Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

БЕЗДУШНАЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Вадим смотрел на отца, сидящего в кресле с поникшей головой, и чувствовал, как внутри него разрастается огромная, холодная пустота.
Слова «уеду в деревню» долетали до него словно сквозь толстый слой ваты.
Он перевел взгляд на дверь, за которой только что скрылась Любаня.

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Вадим смотрел на отца, сидящего в кресле с поникшей головой, и чувствовал, как внутри него разрастается огромная, холодная пустота.

Слова «уеду в деревню» долетали до него словно сквозь толстый слой ваты.

Он перевел взгляд на дверь, за которой только что скрылась Любаня.

Ее шаги уже стихли на лестнице. Она ушла. Просто взяла и ушла, даже не посмотрев на него.

— Пап… а почему она… она вернется? — голос Вадима дрогнул и сорвался на писклявый крик , что в тринадцать лет всегда казалось ему унизительным, но сейчас он даже не обратил на это внимания.

Павел поднял голову.

Взгляд его мутных, усталых глаз на мгновение стал осмысленным, и в нем мелькнуло что-то похожее на жалость.

— Не вернется, Вадим, — сказал он глухо. — И… она тебе не мать. Приемная.

Усыновили мы тебя, когда ты младенцем еще был. Вот и получается теперь… не захотела она чужого с собой к новому мужу брать.

Эти слова упали в тишину комнаты, как тяжелые камни в воду.

Вадим замер. Его васильковые глаза, полные слез, расширились еще больше, теперь уже от дикого, незнакомого ужаса. Приемная? Чужая? Он не просто брошен сегодня, он был брошен всегда?

Он не заплакал.

Слезы вдруг высохли.

Он просто стоял посреди комнаты, высокий, нескладный, похожий на деда, и смотрел на человека в кресле, который назвался его отцом. А за окном, в сгущающихся сумерках, уже не было слышно шагов той, кто унесла с собой не только чемодан, но и всю его прежнюю, понятную жизнь.

Он сидел в кресле, сжимая виски ладонями, и чувствовал, как внутри тяжелым, горьким комом поднимается что-то давно забытое.

Сквозь шум в ушах он слышал, как Вадим всхлипывает, но слов уже не разбирал.

Голова гудела от выпитого, а перед глазами, вместо захлопнувшейся двери, вдруг поплыло другое, далекое время.

Он вспомнил, как впервые увидел Любаню.

Лето, сельский клуб, танцы под радиолу. Она стояла у стены в ситцевом платье в мелкий цветочек, и ее русые волосы падали на плечи. Смеялась она громко, легко, запрокидывая голову, и Павел, тогда еще двадцатипятилетний тракторист, пропал.

У нее была такая походка — летящая, будто земля под ногами не держала. Свататься ездил к ней в соседнюю деревню, к строгой матери.

Любаня согласилась, и первое время все было как в тумане счастья. Она была шумная, живая, румяная.

Но годы шли, а детей не было. Любаня сначала не тужила, махала рукой: «Успеется, Паша».

Потом стала задумчивее, мрачнее. Соседки уже носили на руках внуков, а в их доме было тихо.

Любаня начала срываться на нем, на пустом месте вспыхивали ссоры. Павел пил, терпел, уходил в гараж. Винил себя, хотя врачи только руками разводили.

А потом Любаня пришла к нему вечером, села на край кровати и сказала тихо, не глядя в глаза:

— В детдоме, говорят, мальчонка есть. Трех годков. Бросили его, мать пьет, отец в тюрьме.

Может, возьмем? Вдруг Бог милость даст, и с ним легче станет… Своих нет, так хоть он…

Павел тогда долго молчал.

Крутил в руках папиросу, смотрел в окно. Чужой? Кровь не своя? Но Любаня впервые за долгое время смотрела на него не с раздражением, а с надеждой. И он согласился.

Они поехали в город, в тот серый, казенный дом с длинными коридорами, пахнущими хлоркой и капустой.

Их провели в комнату, где играли дети. Павел сразу не разглядел его среди других.

А Любаня вдруг ахнула и схватила его за руку:

— Вон тот, Пашенька, вон тот, видишь?

Он увидел мальчика, который стоял у окна и смотрел на воробьев за стеклом.

Малыш был худенький, светловолосый, с огромными, как васильки, голубыми глазами.

