, умылся, переоделся в чистую рубаху и, сказав матери, что пойдет проветриться до вечера, зашагал к левадам.
Мать только вздохнула ему вслед — поняла, не окликнула.
Он шел знакомой дорогой, и сердце его билось ровно и радостно.
День угасал, окрашивая небо в нежные розовые и золотые тона. Сады стояли притихшие, лишь изредка вздыхая под легким ветерком.
Птицы пели особенно звонко, прощаясь с уходящим днем.
За околицей дорога пошла под уклон, к реке. Трава здесь была выше, сочнее, и Петр снова залюбовался открывшейся картиной. Река лежала внизу, спокойная и величественная, отражая закатное небо. Над водой кружили ласточки, иногда касаясь крыльями поверхности и оставляя за собой легкую рябь.
Где-то на том берегу куковала кукушка, и эхо разносило ее голос далеко окрест.
Хата Анисьи показалась из-за поворота.
Она стояла все так же одиноко, утопая в зелени старых яблонь, и от нее веяло таким покоем, что Петр невольно замедлил шаг, боясь спугнуть этот вечерний покой.
Калитка была приоткрыта.
Он вошел во двор и увидел Анисью. Она сидела на крыльце, на том самом месте, где вчера, и смотрела на закат.
Услышав шаги, обернулась, и в глазах ее, темно-зеленых, отразилось закатное небо — золотое, розовое, нежное.
— Ты пришел, — сказала она тихо, и в голосе ее не было испуга, только радость, тихая, робкая, но такая искренняя, что у Петра защемило сердце.
— Обещал же, — улыбнулся он, подходя ближе. — Как ты тут? Не скучала?
Она покачала головой и чуть заметно улыбнулась в ответ.
— Работала. Огород поливала. Думала... о тебе.
Петр сел рядом на ступеньку, на почтительном расстоянии, боясь спугнуть ее близостью.
Они сидели молча, глядя, как догорает закат. Солнце уже скрылось за рекой, и только багряная полоса на горизонте напоминала о нем.
Звезды одна за другой зажигались на темнеющем небе, и первая, самая яркая, загорелась прямо над их головами.
— Красиво у тебя тут, — сказал Петр. — Тихо. Спокойно.
— Мне нравится, — отозвалась Анисья.
— Я здесь выросла.
Здесь мама с папой жили.
Я их плохо помню, но место помню. Теплое оно.
Она говорила тихо, доверчиво, и Петр слушал, боясь дышать, чтобы не спугнуть эту доверительность.
— А ты расскажи о себе, — попросила она вдруг. — Я про тебя ничего не знаю. Только что казак, что служил, что с Федором дружишь.
Петр улыбнулся и начал рассказывать.
О детстве, о службе, о том, как скучал по дому, по станице, по этим садам. Анисья слушала внимательно, иногда задавала вопросы, и голос ее звучал все увереннее, все теплее.
Ночь опустилась на землю тихая и звездная.
Где-то за рекой запел соловей, и его голос разносился далеко окрест, чистый и тоскующий.
Петр и Анисья сидели на крыльце, и между ними росло что-то важное, хрупкое, как тот цвет, что осыпался с яблонь, но такое живое и настоящее, что ни сплетни, ни людская молва, ничто не могло его разрушить.
Ночь пролетела незаметно, словно одно долгое, сладкое мгновение. Петр и Анисья сидели на крыльце, говорили, молчали, снова говорили, и время текло мимо них, не властное над этим вечером.
Звезды одна за другой зажигались на небе, и скоро вся высь усыпалась ими, как поле цветами.
Млечный Путь разлился мутной, светящейся дорогой, уходящей за горизонт, и казалось, что по нему можно идти и идти, не останавливаясь.
С реки тянуло прохладой и сыростью, пахло тиной и водяными травами.
Где-то в камышах ухал выпь, и этот низкий, утробный звук вплетался в соловьиные трели, создавая удивительную, ни с чем не сравнимую симфонию летней ночи.
Анисья рассказывала о себе — сначала робко, с запинками, словно каждое слово приходилось вытягивать из себя клещами.
