Я заметила его в октябре.
Рыжий, с подпалинами на боках, не крупный и не мелкий – обычная дворняга, каких в нашем посёлке бегало десятка два. Но этот не бегал. Он сидел. Каждый день, ровно в три часа, у школьных ворот. Спина прямая, уши чуть вперёд, взгляд на дверь – будто кого-то высматривал в толпе выбегающих детей.
Я тогда не придала значения. Мало ли – бродячий пёс. Может, кто-то из ребят подкармливает, вот он и ходит. А у меня хватало забот. Второй класс, двадцать три ученика, из них четверо таких, что хоть привязывай к стулу. Тетради, планы, разговоры с родителями. И тишина по вечерам в однокомнатной квартире, где стены пахли побелкой, а за окном торчала котельная и три берёзы.
Мне было тридцать четыре. Два года после развода. Игорь уехал в Тверь, забрал машину, оставил кастрюлю с отбитой ручкой и ощущение, что я сделала что-то не так. Не сказал что. Просто ушёл. И я осталась в этом посёлке, в этой школе, с этими тетрадями. А потом перестала думать об этом. Или мне так казалось.
Пса я видела из окна класса. Мой кабинет на первом этаже, и если встать у подоконника, ворота – как на ладони. Я задерживалась допоздна, проверяла работы, и каждый раз, поднимая голову около трёх, видела одно и то же. Рыжий пёс. Сидит. Ждёт.
Дети высыпали после звонка – шумные, толкающиеся, с расстёгнутыми куртками. Пёс не двигался. Не бросался к ним, не вилял хвостом. Просто сидел и смотрел. Будто искал в толпе одно-единственное лицо.
В ноябре я стала наблюдать.
Не специально. Просто однажды задержалась у окна чуть дольше обычного. Дети расходились – кого-то забирали родители, кто-то шёл сам, парами, тройками. Пёс сидел. Вот ушли Самохины, близнецы, – сидит. Вот Лена Казакова побежала к маминой машине – сидит. Вот Петров, Гущин, Абрамова. Сидит.
А потом из двери вышел Тимофей Рогов.
Маленький, худой, в свитере, рукава которого были натянуты до костяшек. Он всегда ходил вдоль стены, прижимаясь плечом, будто хотел раствориться в штукатурке. Тихий мальчик. Не хулиган и не отличник. Не из тех, на кого обращаешь внимание сразу. Он просто был. Сидел на последней парте у окна и смотрел куда-то мимо доски.
Тимофей вышел, и пёс встал. Не сразу – сначала повёл носом, потом поднялся, отряхнулся. И пошёл за мальчиком. Не рядом. В пяти шагах позади. Как тень.
Тимофей ни разу не обернулся.
Я решила, что показалось. Совпадение. Мальчик последний вышел – пёс и пошёл. На следующий день я нарочно задержала Тимофея после урока. Попросила помочь стереть с доски. Он старательно водил тряпкой, а я смотрела в окно. Дети разошлись. Пёс сидел. Прошло пять минут. Десять. Сидел.
– Иди, Тимофей, – сказала я. – Спасибо.
Он кивнул и ушёл. Я прижалась к стеклу. Мальчик появился на крыльце, пёс встал и пошёл за ним. Как вчера. Пять шагов позади.
Я проверяла три дня подряд. Отпускала Тимофея раньше всех – пёс вставал. Задерживала – пёс ждал. В дождь, в слякоть, в тот первый мокрый снег, который лёг в конце ноября. Пёс сидел у ворот и ждал именно Тимофея Рогова. Только его.
И я поняла, что мне нужно узнать – почему.
О Тимофее я знала немного. Личное дело: Рогов Тимофей Валерьевич, восемь лет, проживает с бабушкой, Роговой Зоей Павловной. Мать – прочерк. Отец – умер. Больше ничего. Предыдущая классная, Алла Ивановна, ушла на пенсию в июне и оставила мне стопку папок с короткой запиской: «Тимофей Рогов – тихий, проблем нет». Три слова. Как будто этого достаточно, чтобы описать ребёнка.
Проблем и правда не было. Тимофей не дрался, не грубил, делал домашние задания. И на переменах стоял один у стены, пока остальные носились по коридору. Я замечала это, но не трогала. Мне казалось – он просто такой. Тихий. Бывают же тихие дети.
А потом я увидела хлеб.