Он не играл с другими, не шумел. Просто стоял и смотрел.

Когда Любаня подошла к нему и присела на корточки, он повернул голову, и в его взгляде было не детское, настороженное ожидание.

— Как тебя зовут? — спросила Любаня дрогнувшим голосом.

— Вадя, — прошептал мальчик.

Павел подошел, встал за спиной жены.

Мальчишка перевел взгляд на него и вдруг улыбнулся. Робко, неуверенно, но улыбнулся.

И что-то перевернулось в груди у Павла. Он вспомнил, как потом дома Любаня суетилась, перестилала ему постель, купила игрушечный грузовик и плюшевого зайца.

Она была счастлива тогда. Носилась с ним, как с родным, купала, читала сказки на ночь.

Павел смотрел на них и верил, что теперь все будет хорошо. Что эта женщина, его жена, наконец-то успокоится и прикипит душой к этому тихому, доверчивому мальчугану с васильковыми глазами.

В комнате было тихо.

Павел поднял голову от рук и посмотрел на Вадима. Тот стоял все там же, только плечи его вздрагивали.

— Ты на деда моего похож, — вдруг хрипло сказал Павел. — На моего отца. Глазами, говорят, в него. И характером вроде тихий…

Он снова уставился в пол.

Перед глазами стояла Любаня такой, какой она уходила: чужая, холодная, с каменным лицом.

Он знал про того мужика в городе. Знал уже давно. Знал и молчал, надеялся, что перебесится, одумается. Ан нет.

Выбрала она не его, не Вадима, выбрала себя.

— Мать… она ушла к нему, — повторил он, будто вбивая гвозди. — Ты здесь ни при чем, сын. Она не захотела тебя брать. Сказала… чужой ты ей. Крови нет.

Вадим вздрогнул, будто его ударили. Павел видел это, но не мог остановиться. Злость и боль мешались в нем.

— Мы тебя из детдома взяли. В три года. Любаня сама захотела. А теперь… теперь ей это не надо.

Он замолчал, понимая, какую жестокую правду говорит пацану.

Но врать больше не было сил.

Вадим медленно, будто во сне, отошел к окну, туда же, где когда-то, в другой жизни, стоял и смотрел на птиц.

Только теперь за окном была темень, и смотреть было не на что.

— Ты… ты тоже меня отвезешь? Туда? — спросил он, не оборачиваясь.

Павел вздрогнул.

Сердце кольнуло так, что он даже отрезвел на мгновение. Он посмотрел на этого долговязого, нескладного парня, который вдруг стал совсем маленьким и беззащитным, и вспомнил ту первую робкую улыбку в детдоме.

— К бабушке Тоне, сказал же, — буркнул он, отворачиваясь.

— В деревню. А не в детдом.

Я тебе… я тебе отец. Кровный или нет, а отец.

Эти слова повисли в воздухе.

Вадим не обернулся. Павел налил себе еще, но пить не стал.

Поставил стакан на подлокотник и уставился в темноту за окном, где завывал ветер, и где осталась Любаня, унесшая с собой не только чемодан, но и десять лет их общей жизни, которая, видать, никогда и не была общей по-настоящему.

Вадим смотрел на отца и не понимал.

Слова доходили до него медленно, будто сквозь густой кисель. Приемный. Детдом. Три года. Каждое слово падало в него тяжелым камнем, и от каждого внутри разрасталась холодная, звенящая пустота.

— Как это... приемный? — голос его сорвался, прозвучал тонко, по-детски. — Я же помню... я помню, как мы здесь... как вы с мамой...

Он замолчал, потому что вдруг понял: он ничего не помнит.

Совсем ничего до этой квартиры. До этого двора, где он гонял в футбол с пацанами.

До школы, куда пошел в первый класс. А до этого — пустота. Темнота. Или нет? Мелькнуло что-то серое, казенное, длинный коридор и запах... запах кислых щей и хлорки.

Вадима затошнило. Он сделал шаг назад и наткнулся спиной на подоконник.

Холод от стекла проник сквозь тонкую домашнюю футболку, но он даже не почувствовал.

— Это неправда, — сказал он тихо, глядя в пол. — Ты врешь. Ты пьяный и врешь.

Павел молчал.