Но Петр слушал так внимательно, так участливо, что она постепенно успокоилась, и речь ее стала плавной, текучей, как та река, что лежала внизу.
Она рассказала про отца — каким она его помнила: высоким, сильным, с такими же темными, как у нее, глазами.
Как он сажал ее на плечи и носил по саду, срывая с веток самые спелые яблоки.
Как ушел на войну и не вернулся. Рассказала про мать — как та почернела от горя, перестала разговаривать, только смотрела куда-то в одну точку, а потом и вовсе угасла, как свеча на ветру.
Про тетку рассказывала скупо, без злости, скорее с усталостью — как та взяла ее из жалости или корысти, как гнула спину с утра до ночи, как били, как обижали.
Про то, как в шестнадцать лет ушла в родительскую хату, разваливающуюся, холодную, и начала жить одна.
— Тяжело было, — говорила она тихо, глядя на звезды.
— Очень тяжело. Но я не хотела просить. Никого не хотела. Думала, лучше одна, чем с чужими, чем унижаться.
Петр слушал и чувствовал, как сердце его сжимается от боли за эту маленькую, хрупкую женщину, которая вынесла столько, сколько иному мужику не вынести.
— А теперь? — спросил он тихо. — Теперь тоже не хочешь никого?
Анисья повернулась к нему, и в темноте он увидел блеск ее глаз — темно-зеленых, глубоких, с мерцающими в них звездами.
— Теперь не знаю, — ответила она чуть слышно. — Теперь... ты пришел.
Они замолчали.
Молчание это было наполнено чем-то важным, тем, что словами не выразить.
Петр протянул руку и осторожно, боясь спугнуть, накрыл ее ладонь своей.
Анисья вздрогнула, но руку не отдернула. Так и сидели, глядя на звезды, и руки их лежали рядом, теплые, живые, такие разные и такие родные.
Когда Петр наконец поднялся, чтобы идти, ночь уже перевалила за половину.
Звезды стояли высоко и светили особенно ярко.
Соловьи пели, захлебываясь, и казалось, что нет в мире ничего прекраснее этой ночи, этих звуков, этого мгновения.
— Я завтра приду, — сказал Петр, глядя на нее сверху вниз. — Можно?
Анисья поднялась, подошла к нему близко-близко, так что он почувствовал запах ее волос — травяной, чуть горьковатый, чистый.
— Приходи, — сказала она. — Я буду ждать.
И впервые сама, по своей воле, протянула руку и коснулась его плеча.
Всего лишь легкое прикосновение, но Петру показалось, что звезды упали с неба и рассыпались у ног искрами.
Он пошел обратно через ночную станицу, и сердце его пело так громко, что, казалось, вся округа слышит эту песню.
Соловьи провожали его трелями, звезды освещали путь, и воздух был таким сладким, что кружилась голова.
Дома все спали.
Петр тихо пробрался на сеновал, повалился в душистое сено и долго лежал с открытыми глазами, глядя в звездное небо сквозь проем крыши. Там, в вышине, мерцали те же звезды, что и над хаткой Анисьи, и от этого они казались еще ближе, еще роднее.
Следующие дни потекли для Петра в каком-то новом, удивительном ритме.
Утром он работал по хозяйству, помогал отцу, делал все, что нужно, а ближе к вечеру, когда спадала жара, шел к левадам.
И каждый раз, подходя к знакомой калитке, чувствовал, как сердце замирает в сладком предчувствии.
Анисья встречала его по-разному — иногда на крыльце, иногда в огороде, иногда выходила из хаты, услышав шаги. Но всегда в глазах ее загорался тот самый теплый свет, который Петр увидел впервые в тот вечер, когда они сидели на крыльце и смотрели на звезды.
Он помогал ей по хозяйству — перекрыл крышу на сарае, поправил забор, наносил воды, наколол дров на всю зиму.
Работал много, не жалея сил, и Анисья сначала стеснялась, пыталась отказаться, но потом привыкла и только смотрела на него с такой благодарностью, что Петру хотелось горы свернуть.