Это было на обеде, в школьной столовой. Я дежурила и ходила между столами. Тимофей сидел над тарелкой супа, ел медленно, аккуратно. А потом – я чуть не пропустила – быстрым движением сунул кусок белого хлеба в карман куртки. Ловко. Привычно. Так, будто делал это сотни раз.
Я не стала подходить. Села за свой стол и задумалась. Может, не наедается. Может, бабушка плохо кормит. Или он просто мальчишка, который таскает хлеб – мало ли зачем.
Но я уже знала зачем.
В декабре я решила пойти к Роговым. Повод нашёлся – полугодовое собрание, нужно поговорить с бабушкой об успеваемости. Нормальный повод. Я сказала себе, что иду по работе. Но на самом деле я шла из-за пса.
Дом Роговых стоял на окраине посёлка, за продуктовым магазином и водонапорной башней. Старый, деревянный, с просевшей крышей и участком, на котором из-под снега торчали колья от помидорных подвязок. Калитка на проволочной петле. Двор вытоптан до глины, припорошённой тонким льдом.
Зоя Павловна открыла не сразу. Я стояла на крыльце, слушала, как за дверью шаркают шаги, и разглядывала заледеневшую ступеньку. Потом дверь отворилась, и я увидела невысокую женщину под семьдесят, в тёмном платке, завязанном под подбородком тугим узлом. Руки крупные, с загрубевшей кожей, пальцы с увеличенными суставами – кисти казались слишком большими для её роста. Она посмотрела на меня настороженно.
– Здравствуйте. Я Нина Сергеевна, классный руководитель Тимофея.
– Знаю, – сказала она. – Проходите.
В доме было чисто и холодно. Не от мороза – от пустоты. Мебель старая, но крепкая. На стенах фотографии: Тимофей маленький, женщина помоложе – видимо, Зоя Павловна лет десять назад. И мужчина. Широкоплечий, в клетчатой рубашке, с собакой у ноги. Рыжей собакой с подпалинами на боках.
Я замерла.
– Чаю? – спросила Зоя Павловна из кухни.
– Да. Спасибо.
Я сидела за столом, грела руки о чашку и искала слова. Тимофей был в своей комнате – бабушка отправила его делать уроки. Мы были одни.
– Зоя Павловна, – начала я. – Тимофей хорошо учится, нет проблем. Но я хотела спросить о другом.
Она посмотрела мне в глаза. Жёстко. Как смотрят люди, которые привыкли к плохим новостям.
– К школе каждый день приходит собака, – сказала я. – Рыжая дворняга. Садится у ворот ровно в три часа и ждёт. Я наблюдала несколько недель. Пёс ждёт Тимофея. Только его. Уходит за ним следом, когда мальчик выходит из школы.
Зоя Павловна поставила чашку. Аккуратно, двумя руками. И отвернулась к окну.
– Я видела фотографию на стене, – сказала я тихо. – Это та же собака?
Она молчала долго. Минуту, может, две. Потом сказала:
– Кузьма. Валерий его щенком подобрал. На трассе нашёл, у обочины, – в коробке из-под бананов кто-то выбросил. Кузьмой назвал, потому что морда серьёзная, как у деда. Два года пёс с ним в кабине ездил. Валера дальнобойщиком работал. Астрахань, Ростов, Волгоград – и Кузьма всегда рядом.
Она замолчала. Я ждала.
– Два года назад Валера погиб. Зимой, в гололёд. Фура в кювет. Кузьма был дома, тут, во дворе. Ждал.
Голос у неё не дрогнул. Но чашка в руках стояла неровно, и чай колыхнулся.
– Я пса выгнала, – сказала она. – Через неделю после похорон. Смотрю на него – и Валерку вижу. Он же хвостом виляет, в сени бежит, будто Валерка сейчас войдёт. А Валерки нет. И не будет.
Она посмотрела на меня.
– Не могу. Понимаете? Не от злости. Не могу и всё.
Я кивнула. И тут заметила. На стене в сенях, у двери – гвоздь. И на гвозде – поводок. Старый, брезентовый, выцветший до белёсого. Висит ровно, не пыльный. Будто кто-то его трогает.
Зоя Павловна перехватила мой взгляд. И ничего не сказала.