Он сидел в кресле, сгорбившись, и смотрел в одну точку. Молчание его было страшнее любых слов.

Вадим поднял глаза. В них больше не было слез — только дикое, недоверчивое, затравленное выражение.

— А мама? — спросил он, и в этом слове «мама» вдруг появилась вопросительная, робкая интонация, будто он уже не был уверен, имеет ли право так ее называть.

— Она поэтому ушла? Потому что я... потому что я не родной?

Павел дернулся, будто его ударили. Он открыл рот, хотел что-то сказать, но не сказал. Только махнул рукой и снова уставился в окно.

И тут Вадима прорвало. Слезы хлынули с новой силой, но это были не те тихие слезы обиды, что текли по его щекам, когда за Любаней захлопнулась дверь.

Это были злые, горькие, отчаянные рыдания. Он сжал кулаки так, что ногти впились в ладони.

— А почему мне никто не сказал?! — закричал он, и голос его сорвался на визг. — Почему я не знал?! Я имел право знать! Я не чужой! Я здесь жил! Я вас... я вас...

Он не договорил. Слово «любил» застряло в горле колючим комом. Любил ли? А они?

Любили ли они его по-настоящему или просто жалели, терпели, играли в родителей?

Он вспомнил, как Любаня целовала его на ночь, как пахло от нее духами и пирогами, как она штопала ему джинсы, когда он разбил коленку, и приговаривала: «Ох, Вадимка, ну что ж ты такой неловкий».

Вспомнил, как Павел учил его забивать гвозди и однажды стукнул молотком по пальцу, а потом дул на палец и говорил: «Ничего, сын, бывает, мужик должен терпеть». Неужели все это была ложь? Неужели они просто играли?

— Где моя мать? — спросил он вдруг тихо и зло, глядя прямо на Павла. — Настоящая.

Которая родила. Она жива? Почему она меня бросила?

Павел поднял голову.

Взгляд его был мутным, но в нем мелькнуло что-то похожее на страх. Он не знал, что отвечать.

Он вообще ничего не знал про ту, другую женщину.

Любаня все решала, Любаня ездила в опеку, Любаня выбирала. А он просто согласился.

— Не знаю, — выдавил он хрипло. — Какая-то пьянь... в тюрьме отец был... Не знаю я, Вадим.

Вадим смотрел на него и чувствовал, как внутри поднимается липкая, тяжелая волна ненависти.

К кому? К этой пьяни, которая его родила и бросила? К Любане, которая делала вид, что любит, а сама все эти годы ждала другого?

К этому сидящему перед ним мужчине, который сейчас пьян и раздавлен, и которому на него, Вадима, тоже наплевать, раз отправляет в деревню?

Или к себе самому? Потому что он, оказывается, никто. Пустое место. Приемыш. Чужой.

— Я не поеду в деревню, — сказал он вдруг твердо, вытирая мокрое лицо тыльной стороной ладони. — Никуда я не поеду.

Павел посмотрел на него устало и равнодушно.

— Поедешь. Мне на вахту выходить. Через три дня. С кем ты тут останешься? Квартиру сожжешь тут все... — У бабки поживешь.

Там школа есть. А я буду приезжать. Деньги присылать.

Он говорил, а Вадим смотрел на него и понимал: все решено. Его мнения никто не спрашивает. Как не спрашивали никогда. Как не спросили, хочет ли он, чтобы его брали из детдома. Как не спросили сейчас, хочет ли он, чтобы Любаня уходила.

Он просто вещь, которую можно передать из рук в руки.

Он резко развернулся и ушел в свою комнату. Запер дверь.

Прислонился к ней спиной и сполз на пол. В комнате пахло им — его вещами, его жизнью.

На стене висели постеры с футболистами, на полке — старые игрушки, в углу — гитара, на которой он так и не научился играть. Все это вдруг стало чужим, ненастоящим, бутафорским.

Он зажмурился и попытался вспомнить. Детдом. Три года. Что там было? Мелькнуло лицо — женщина в белом халате, строгая, чужая. Потом другая — толстая нянечка, которая кормила манной кашей и вытирала ему рот. И все. Ни мамы, ни папы. Ничего.

А потом вдруг — Любанино лицо. Молодое, улыбающееся, она протягивает ему руки: «Ваденька, пойдем со мной, я теперь твоя мама». И он пошел. Поверил. Прилип к ней всем своим маленьким осиротевшим сердцем. И десять лет был счастлив. Десять лет думал, что у него есть мать.