Они разговаривали. О многом. О жизни, о людях, о вере, о том, что ждет впереди.
Анисья постепенно открывалась, становилась разговорчивее, и Петр узнавал в ней ту самую девушку, какой она могла бы быть, если бы не сломали ее обстоятельства — умную, тонко чувствующую, с острым умом и добрым сердцем.
Однажды он принес ей цветов — полевых, простых, но таких красивых: ромашки, колокольчики, клевер.
Анисья взяла их, прижала к груди и вдруг заплакала — тихо, беззвучно, уткнувшись лицом в букет.
— Ты чего? — испугался Петр. — Обидел чем?
— Нет, — сквозь слезы прошептала она.
— Никто мне никогда цветов не дарил. Никто. Ты первый.
Петр обнял ее — впервые сам, по своей воле, и она не отстранилась, не испугалась.
Прильнула к нему, такая маленькая, хрупкая, и плакала, и смеялась сквозь слезы, и шептала что-то неразборчивое, и Петр чувствовал, как сердце его переполняется такой нежностью, какой он никогда раньше не знал.
С того дня они стали неразлучны. Каждый вечер Петр приходил к хате на краю станицы, и каждый вечер Анисья ждала его.
Станичники начали поговаривать — кто с осуждением, кто с любопытством, но Петру было все равно.
Он знал, что делает правильно, что это его судьба, и никакие сплетни не заставят его отступить.
Федор сначала крутил пальцем у виска, потом, видя упрямство друга, махнул рукой.
Сам он вовсю ухаживал за Марийкой и, кажется, не без успеха — чернобровая соседка все чаще поглядывала в его сторону, и гулянки они теперь проводили вместе.
А Петр и Анисья сидели вечерами на крыльце, слушали соловьев, смотрели на звезды и говорили, говорили без конца, словно старались наверстать все те годы, что прожили порознь.
Июнь подходил к концу. Сады отцвели, осыпав последние лепестки на землю, и теперь стояли в молодой, сочной зелени, обещая богатый урожай.
По ночам стало теплее, и соловьи пели особенно звонко, словно радуясь наступившему лету.
Однажды, в особенно теплый вечер, когда звезды зажигались одна за другой, а над рекой поднимался легкий туман, Петр взял Анисью за руку и сказал то, что давно уже собирался сказать:
— Анисья, выходи за меня. Не вековать же тебе одной. А я без тебя — тоже не жилец. Выходи.
Она долго молчала, глядя на него в темноте, и Петр видел, как блестят ее глаза — влажно, трепетно, счастливо.
— Ты правда хочешь? — спросила она чуть слышно. — Со мной, со всеми моими сплетнями, со всей моей неладной славой?
— Плевал я на сплетни, — ответил Петр твердо. — Мне ты нужна. Ты, Анисья. А больше никто.
Она прильнула к нему, спрятала лицо у него на груди, и он почувствовал, как плечи ее вздрагивают — то ли от смеха, то ли от слез.
— Да, — прошептала она наконец. — Да, Петр. Я согласна.
И звезды над ними засияли ярче, и соловьи запели громче, и вся ночь, казалось, замерла в этот миг, благословляя их союз.
После того как Анисья прошептала свое согласие, Петр почувствовал, как мир вокруг изменился. Даже воздух стал другим — гуще, слаще, напоеннее счастьем.
Он обнял ее крепче, прижал к себе, и они долго стояли так, под звездным небом, слушая, как поют соловьи, как плещется рыба в реке, как где-то далеко лают собаки в станице. Все эти звуки сливались в одну удивительную мелодию, которая играла только для них двоих.
— Пойдем завтра к моим, — сказал Петр, когда они наконец оторвались друг от друга.
— Матери с отцом скажем. Бабке. Они должны знать.
Анисья вздрогнула, и в глазах ее снова мелькнул знакомый испуг.
— А если... если они не примут меня? Если прогонят?
— Не прогонят, — твердо ответил Петр.
— Отец уже знает, он за нас. А мать... мать добрая, она поймет. Только не бойся. Я рядом буду.