Я шла домой по тёмной улице и думала о трёх вещах. О мальчике, который прячет хлеб в карман. О псе, который два года сидит у ворот ровно в три часа дня. И о поводке, который висит на гвозде в пустом доме, где все делают вид, что собаки больше нет.
На следующий день я задержалась после уроков. Тимофей вышел из школы, как обычно, – последним. Кузьма поднялся и пошёл за ним. Я набросила пальто и вышла через запасной выход.
Мальчик шёл не домой. Он свернул за гаражи, к пустырю, где летом цвёл иван-чай, а сейчас торчала сухая трава из-под грязного снега. Остановился. Достал из кармана хлеб – тот самый, с обеда – разломил пополам. Присел на корточки.
Кузьма подошёл. Не сразу. Сначала обнюхал руку, потом ткнулся носом в ладонь. И только потом взял хлеб. Осторожно, одними губами, как берут что-то очень ценное.
Тимофей гладил его по голове. Тихо, без слов. Пёс прижимался к его коленям, и хвост ходил из стороны в сторону – медленно, тяжело, будто пёс разучился вилять им быстро.
Я стояла за углом гаража и не двигалась. Горло сжало так, что я не смогла бы сказать ни слова, даже если бы захотела.
А потом Тимофей сказал. Тихо, почти шёпотом, но я услышала.
– Кузьма, ты подожди. Я что-нибудь придумаю. Только не уходи, ладно?
Пёс лизнул ему пальцы.
Мальчик встал, вытер руки о штаны и пошёл к дому. Кузьма сел на пустыре и смотрел ему вслед. Не пошёл следом. Будто знал, что к дому – нельзя.
Я вернулась в школу. Села за стол. Тетради лежали стопкой, красная ручка – поперёк. И я подумала: а ведь мне никто не лизал пальцы от радости уже очень давно.
До зимних каникул оставалось две недели. Каждый день я видела одно и то же: Кузьма у ворот в три часа, Тимофей выходит последним, сворачивает за гаражи. Хлеб в кармане. Я больше не ходила следом. Но теперь я знала.
И не знала, что делать.
Тимофей был не из тех детей, которых можно разговорить одним добрым словом. Я пробовала. Оставляла после уроков, просила помочь разложить пособия, заводила разговоры о мелочах – о погоде, о каникулах, о том, какие книжки он читает. Он отвечал коротко и вежливо. Нет, спасибо. Да, нормально. Не читаю. И смотрел в сторону двери, потому что там, за ней, за школьным крыльцом, за воротами – ждал Кузьма.
Я поняла, что мне нужно время. И причина, по которой мальчик мне поверит.
Причина пришла сама. В январе.
Зоя Павловна упала на почте. Сортировала посылки, потянулась за тяжёлой коробкой – и осела на пол. Скорая приехала через сорок минут. Увезли в районную больницу – тридцать километров по заметённой дороге. Давление, сердце, возраст. Под семьдесят, двадцать лет на огороде и курах, два года горя, которое она носила в себе, как камень в кармане.
Мне позвонила завуч.
– Нина Сергеевна, у вас Рогов в классе. Бабушку увезли. Мальчика забрать некому. Можете?
Могу. Я же учитель. Я же тут для этого.
Тимофей сидел в учительской на стуле, ноги не доставали до пола. Рюкзак на коленях, рукава свитера натянуты до костяшек. Он не плакал. Не спрашивал, что с бабушкой. Просто сидел.
– Тимофей, – сказала я. – Бабушка в больнице. Ей станет лучше, но нужно несколько дней. Ты поживёшь пока у меня. Хорошо?
Он кивнул.
Мы пошли ко мне пешком. До моей квартиры – десять минут от школы, мимо котельной, мимо берёз. Тимофей шёл рядом, молча. Рюкзак болтался на одном плече. Я несла пакет с его вещами, которые собрала соседка Роговых – пара штанов, рубашка, зубная щётка.
В квартире он остановился у порога и стал снимать ботинки.
– Проходи, – сказала я. – Комната одна, но у меня есть раскладушка. Поставим у стены.
Он кивнул. И прошёл, прижимаясь плечом к стене. Точно так же, как в школьном коридоре.
Я приготовила макароны с сосисками. Тимофей ел, не поднимая головы. Потом попросился в ванную, почистил зубы, лёг на раскладушку. Я выключила верхний свет, оставила настольную лампу на кухне. Было девять вечера.