А она все это время знала. Знала, что он чужой, и ждала только момента, чтобы уйти.

Уйти к тому, кого любила. К родному. К своему.

Вадим уткнулся лицом в колени и завыл. Тихо, скупо, по-волчьи. Чтобы отец за стеной не слышал.

Чтобы никто не слышал, какой он на самом деле одинокий и никому не нужный.

А за окном давно стемнело. В комнату из коридора пробивалась полоска света, и слышно было, как Павел ходит по кухне, гремит посудой, снова наливает. Жизнь продолжалась. Но для Вадима она кончилась. Та жизнь, в которой он был просто Вадимом, сыном Павла и Любани.

Теперь он был Вадимом, приемышем, детдомовским, которого мать, родившая, бросила, а мать, воспитавшая, тоже бросила, только через десять лет.

Он не знал, как жить дальше. Он знал только одно: если завтра его повезут в деревню, он не будет там чужим. Он уже везде чужой. Навсегда.

Вадим сидел на полу в своей комнате, прижимая колени к груди, и смотрел в одну точку.

За стеной некоторое время было слышно, как Павел ходит по кухне, потом звякнула упавшая ложка, потом все стихло.

Наверное, уснул прямо за столом, уронив голову на руки. Или дополз до дивана.

В комнате было темно.

Вадим не включал свет — не хотел видеть свои вещи, свой угол, который вдруг стал чужим и ненастоящим.

За окном светили фонари, и полосы желтого света падали на пол, на кровать, на гитару в углу.

Гитару эту ему подарили на прошлый Новый год. Любаня выбирала, Павел платил. "Будешь звездой рок-группы", — смеялась она, завязывая на грифе бант. А он так и не научился. Все время казалось, что успеется.

Теперь уже все равно.

Он думал о той, другой матери. Которая родила и бросила.

Какая она была? Молодая? Красивая? Пьяная? Почему она не захотела его оставить? Может, она умерла?

Нет, Павел сказал — пьянь. Значит, жива. Где-то ходит по земле, пьет, может, еще детей нарожала, тоже бросает.

А он сидит здесь и думает о ней, хотя должен бы ненавидеть.

Но ненависти не было. Была только пустота и тупая, ноющая боль где-то в груди.

Он вспомнил, как в детстве, когда ему было лет пять или шесть, он спросил у Любани: "Мам, а где я родился?" Она тогда замерла на секунду, а потом улыбнулась слишком ярко, слишком весело: "В роддоме, Вадимка, как все люди. В городе."

И отвернулась к плите. Он тогда не заметил, не придал значения. А сейчас понял: она врала. И врала каждый раз, когда он задавал вопросы. Каждый раз, когда смотрела на него и думала: "Чужой".

Под утро он задремал, сидя на полу, прислонившись спиной к кровати. Снилось ему что-то серое, длинное, пахнущее хлоркой.

И чьи-то руки, большие и теплые, подхватывают его, маленького, и несут. Куда? К кому? Он не видел лиц. Только руки.

Проснулся он от того, что кто-то тряс его за плечо. Открыл глаза — над ним стоял Павел. Мятая рубашка, опухшее лицо, красные глаза, но вроде трезвый. Пахло от него перегаром и дешевым табаком.

— Вставай, — сказал он хрипло. — Собирай вещи. Поедем.

Вадим смотрел на него снизу вверх и молчал. Он думал: вот человек, который десять лет назывался его отцом. Который учил его забивать гвозди и ловить рыбу. Который ругал за двойки и давал деньги на мороженое. Он тоже все знал. Знал, что сын чужой. Знал, что жена ждет другого. И молчал. Жил в этой лжи, как рыба в воде.

— Ты тоже меня не хочешь? — спросил Вадим тихо. — Поэтому в деревню?

Павел дернулся, будто его ударили. В глазах его мелькнуло что-то — боль, вина, злость? — и погасло.

— Сказал же: на вахту мне, — буркнул он, отворачиваясь.

— Не с кем тебя оставить. А бабка Тоня — она добрая. Поживешь пока. Я буду приезжать.

Он вышел, и Вадим услышал, как на кухне зашумела вода, загремела посуда.