Она подняла на него глаза — темно-зеленые, с мерцающими в них звездами, и кивнула.
— С тобой не страшно.
Утром следующего дня Петр проснулся чуть свет. Солнце еще не взошло, но небо на востоке уже розовело, обещая ясный день.
Он быстро умылся, оделся во все чистое и, волнуясь, как перед первым боем, пошел к хате родителей.
Мать уже хлопотала у печи. Отец сидел на лавке, набивал трубку. Бабка Дарья, как всегда, занимала свой угол, попивая травяной взвар.
— Чего такой торжественный? — спросила мать, увидев сына. — Аль случилось что?
— Случилось, мам, — ответил Петр, останавливаясь посреди хаты. — Жениться я решил.
Ложка выпала из рук матери.
Отец перестал набивать трубку. Даже бабка подняла голову и уставилась на внука своими выцветшими, но зоркими глазами.
— На ком? — спросила мать тихо, хотя, кажется, уже догадывалась.
— На Анисье. На той, что у левад живет, Вековухой кличут.
В хате повисла тишина. Мать переглянулась с отцом, потом с бабкой. Петр стоял и ждал, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле.
— Ты... подумал? — наконец спросила мать. — Про нее всякое говорят.
— Мало ли что говорят, — вмешался отец, поднимаясь с лавки.
— Я Петру уже говорил: кто судачит — тот завидует.
Девка она хорошая, работящая, сирота. А что одна живет — так не по своей воле. Натерпелась, поди, с детства.
Мать вздохнула, покачала головой, но видно было, что слова мужа подействовали.
— Красивая она, — неожиданно подала голос бабка. — Я ее мать помню, Настасью. Красавица была. И характером гордая, чистая. Девка в мать пошла. Не слушай никого, Петро. Если сердце тянет — бери.
Петр с благодарностью посмотрел на бабку, потом на отца.
— Она сейчас у околицы ждет, — сказал он. — Можно, я ее приведу? Познакомитесь.
Мать помолчала, потом махнула рукой:
— Веди уж. Раз такое дело.
Анисья ждала его у околицы, на том самом месте, где они впервые встретились с Федором при въезде. Она стояла, прислонившись к старой вербе, и теребила в руках платок. Увидев Петра, шагнула навстречу, и в глазах ее читался такой страх и такая надежда, что у Петра сердце сжалось.
— Ну что? — спросила она чуть слышно.
— Пошли, — улыбнулся он, беря ее за руку. — Все будет хорошо.
Они пошли по пыльной улице, мимо беленых хат, мимо цветущих палисадников, мимо любопытных соседей, которые, конечно же, выглядывали из окон и из-за плетней. Анисья шла, низко опустив голову, но Петр держал ее руку крепко, и это придавало сил.
В хате Журбы их встретили торжественно.
Мать вытерла руки фартуком, оглядела Анисью с головы до ног.
Та стояла ни жива ни мертва, но старалась не подавать виду.
— Ну, здравствуй, Анисья, — сказала мать наконец. — Садись к столу, гостьей будешь.
Анисья подняла глаза, и в них блеснули слезы.
— Спасибо, — прошептала она. — Спасибо, что приняли.
Отец крякнул довольно, бабка закивала. Мать поставила на стол пироги, налила молока.
И вскоре все сидели за столом, разговаривали, и Анисья понемногу оттаивала, отвечала на вопросы, даже улыбнулась пару раз.
А вечером, когда стемнело и зажглись звезды, Петр провожал ее домой.
Они шли медленно, и ночь обнимала их своим теплым, душистым крылом. Соловьи пели так звонко, что, казалось, весь мир заслушался.
— Твои родители... они хорошие, — сказала Анисья тихо. — Я боялась, а они... приняли.
— А ты сомневалась? — улыбнулся Петр. — Я же говорил.
Она остановилась, повернулась к нему, и в темноте он увидел, как сияют ее глаза.
— Петя, я так счастлива, — прошептала она. — Так счастлива, что страшно. Вдруг это сон?
— Не сон, — ответил он, обнимая ее. — Теперь уже не сон. Навсегда.