Я сидела за столом и проверяла тетради. В квартире было тихо. Так тихо, что я слышала, как тикают часы на стене и капает кран.
А потом услышала шёпот.
Тимофей стоял у окна. Босиком, в футболке, которая была ему велика – чья-то, из пакета. Он прижался лбом к стеклу и шептал.
– Кузьма. Кузьма, я тут. Слышишь? Я тут.
Я замерла. Даже ручку не положила – боялась, что звук выдаст.
Мальчик стоял так минуту, может, две. Потом вернулся на раскладушку, натянул одеяло до подбородка. И затих.
Я просидела над тетрадями ещё час. Но ни одной ошибки не нашла. Потому что не видела строчек.
На второй день Тимофей ушёл в школу, а я осталась дома – была свободная первая пара. Вымыла посуду, застелила раскладушку. И услышала звук за дверью. Тихое поскрёбывание. Потом – скулёж. Негромкий, низкий, будто кто-то тянул длинную ноту сквозь стиснутые зубы.
Я открыла дверь.
На площадке сидел Кузьма. Рыжий, с подпалинами на боках, с забитой грязью шерстью и рёбрами, которые проступали под кожей отчётливее, чем два месяца назад, когда я видела его последний раз вблизи. Он поднял на меня глаза – тёмные, влажные – и снова заскулил.
Он нашёл мальчика. По запаху, по следу – посёлок маленький, пять улиц, сотня домов. Пёс пришёл к чужой двери, потому что за ней был Тимофей.
Я села на корточки. Кузьма не подошёл. Смотрел мимо меня, в коридор, будто надеялся, что оттуда выйдет мальчик.
– Его нет дома, – сказала я. – Он в школе. Придёт после трёх.
Пёс лёг у двери. Положил морду на лапы. И закрыл глаза.
Я оставила ему миску с водой и кусок варёной курицы. Он не тронул ни то, ни другое. Лежал и ждал.
Когда Тимофей вернулся из школы, я услышала всё через дверь. Шаги на лестнице – мелкие, быстрые. Потом тишина. И голос, которого я раньше не слышала, – звонкий, живой, совсем не похожий на то ровное «да, нормально», к которому я привыкла.
– Кузьма! Кузьма, ты как меня нашёл?
Я открыла дверь. Тимофей стоял на коленях прямо на бетонном полу площадки, а Кузьма лизал ему щёки, лоб, нос – всё подряд, захлёбываясь, повизгивая, молотя хвостом по стене. Мальчик обхватил пса за шею обеими руками и прижался лицом к грязной рыжей шерсти. И смеялся. Я впервые за четыре месяца услышала, как смеётся Тимофей Рогов.
А потом он поднял голову и увидел меня.
Смех оборвался. Руки разжались. Он отодвинулся от пса, будто его поймали на чём-то запретном, и поднялся. Рукава свитера поползли вниз, до костяшек.
– Я не звал его, – сказал Тимофей. – Он сам пришёл. Честное слово.
Голос снова стал ровным. Глаза – сухими.
– Я знаю, – сказала я. – Заходи. И Кузьму заводи.
Он посмотрел на меня так, будто я сказала что-то на чужом языке.
– Заводи, – повторила я. – Только лапы ему вытри. Тряпка у двери.
Тимофей вытер Кузьме лапы старым полотенцем. Пёс стоял смирно, не дёргался, только хвост ходил из стороны в сторону – всё так же медленно, тяжело, будто каждый взмах давался ему с усилием. Мальчик завёл его в комнату, и Кузьма сразу лёг у раскладушки. Не на ковёр – на пол, у самой ножки. Положил морду на лапы и выдохнул – длинно, глубоко, как человек, который наконец добрался до дома.
Я достала из холодильника курицу. В этот раз Кузьма ел. Жадно, давясь, роняя куски на пол. Тимофей сидел рядом на корточках и смотрел, как пёс ест, и на лице у мальчика было выражение, которое я видела только у матерей, когда они кормят больного ребёнка. Серьёзное, сосредоточенное, нежное.
Я села за стол. Мне нужно было что-то сказать, но я не знала что. Поэтому сказала самое простое.
– Расскажи мне про него.
Тимофей молчал. Потом сел на пол рядом с Кузьмой, положил руку псу на спину. И заговорил. Не сразу – сначала тихо, будто проверяя, можно ли.