Павел собирал завтрак. Странно, он никогда не готовил по утрам. Это всегда делала Любаня. А теперь Любани нет, и Павел моет посуду, гремит чайником, пытается быть отцом. Слишком поздно. Слишком.

Вадим поднялся.

Тело затекло, ноги занемели.

Он подошел к шкафу, открыл дверцу и долго смотрел на свои вещи. Что брать? Куда он едет? В какую-то деревню, к какой-то бабке, которую видел раза три в жизни.

Она приходила на праздники, привозила банки с вареньем, гладила его по голове шершавой ладонью и приговаривала: "Вырос-то как, племянничек".

Племянничек. Значит, она тоже знала. Знала, что он не родной внук, а так, приемыш. И все равно привозила варенье и гладила по голове.

Он достал рюкзак, старый, школьный, и начал кидать туда вещи. Джинсы, футболки, кроссовки, учебники. На полке лежала та самая гитара. Он посмотрел на нее, подумал и не взял. Кому она там нужна? В деревне. Он все равно не умеет играть.

Через час они сидели на кухне и молча пили чай.

Павел сварил яйца, нарезал хлеба, выложил на тарелку вчерашние котлеты. Вадим жевал и не чувствовал вкуса. Смотрел в окно, на серое утреннее небо, на мокрый асфальт после ночного дождя.

— Автобус в одиннадцать, — сказал Павел, глядя в кружку. — Успеем.

Вадим кивнул. Спросил вдруг:

— А она звонила?

Павел поднял глаза. Понял, про кого. Опустил снова.

— Нет.

Вадим отвернулся к окну. Он и не ждал. Но почему-то спросил. Глупо.

Они собрались и вышли.

Вадим оглянулся на двери квартиры, за которой прожил десять лет. Обычная дверь, обитая коричневым дерматином, с цифрой "37" и облупившейся краской. Он столько раз выбегал за нее — в школу, во двор, к друзьям. И всегда знал, что вернется. А теперь не знал. Вернется ли он сюда когда-нибудь? И будет ли это его домом?

Павел уже спускался по лестнице, гремя рюкзаком. Вадим шагнул за ним, и дверь захлопнулась сама, с тем же глухим звуком, с каким вчера захлопнулась за Любаней.

Автовокзал встретил их запахом бензина, горячей выпечки и вечной дорожной тоски.

Люди с сумками, с детьми, с усталыми лицами бежали к автобусам, толкались в очереди в кассу, курили у входа, стряхивая пепел в урны.

Вадим стоял рядом с отцом и смотрел на эту суету, чувствуя себя чужим среди всех.

Павел купил билеты, засунул сдачу в карман, протянул Вадиму его билет.

— Держи. Там, в деревне, на остановке встретят. Я бабке позвонил, сказал.

Вадим взял билет, посмотрел на него. Серый квадратик бумаги, который отделяет его от прошлой жизни. Как приговор.

Они сели в автобус, на заднее сиденье.

Вадим у окна, Павел у прохода. Автобус заполнялся людьми — бабки с корзинами, мужик в резиновых сапогах, молодая женщина с ребенком на руках. Все ехали по своим делам, по своим жизням.

А Вадим ехал в никуда.

Автобус тронулся, выехал с вокзала, покатил по городу, мимо знакомых улиц, мимо школы, где он учился, мимо парка, где они гуляли с классом, мимо стадиона, где он гонял в футбол.

Город прощался с ним, равнодушный и чужой.

Павел молчал всю дорогу.

Сидел, смотрел в спинку переднего сиденья и молчал. Вадим тоже молчал. О чем говорить? Все слова уже сказаны. Осталась только дорога.

За окном город кончился, пошли поля, перелески, деревеньки с покосившимися домами и синими ставнями.

Осень уже тронула листву желтизной, кое-где горели красным клены. Красиво, наверное.

Но Вадим не видел красоты. Он смотрел и не видел.

Где-то через час он задремал под мерный гул мотора. Проснулся от того, что Павел тряс его за плечо.

— Вставай. Приехали.

Вадим открыл глаза. Автобус стоял на какой-то грунтовой площади, вокруг — несколько деревянных домов, магазин с вывеской "Продукты", старая водонапорная башня. И тишина. Звенящая, густая деревенская тишина после городского шума.