На следующий день начались приготовления к свадьбе. Мать засуетилась, забегала: надо было готовить приданое, договариваться с попом о венчании, звать гостей. Отец взял на себя хозяйственную часть — решено было, что молодые будут жить в хате Анисьи, но ее надо было подновить, пристроить сени, поправить крышу.
Петр с отцом и Федором, который вызвался помочь, с утра до вечера работали на усадьбе.
Бегали с топорами, пилами, молотками. Анисья носила им воду, кормила обедом, и глаза ее сияли таким счастьем, что у Петра сердце заходилось.
Федор, глядя на друга, только головой качал:
— Ну, Петро, учудил.
А я ведь тоже на Марийке решил жениться. Девка она веселая, румяная, с такой не соскучишься.
— Давно пора, — усмехнулся Петр. — А то все по гулянкам ходишь.
Станичники поначалу судачили: как же так, вековуху замуж берет казак, да еще из хорошей семьи.
Но потом, видя, как Петр с отцом хлопочут на усадьбе, как Анисья преобразилась, перестала дичиться, начала улыбаться людям, многие сменили гнев на милость. А те, кто продолжал злословить, просто не получали внимания.
Свадьбу назначили на первое воскресенье после Петрова дня.
К этому времени все было готово: хата сияла свежей побелкой, новые сени пахли деревом, во дворе поставили столы для гостей.
Мать с бабкой наготовили столько еды, что, казалось, можно было кормить всю станицу.
Утро свадьбы выдалось на редкость погожим. Солнце встало чистое, золотистое, и роса на траве горела таким ярким светом, что глазам больно. Над рекой поднимался легкий туман, но он быстро таял в лучах солнца, открывая зеркальную гладь, по которой плавали белые кувшинки.
Петр оделся в новую казачью форму — мать сшила к свадьбе, — начистил сапоги, пригладил усы.
Анисье помогали наряжаться соседские женщины — те, что перестали ее сторониться и пришли помочь.
Платье ей сшили белое, простое, но такое красивое, что она сама себе не верила, глядя в зеркало.
Венчались в станичной церкви, старой, белокаменной, с золотыми куполами, что отражали солнце и сияли над всей округой. Народу собралось много — все хотели посмотреть на свадьбу, о которой судачили последние недели.
Петр стоял у алтаря и ждал, когда введут невесту. Сердце колотилось, как бешеное.
И вот она появилась — в белом платье, с венком из полевых цветов на голове, с фатой, что колыхалась от каждого движения.
Лицо ее было бледным от волнения, но глаза — темно-зеленые, глубокие — сияли таким светом, что Петр забыл, как дышать.
Они обменялись кольцами, священник прочитал молитвы, и Петр впервые поцеловал ее как жену — при всем народе, при всей станице.
А когда они вышли из церкви, их осыпали зерном, хмелем, лепестками цветов. И солнце светило так ярко, что казалось, сам Бог благословляет этот брак.
Гулянье началось во дворе у хаты Анисьи — теперь уже их общей хаты. Столы ломились от яств, горилка лилась рекой, гармонист играл так, что ноги сами пускались в пляс. Петр сидел рядом с молодой женой, держал ее за руку и не верил своему счастью.
Федор с Марийкой сидели тут же, пили за молодых, кричали «горько». Мать Петра, Агафья Ильинична, утирала слезы кончиком платка — то ли от радости, то ли от умиления. Отец, Иван Захарович, степенно беседовал с соседями, но то и дело поглядывал на сына и довольно покрякивал.
Бабка Дарья сидела на почетном месте, принимала поздравления и согласно кивала — мол, я же говорила, девка хорошая.
А вечером, когда солнце село и зажглись звезды, а гости понемногу разошлись, Петр и Анисья остались вдвоем. Они сидели на крыльце, обнявшись, и смотрели на звездное небо. Соловьи пели так же звонко, как в тот вечер, когда она согласилась стать его женой. Река тихо плескалась внизу. Июльская ночь обнимала их теплом и покоем.
— Спасибо тебе, — прошептала Анисья, прижимаясь к нему. — За все спасибо. За то, что поверил. За то, что не побоялся. За то, что спас меня от одиночества.
— Ты меня спасла, — ответил Петр, целуя ее в макушку. — Я без тебя и не жил вовсе. А теперь живу.
И звезды над ними сияли особенно ярко, благословляя этот союз, эту любовь, эту новую жизнь, которая только начиналась.
****
Две недели после свадьбы пролетели как один счастливый день. Петр и Анисья не могли наглядеться друг на друга, не могли надышаться этим новым, удивительным чувством, которое переполняло их до краев. Каждое утро Петр просыпался и видел рядом темно-зеленые глаза, смотревшие на него с такой любовью, что сердце заходилось от счастья.
Они жили в ее хате — теперь уже их общей хате. Анисья, словно расцветая на глазах, хлопотала по хозяйству, управлялась с коровой, с огородом, и все у нее горело в руках. Петр помогал, работал с утра до вечера, но усталости не чувствовал — только радость и покой.
По вечерам они сидели на крыльце, смотрели на звезды, слушали соловьев. Июль был в самом разгаре, сады стояли в молодой зелени, наливались плоды, и воздух был густой, тяжелый, напоенный ароматами трав и речной свежести. Соловьи пели особенно звонко, словно радуясь их счастью.
Федор с Марийкой тоже объявили о помолвке. Свадьбу решили играть осенью, после уборки урожая. Марийка, чернобровая, веселая, с красными бусами на смуглой шее, теперь частенько забегала к Анисье — они подружились, и Анисья, которая всю жизнь прожила одна, наконец-то обрела подругу.
Но счастье это было омрачено одной тенью — приближавшимся концом побывки. Казакам пора было возвращаться на службу. Петр и Федор получили предписание явиться в полк через две недели после Петрова дня.
Петр долго не решался сказать об этом Анисье. Все откладывал, все думал, как подобрать слова. Но однажды вечером, когда они сидели на крыльце и солнце садилось за рекой, окрашивая небо в багряные тона, он наконец заговорил.
— Анисья, — начал он, беря ее за руку. — Мне через неделю уезжать. На службу.
Она замерла, и в глазах ее, темно-зеленых, отразился закат. Петр увидел, как по лицу ее пробежала тень, но она не заплакала, не испугалась, только сжала его руку крепче.
— Я знала, — сказала она тихо. — Знала, что это случится. Только не думала, что так скоро.
Они долго сидели молча, глядя, как догорает закат. Потом Анисья повернулась к нему и посмотрела прямо в глаза.
— Ты возвращайся, Петр, — сказала она твердо. — Я буду ждать. Сколько надо, столько и буду. Ты мне жизнь подарил, ты меня от одиночества спас. Я теперь знаю, что такое счастье. И буду ждать, сколько Бог даст.
Петр обнял ее, прижал к себе, чувствуя, как бьется ее сердце — часто-часто, но ровно. Сильная она была, его Анисья. Сильнее, чем думала сама.
Последняя неделя пролетела как один день. Петр старался сделать как можно больше: нарубил дров на всю зиму, поправил все, что можно было поправить, запасся сеном для коровы. Анисья ходила за ним тенью, стараясь каждую минуту быть рядом.
Федор тоже готовился к отъезду. Марийка, в отличие от Анисьи, слез не сдерживала — ревела в три ручья, обнимала жениха и причитала, как по покойнику. Федор гладил ее по голове, успокаивал, обещал писать письма и вернуться живым и здоровым.
Накануне отъезда у Журбы собрались все свои. Мать наготовила столько еды, что стол ломился. Отец достал самую лучшую горилку, пятилетней выдержки. Бабка Дарья сидела в своем углу и поглядывала на внука с гордостью и печалью.
— Ну, сынок, — сказал отец, поднимая рюмку. — За тебя. Служи честно, как мы служили. Возвращайся живым. А мы тут за хозяйством присмотрим. За Анисьей присмотрим. Не бойся.
— Спасибо, батя, — ответил Петр, чокаясь с отцом. — Верю.
Анисья сидела рядом, бледная, но спокойная. Она почти не ела, только смотрела на Петра, словно пыталась запомнить каждую черточку его лица.
Утро отъезда выдалось пасмурным. Небо затянуло тучами, и моросил мелкий, противный дождь — такие дожди бывают в конце июля, когда лето начинает клониться к осени. Но к тому времени, когда казаки вывели коней, дождь перестал, и тучи начали расходиться, открывая клочки синего неба.
У околицы собралась вся станица. Провожали двоих казаков — Петра и Федора. Марийка висела на шее у жениха и ревела так, что ее слышно было, наверное, на том берегу реки. Федор гладил ее по спине, бормотал что-то успокаивающее, но видно было, что и ему нелегко.
Анисья стояла рядом с Петром, держа его за руку. Она не плакала. Только смотрела на него своими темно-зелеными глазами, и в них было столько любви, столько нежности, столько тоски, что Петру хотелось бросить все и остаться. Но он знал — нельзя. Долг есть долг.
— Береги себя, — сказала она тихо, поправляя ему ворот гимнастерки. — Пиши. Я буду ждать каждое письмо.
— Буду писать, — пообещал Петр. — Ты тут не скучай. Матери помогай, отцу. Если что — они рядом.
Он обнял ее, прижал к себе крепко-крепко, чувствуя, как бьется ее сердце. Потом поцеловал в губы — долго, в последний раз перед разлукой.
— Пора, — сказал Федор, отрываясь от Марийки. — Трогаться надо, пока свет.
Петр вскочил на коня, поправил фуражку, оглянулся на Анисью. Она стояла, тоненькая, хрупкая, и смотрела на него. Ветер трепал подол ее юбки, платок сбился на сторону, открывая темные волосы, но она не замечала ничего — только его.
— Я вернусь! — крикнул Петр, пришпоривая коня. — Слышишь? Я вернусь!
Анисья кивнула и подняла руку, прощаясь. И Петр видел, как губы ее шевельнулись, произнося что-то — может быть, молитву, может быть, его имя.
Казаки поскакали по пыльной дороге, мимо садов, мимо реки, мимо тех мест, где еще недавно было так хорошо. Петр оглядывался, пока станица не скрылась за поворотом, пока не исчезла из виду тоненькая фигурка в темном платочке.
Федор ехал рядом, молчал, только вздыхал тяжело.
— Эх, жизнь казацкая, — проговорил он наконец. — То дома, то в седле. А бабы наши ждут. Марийка моя вон как убивалась. А твоя... твоя крепкая, Петро. С характером.
— Крепкая, — согласился Петр, глядя вперед, на дорогу, уходящую в бесконечность. — Она крепкая. Выдержит.
Они ехали молча, каждый думал о своем. Солнце пробивалось сквозь тучи, освещая дорогу, сады, реку, что осталась позади. Где-то высоко в небе пел жаворонок, и песня его лилась чисто и радостно, словно обещая, что все будет хорошо.
А в станице, у околицы, все еще стояла Анисья. Она смотрела вслед удалявшимся всадникам, пока они не скрылись из виду совсем. Марийка рядом всхлипывала, утирая слезы кончиком платка.
Анисья обняла ее за плечи.
— Пойдем, — сказала она тихо. — Будем ждать. Они вернутся. Обязательно вернутся.
Они пошли обратно в станицу, и над ними разгоралось солнце, разгоняя последние тучи. Июльский день вступал в свои права, обещая тепло, свет и жизнь, которая продолжалась, несмотря ни на что.
Петр оглянулся в последний раз, уже перед самым лесом. Станица виднелась вдалеке, утопая в зелени садов. Белые хаты, золотые купола церкви, и где-то там, среди всего этого, его дом, его жена, его счастье.
— Вернусь, — прошептал он одними губами. — Обязательно вернусь.
И кони понесли их дальше, по дороге, ведущей в большую жизнь, полную опасностей и разлук, но и надежды на новую встречу. А впереди было лето, долгая дорога и вера в то, что любовь сильнее расстояний и времени.
. Конец.