– Папа его нашёл. На трассе, в коробке. Маленького. Он в кабине с папой ездил. Всегда. Папа говорил – Кузьма лучше любого напарника, не храпит и карту не путает.
Он чуть улыбнулся. Пёс шевельнул ухом.
– А потом папа... – Тимофей замолчал. Провёл пальцами по шерсти, туда и обратно. – Потом папы не стало. Бабушка сказала – Кузьму нельзя держать. Он ей сына напоминает. Она его за калитку вывела и закрыла. А Кузьма сидел у ворот три дня. Скулил.
Голос у мальчика не дрожал. Но рука на спине пса остановилась.
– Я ходил к нему. Тайком. Носил хлеб, иногда кашу, если бабушка не видела. А потом он сам стал приходить к школе. Каждый день. К трём часам. Как будто знает, когда уроки кончаются.
– Он знает, – сказала я.
Тимофей посмотрел на меня.
– Он папин. Я не могу его бросить. Понимаете?
Я кивнула. Понимала. Этот пёс был единственным, что осталось от отца. Не фотография на стене, не поводок на гвозде – живое, тёплое, дышащее. Существо, которое тоже ждало Валерия и не дождалось. И теперь ждало его сына. Каждый день, ровно в три часа.
– А бабушка знает, что ты его кормишь? – спросила я.
– Нет. Она расстроится. Она и так всё время расстраивается. Только не говорит.
Восемь лет. И он уже решал, кого можно расстраивать, а кого нельзя.
Кузьма прожил у меня три дня. Спал у раскладушки, не лаял, не грыз ничего. Утром, когда Тимофей уходил в школу, пёс ложился у двери и ждал. Не скулил – просто лежал. И когда мальчик возвращался, вставал, тыкался носом в колени, и хвост начинал свою медленную раскачку.
Я смотрела на них и думала о Зое Павловне. О женщине, которая потеряла сына и выгнала его собаку, потому что не могла смотреть на неё без боли. Я не злилась на неё. Я понимала. Горе делает странные вещи с людьми. Иногда оно заставляет отталкивать именно то, что могло бы спасти.
На четвёртый день я поехала в районную больницу.
Зоя Павловна лежала в палате на четверых. Койка у окна, капельница, тёмный платок на тумбочке – даже тут, в больнице, она положила его рядом, как привычку. Увидела меня – и села. Резко, будто ей не ставили капельницу полчаса назад.
– Тимофей? Что с Тимофеем?
– Всё хорошо. Он у меня. Ходит в школу, делает уроки. Ест нормально.
Она выдохнула. Откинулась на подушку. Руки с крупными суставами легли на одеяло.
– Спасибо вам. Я через два дня выпишусь. Заберу его.
– Зоя Павловна, – сказала я. – Мне нужно вам кое-что рассказать. Не про оценки.
Она посмотрела на меня тем самым взглядом – жёстким, готовым к плохому. Я села на стул у кровати и рассказала. Про пса у ворот. Про три часа дня. Про хлеб в кармане. Про пустырь за гаражами. Про то, как мальчик стоял на коленях в подъезде и обнимал грязную собаку, и смеялся так, как ни разу не смеялся в школе за четыре месяца.
И про то, что он сказал: «Он папин. Я не могу его бросить».
Зоя Павловна слушала молча. Не перебивала. Лицо не менялось – то же жёсткое выражение, та же складка между бровями. Но когда я замолчала, она закрыла лицо руками. Медленно, будто не хотела, чтобы я это видела, но не смогла удержаться.
Я не стала говорить ничего. Ни «я понимаю», ни «ему нужен этот пёс». Она и так знала. Она знала с самого начала, с того дня, когда вывела Кузьму за калитку и закрыла её. Знала, что делает больно и себе, и внуку, и псу. Но горе было сильнее. Два года – и оно всё ещё было сильнее.
Она убрала руки от лица. Глаза сухие.
– Он живой? – спросила она. – Пёс. Здоров?
– Худой, – сказала я. – Но живой. Он у меня сейчас. Спит у раскладушки Тимофея.
Она смотрела в потолок. Молчала. Я ждала. В палате было слышно, как за стеной разговаривают медсёстры, и где-то далеко гудел лифт.
– Валерий его любил, – сказала Зоя Павловна. – Больше людей иногда. Говорил – Кузьма не предаст. Пёс и правда не предал. Два года ждёт.