Они вышли.

Павел достал из багажного отсека рюкзак, перекинул через плечо. Вадим огляделся. На скамейке у магазина сидели бабки в платках и смотрели на них с любопытством. Чужаки, сразу видно.

— Пошли, — сказал Павел и зашагал по пыльной дороге в сторону от площади.

Вадим пошел за ним.

Мимо домов с палисадниками, мимо колодца с журавлем, мимо лающей собаки, привязанной к будке.

Дорога вела вниз, к реке, блестевшей вдалеке на солнце. И там, на пригорке, стоял небольшой деревянный дом, крашенный голубой краской, с резными наличниками и геранью на окнах.

Калитка была открыта. Они вошли во двор, где кудахтали куры и сохло на веревке белье.

И на крыльце уже стояла она — бабка Тоня. Невысокая, полная, в ситцевом халате и клетчатом платке, повязанном по-деревенски — концами назад. Лицо у нее было морщинистое, доброе, а глаза — светлые, васильковые, совсем как у Вадима. Или как у Павла? Нет, у Павла глаза были темные, усталые. А у бабки Тони — светлые, как у него самого.

— Приехали, — сказала она просто, без лишних слов, и шагнула с крыльца навстречу.

Она подошла к Вадиму, встала перед ним, заглянула в лицо.

И вдруг прижала его голову к своей груди, пахнущей пирогами, травой и еще чем-то родным, забытым, настоящим.

— Ничего, милый, — сказала она тихо, поглаживая его по спине шершавой ладонью. — Ничего. Проживем. Не чужие.

И Вадим, который держался всю дорогу, который не плакал с той самой минуты, как Павел сказал про детдом, вдруг сломался.

Он уткнулся лицом в ее плечо и зарыдал в голос, навзрыд, как маленький, как тот трехлетний мальчик, которого когда-то взяли из серого дома с запахом хлорки, а теперь снова бросили.

Бабка Тоня гладила его по голове и тихо приговаривала что-то, успокаивала, баюкала.

А Павел стоял в стороне, смотрел на них и курил, отвернувшись к забору. И плечи его вздрагивали.

Павел уехал тем же автобусом, через час.

Сказал, что надо на работу, что позвонит, что приедет, как только сможет.

Вадим не провожал. Стоял у калитки, смотрел, как отец уходит по пыльной дороге к площади, и не чувствовал ничего. Пустота внутри была такой огромной, что в ней утонули все чувства.

Бабка Тоня повела его в дом, накормила ужином — наваристым супом с лапшой, жареной картошкой с грибами, пирожками с капустой.

Он ел и не чувствовал вкуса, но ел, потому что она смотрела на него с такой тревогой и заботой, что отказаться было невозможно.

Потом она постелила ему в маленькой комнатке, оклеенной старыми обоями с цветочками.

На окне висела кружевная занавеска, на полу лежала домотканая дорожка, пахло сушеными травами и яблоками.

— Отдыхай, Вадимка, — сказала она, остановившись в дверях.

— Завтра поговорим. Если захочешь. А нет — так и не надо. Ты теперь здесь, дома.

Она ушла, притворив дверь.

Вадим остался один.

Лег на кровать, укрылся старым ватным одеялом, пахнущим деревней и детством, и долго смотрел в потолок, где дрожали тени от уличного фонаря.

Он думал о Любане, о Павле, о той, другой матери, о себе.

Думал и не мог понять: почему одни люди могут любить просто так, как эта бабка Тоня, которая взяла его на руки и прижала к груди, хотя он ей никто? А другие — те, кто должен любить по крови, по праву — бросают легко и просто, не оглядываясь.

За окном шумели деревья, где-то лаяла собака, пахло сеном и прохладой. Вадим закрыл глаза. Слез больше не было. Была только усталость и смутное, робкое чувство, похожее на надежду. Может быть, здесь, в этом доме с геранью на окнах, он перестанет быть чужим. Может быть, здесь его никто не бросит.

Он не знал, что будет завтра. Но сегодня, впервые за эти сутки, он уснул спокойно, без снов, без слез.

Просто уснул, убаюканный деревенской тишиной и запахом пирогов, которые испекла для него женщина с васильковыми глазами. Чужая бабка, которая стала вдруг роднее всех.

. Продолжение следует.

Глава 2