Она повернулась ко мне.
– Везите. Домой его везите. Поводок в сенях на гвозде.
Я кивнула. Встала. И уже у двери услышала:
– Нина Сергеевна.
Я обернулась.
– Вы хороший учитель.
Я вышла в коридор. И только там, у стены, между пожарным щитом и расписанием процедур, позволила себе заплакать. Быстро, в кулак, чтобы никто не видел.
Зоя Павловна вернулась через два дня. Я привезла Тимофея и Кузьму на такси – в посёлке было одно, водитель Геннадич, который брал двести рублей в любой конец и не задавал вопросов. Пёс ехал на заднем сиденье, положив голову Тимофею на колени. Мальчик смотрел в окно и молчал, но рука лежала на рыжей голове и не убиралась.
Зоя Павловна стояла на крыльце. В тёмном платке, завязанном тугим узлом. Увидела пса – и я увидела, как дрогнуло её лицо. Всего на секунду. Губы сжались, потом разжались. Она опёрлась рукой о дверной косяк.
Тимофей вышел из машины. Кузьма спрыгнул следом. Мальчик посмотрел на бабушку, потом на пса, потом снова на бабушку.
– Баб, – сказал он. – Можно?
Зоя Павловна смотрела на Кузьму. Пёс сел у калитки – на том самом месте, где сидел два года назад, когда его выгнали. Сел и поднял морду. Ждал.
Она кивнула.
Тимофей побежал в дом. Я слышала, как загремели его шаги в сенях, как что-то звякнуло. Он выбежал обратно, и в руках у него был поводок. Старый, брезентовый, выцветший до белёсого. Тот самый, с гвоздя.
Он присел, пристегнул поводок к ошейнику – господи, у пса всё ещё был ошейник, вытертый, но целый, – и повёл Кузьму во двор. Пёс шёл рядом. Не позади. Рядом.
Зоя Павловна стояла в дверях. Я видела, как она смотрит на внука и собаку, и как её рука на косяке побелела от силы, с которой она сжимала дерево. Она не плакала. Она держалась, как держалась всю жизнь – на одних суставах и упрямстве.
Потом она повернулась ко мне.
– Идите, Нина Сергеевна. Холодно стоять.
Я пошла. У калитки обернулась. Тимофей сидел на корточках во дворе, а Кузьма лежал рядом, вытянув лапы, и тяжёлый хвост мёл по утоптанной глине – туда-сюда, туда-сюда.
В марте снег начал сходить. Почернел, осел, обнажил прошлогоднюю траву и мусор, который копился всю зиму. Посёлок выглядел неопрятно, но в воздухе уже пахло землёй, и грачи орали на берёзах у котельной так, что было слышно через закрытые окна.
Я сидела в классе после уроков. Проверяла тетради. Красная ручка лежала поперёк стопки. Часы на стене показывали три.
Я подняла голову и посмотрела в окно.
Ворота были пусты.
Ни рыжего пса, ни прямой спины, ни ушей, повёрнутых к двери. Просто ворота – железные, с облупившейся краской, приоткрытые, как всегда. И никого.
Я смотрела на них несколько секунд. Потом улыбнулась.
Кузьме больше не нужно было приходить к школе в три часа дня. Он уже был дома.
Я повернулась к доске, взяла тряпку и стала стирать сегодняшний урок. На доске было написано: «Составь предложение со словом "верность"». Двадцать три ученика написали двадцать три предложения. Тимофей Рогов написал: «Верность – это когда ждёшь, даже если никто не просил».
Я стёрла доску. Но предложение запомнила.
За окном орали грачи, у котельной стояла лужа размером с небольшое озеро, и мартовский свет лежал на партах – косой, рыжеватый, ещё не весенний, но уже не зимний. Я села за стол, открыла следующую тетрадь. И подумала, что иногда ожидание – это не мука. Иногда ожидание – это и есть любовь.
А потом перестала думать и стала проверять ошибки. Их было много. Как всегда. Двадцать три ученика, двадцать три тетради, красная ручка поперёк стопки. И тишина, в которой мне впервые за два года было не одиноко.
***
Спасибо, что дочитали до конца!
—
🔔 Чтобы не пропустить новые рассказы — включите уведомление
👍 Поддержите лайком или подпиской — для меня это важно
📱 Читайте также в Телеграм (нажмите для перехода)
То, что вы искали: