Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

БЕЗДУШНАЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Вадим проснулся от тишины.
Не от будильника, не от гула машин за окном, не от соседей сверху, которые вечно двигали мебель, — от тишины.
Она была такой плотной и непривычной, что сначала показалась звоном в ушах.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Вадим проснулся от тишины.

Не от будильника, не от гула машин за окном, не от соседей сверху, которые вечно двигали мебель, — от тишины.

Она была такой плотной и непривычной, что сначала показалась звоном в ушах.

Он открыл глаза и долго не мог понять, где находится.

Потолок был незнакомый — деревянный, с тёмными балками, побелённый известкой, с паутинкой в углу.

За окном, за кружевной занавеской, виднелось ярко-синее небо и верхушка старой яблони, усыпанная румяными яблоками

. Где-то далеко запел петух, ему откликнулся другой, и ещё через минуту вся деревня наполнилась разноголосым птичьим гамом.

Вадим сел на кровати. Старое ватное одеяло сползло на пол, открыв ногу в сползшем носке. Он пошевелил пальцами и вдруг явственно ощутил, как холодно в комнате.

Не так, как в городской квартире с горячими батареями, — по-другому, свежо, по-осеннему. Изо рта даже пар не шёл, но воздух был чистый, прозрачный, и пахло в нём яблоками, сушёными травами и ещё чем-то неуловимо домашним, что Вадим не мог назвать, но узнал бы из тысячи.

Он огляделся.

Комната была маленькая, но уютная. У стены стоял платяной шкаф, старый, довоенный ещё, наверное, с резными дверцами и мутным зеркалом.

Рядом — комод, накрытый вязаной салфеткой, на салфетке — фотографии в деревянных рамках. На полу — половики, сотканные из разноцветных тряпочек, мягкие и тёплые под босыми ногами.

В углу — икона с тёмным ликом и лампадкой, которая не горела, но масляно поблёскивала в утреннем свете.

Вадим встал, прошёлся босиком по половикам, подошёл к окну. Раздвинул занавеску.

За окном открывался вид на огород, уходящий вниз, к реке.

Грядки с увядающей ботвой, кусты смородины с уже пожелтевшими листьями, высокая трава с вкраплениями поздних цветов — жёлтых, лиловых, белых.

А внизу, за плетнём, блестела на солнце река — неширокая, но быстрая, с тёмной водой и песчаным берегом.

На грядке возилась бабка Тоня.

Она была в том же ситцевом халате, поверх которого надела старый ватник, в резиновых сапогах и с платком, низко надвинутым на лоб. Она копалась в земле, выдёргивала увядшие стебли и складывала их в тачку.

Движения у неё были неторопливые, но споро́вые, привычные за долгую деревенскую жизнь.

Вадим смотрел на неё и чувствовал странное, незнакомое ему чувство. Будто он спрятан здесь, в этой маленькой комнате, от всего мира, от всей боли, и никто его не найдёт. И можно дышать.

Просто дышать.

Он оделся, сунул ноги в кроссовки и вышел в коридор.

Коридор в доме был длинный, с половицами, которые поскрипывали под ногами.

Стены были оклеены старыми обоями в мелкий цветочек, кое-где отклеившимися в углах. Пахло щами и свежим хлебом.

Он нашёл кухню.

Большая русская печь занимала чуть ли не половину комнаты — белая, с заслонками, ухватами и чугунками

. На печи, на расшитом полотенце, дремал рыжий кот — толстый, ленивый, с оттопыренными усами. Он приоткрыл один глаз, глянул на Вадима с философским презрением и снова закрыл.

На столе, накрытом клеёнкой в крупную клетку, стояла тарелка с горкой пирожков, накрытая чистым полотенцем. Рядом — крынка с молоком, прикрытая марлей, и гранёный стакан.

Вадим помялся, не зная, можно ли брать без спроса, но есть хотелось зверски — он вчера почти ничего не ел.

Он осторожно отломил кусочек пирожка, сунул в рот. Пирожок был с картошкой и жареным луком, ещё тёплый, рассыпчатый, невероятно вкусный.

Он съел весь пирожок, потом ещё один, запил молоком прямо из крынки — холодным, жирным, с пенкой на губах.

За этим занятием его и застала бабка Тоня.

Она вошла с огорода, скинула у порога сапоги, сунула ноги в старые валенки и глянула на него.

— Проснулся, соколик, — сказала она просто, без удивления. — Ешь, ешь. Вон щи в печи, я сейчас достану.

Она подошла к печи, ловко, привычным движением открыла заслонку, ухватом достала чугунок. Пар повалил в кухню, запахло наваристым мясным духом, лавровым листом, капустой.

Вадим смотрел, как она наливает щи в глубокую тарелку, как режет хлеб толстыми ломтями, как ставит перед ним миску с солёными огурцами и луковицу, разрезанную на четвертинки.

— Ешь, — приказала она, садясь напротив. — С лица спал, вон, одни глаза остались. Кормить тебя надо.

Вадим взял ложку.

Щи были обжигающе горячие, густые, с крупными кусками мяса, которое таяло во рту. Он ел и чувствовал, как тепло разливается по телу, пробирается в каждую клеточку.

Бабка Тоня молчала, смотрела на него, и в глазах её была такая тихая, спокойная доброта, что Вадиму вдруг захотелось заплакать снова.

Но он не заплакал. Доел, отодвинул тарелку, вытер губы ладонью.

— Спасибо, — сказал тихо.

Она кивнула, встала, убрала тарелку в раковину.

Налила себе чаю из закопчённого чайника, села напротив, обхватила кружку ладонями.

— Ну, рассказывай, — сказала она негромко. — Что у вас там стряслось?

Павел по телефону толком не объяснил, только: "Забери, Тоня, Вадима, поживёт у тебя".

Я и не стала пытать. А теперь ты расскажи.

Вадим молчал. Смотрел в стол, на клеёнку, на её узор — коричневые клетки, стёртые по углам. Рассказывать не хотелось. Слова застревали в горле колючим комом.

— Мать ушла, — выдавил он наконец. — К другому.

И я... я ей не родной. Она меня из детдома взяла. А теперь... не захотела с собой.

Он говорил и смотрел на свои руки, лежащие на столе. Пальцы дрожали мелкой дрожью.

Бабка Тоня молчала долго. Потом вздохнула тяжело, по-старушечьи, и перекрестилась мелко на икону в углу.

— Господи Иисусе, — сказала она тихо. — Любаня, Любаня... А Павел что?

— Пьёт, — ответил Вадим. — Отправил меня сюда. Говорит, на вахту ему.

Бабка Тоня покачала головой. Помолчала, глядя в окно, за которым уже вовсю разгоралось утро.

— Ты не думай, Вадим, — сказала она наконец, поворачиваясь к нему. — Ты здесь не чужой. Ты Павлов сын. Павел мне племянник, сестрин сын. А ты, значит, мне внучатный племянник. Кровь, конечно, не та, не прямая, да разве в крови дело?

Она встала, подошла к нему, села рядом, взяла его руку в свои ладони. Ладони у неё были шершавые, в мозолях, тёплые, надёжные.

— Я твоего деда, Павлова отца, хорошо помню, — продолжала она. — Василием звали.

У него глаза были такие же, как у тебя. Синие-синие, будто васильки в поле.

И характер тихий, спокойный.

Весь в него ты, говорю тебе. И неважно, что кровь не та — душа та. Понимаешь?

Вадим поднял на неё глаза. Она смотрела на него с такой верой, с такой убеждённостью, что он вдруг почувствовал, как внутри оттаивает что-то, отпускает.

— Не знаю я, баб Тонь, — прошептал он. — Кто я теперь? Чужой всем.

— Глупости, — оборвала она строго. — Кому ты чужой? Мне? А я тебя сейчас обниму, и будешь ты мой. Родной. Потому что я так решила.

И она обняла его — крепко, по-медвежьи, прижала к себе, пахнущую землёй, потом, щами и пирогами.

И Вадим замер, боясь дышать, боясь спугнуть это тепло, которое вдруг окружило его со всех сторон.

После завтрака бабка Тоня отправила его на огород — помогать. Дала старые грабли и велела сгребать ботву.

Вадим вышел во двор, щурясь на яркое, уже не по-осеннему тёплое солнце.

Воздух был прозрачный, чистый, пахло прелой листвой, яблоками и дымом — где-то жгли костры.

Он взял грабли и пошёл на грядки. Работа была нехитрая, тупая, но от неё почему-то становилось легче. Руки заняты, голова не думает.

Он сгребал сухие стебли помидоров, увядшую ботву картошки, выдёргивал сорняки, которые бабка Тоня показывала пальцем.

Пот градом катился по лицу, спина взмокла под футболкой, но он не останавливался.

Ближе к обеду пришла соседка — баба Шура, маленькая, сухонькая, с лицом, похожим на печёное яблоко, и острыми глазами-буравчиками. Она подошла к забору, оперлась на него локтями и уставилась на Вадима с нескрываемым любопытством.

— Тонь, а Тонь, — закричала она пронзительным голосом. — Это кто ж у тебя такой работящий? Внук, что ли?

Бабка Тоня вышла из дома, вытирая руки о фартук.

— Внук, Шура, внук. Вадимом звать. Павлов сын.

— Павлов? — баба Шура прищурилась. — А я и не знала, что у Павла такой большой. Он же вроде молодой у тебя, Павел-то.

— Молодой, — согласилась бабка Тоня спокойно. — А это племянник мой внучатный. Из города приехал, погостить.

Баба Шура хотела ещё что-то спросить, но бабка Тоня перебила:

— Ты по делу, Шура, или так?

— По делу, по делу, — заторопилась соседка. — Молоко тебе принесла, как договаривались. А то мои-то козы раздоились, девать некуда.

Она ушла, но Вадим чувствовал, что разговор этот будет теперь гулять по деревне. И все будут знать, что он приехал, и все будут смотреть. Но почему-то это не пугало. Пусть смотрят. Ему скрывать нечего.

К вечеру он так устал, что еле доплёлся до крыльца.

Бабка Тоня вынесла ему кружку парного молока, он выпил залпом, чувствуя, как мышцы ноют приятной, здоровой усталостью.

— Молодец, — похвалила она. — Помощник растёт. А теперь иди умойся, и ужинать. Я окрошку сделала, с кваском, ты любишь окрошку?

Вадим кивнул, хотя не помнил, любит ли. Казалось, что в той, прошлой жизни он вообще ничего не ел и не пил, а здесь, в этой деревне, у этой женщины, вся еда становилась сказочно вкусной.

Вечером они сидели на крыльце. Солнце садилось за реку, окрашивая небо в розовые, оранжевые, лиловые тона. Река внизу темнела, остывала, над водой поднимался лёгкий туман.

Пахло сыростью и травой. Где-то далеко мычала корова, лаяли собаки, перекликались петухи, готовясь ко сну.

Бабка Тоня сидела рядом на скамейке, укутав плечи старым платком, и молчала.

Вадим смотрел на закат и думал о том, что здесь, оказывается, можно просто сидеть и молчать.

И это не тяготит. Не надо ничего говорить, не надо ничего объяснять. Можно просто быть.

— Баб Тонь, — спросил он вдруг, не поворачивая головы. — А ты мою маму знала? Ну, которая родила?

Она вздохнула. Помолчала. Потом ответила тихо:

— Не знала, Вадим. Не довелось. Павел с Любаней всё сами решали.

Я только когда уже оформили всё, узнала. Приехали они к нам с тобой, маленьким совсем.

Ты спал на руках у Любани, такой кроха, три годика.

Вадим молчал, переваривая. Смотрел, как последний луч солнца уходит за горизонт, как зажигаются первые звёзды — робкие, ещё неуверенные.

— А почему ты замуж не вышла? — спросил он вдруг.

Бабка Тоня усмехнулась.

— А зачем? Жених был, давно, ещё в войну. Не вернулся. А я так и осталась. Работала, дом держала, скотину. Потом сестра моя, Павлова мать, померла, Павел маленький остался.

Я его и подняла. Всю жизнь при деле. А мужика в доме и не надо было. Я и сама с домом управлюсь.

Она говорила это просто, без горечи, без сожаления.

И Вадим вдруг подумал, что она, наверное, самая сильная женщина из всех, кого он встречал.

Не то что Любаня, которая думала только о своём счастье и бросила всё, когда появился другой.

Бабка Тоня всю жизнь работала, поднимала чужого ребёнка, держала дом, и не жаловалась. Просто жила.

— Баб Тонь, — сказал он тихо. — А можно я здесь останусь? Насовсем?

Она повернулась к нему. В темноте глаз её не было видно, но голос прозвучал тепло и мягко:

— Можно, Вадим. Здесь твой дом. Всегда был. Ты просто не знал.

Накрыла его своим платком, притянула к себе, и они сидели так, вдвоём, на старом скрипучем крыльце, под огромным звёздным небом, которое начинало разгораться всё ярче и ярче.

Где-то далеко, в городе, пил Павел, глядя пустыми глазами в стену.

Ещё дальше, в другой квартире, Любаня собирала вещи уже для новой жизни, и не думала о них.

А здесь, в деревне, у реки, сидел мальчик с васильковыми глазами и впервые за долгое время чувствовал, что он кому-то нужен. Просто так. Ни за что.

Павел вернулся в город и начал поиски.

Оказалось, это не так просто. Документы об усыновлении были закрыты, но у Павла остались старые связи — знакомый в опеке, участковый, с которым когда-то пили. За бутылку участковый пробил по базам.

— Есть такая, — сказал он, глядя в монитор. — Светлана Николаевна Ковалёва. Прописана была в областном центре, потом снята с учёта. Последние годы числится здесь, в городе. Адрес есть: улица Некрасова, дом двадцать три, квартира семь.

Павел записал адрес. Район был не самый плохой — старый фонд, но не окраина, не трущобы. Он поехал сразу, не откладывая.

Дом оказался довоенной постройки, с высокими потолками и широкими лестничными пролётами.

Квартира семь была на третьем этаже. Павел позвонил. Сердце колотилось где-то в горле. Он не знал, что скажет, как объяснит, кто он и зачем.

Дверь открыли не сразу.

Сначала щёлкнул замок, потом лязгнула цепочка, и в щели показалось лицо. Павел замер.

Женщина была красива. По-настоящему красива, той редкой, породистой красотой, которая не исчезает даже после всех ударов судьбы.

Русые волосы, убранные в небрежный пучок, открывали высокий лоб и тонкие брови.

Глаза — большие, серые, с тёмными ресницами — смотрели настороженно и устало.

На вид ей можно было дать и тридцать, и сорок — возраст прятался не в морщинах, которых почти не было, а в глубине глаз, в той затравленности, которая появляется у людей, много переживших.

— Вам кого? — спросила она тихо. Голос оказался низким, мелодичным, совсем не похожим на то, что ожидал услышать Павел.

— Светлана? — спросил он хрипло. — Светлана Ковалёва?

Она помедлила, потом кивнула:

— Да. А вы кто?

— Я... — Павел запнулся. — Я насчёт Вадима. Сына вашего.

Она побелела так резко, что Павел испугался — упадёт. Схватилась за дверной косяк, вцепилась в него побелевшими пальцами. Губы её задрожали.

— Вадима? — переспросила она шепотом. — Он... он жив?

— Жив, — ответил Павел. — Здоров. Вырос уже. Тринадцать лет.

Она закрыла глаза, прижалась лбом к дверному косяку, и Павел увидел, как по щеке её покатилась слеза. Она не всхлипывала, не рыдала — просто стояла и плакала молча, крупными редкими слезами, и это было страшнее любых истерик.

— Проходите, — сказала она наконец, отступая в глубь прихожей. — Проходите... ради бога.

Павел вошёл и огляделся.

Квартира была бедной, но чистой. Старая мебель, вытертый паркет, на окнах — выцветшие занавески.

Но ни бутылок, ни грязи, ни того смрада, который он ожидал увидеть.

В углу прихожей стоял велосипед — детский, маленький, с одним колесом спущенным. Павел удивился, но ничего не спросил.

Они прошли в комнату. Здесь тоже было бедно, но опрятно.

Диван с продавленными подушками, этажерка с книгами, на стене — несколько фотографий в рамках. Павел мельком глянул на них и замер.

На одной была молодая Светлана, совсем девчонка, с огромным букетом полевых цветов, смеющаяся.

На другой — та же Светлана с мужчиной в военной форме, оба серьёзные, смотрят в объектив.

На третьей — та же женщина, но уже постаревшая, держит на руках младенца. Вадима.

— Садитесь, — сказала она, указывая на единственное кресло. Сама села на диван, сцепила руки на коленях. Пальцы у неё дрожали.

Павел сел. Молчал, не зная, с чего начать.

— Рассказывайте, — попросила она тихо. — Пожалуйста. Всё рассказывайте. Я... я каждый день думала о нём. Каждый божий день. Где он, что с ним, жив ли... Я не имела права, я знаю. Но я думала.

И Павел рассказал. Всё, как было. Как они с Любаней взяли Вадима из детдома, когда ему было три года. Как растили, как любили.

Как Любаня ушла к другому и призналась, что Вадим приёмный. Как он, Павел, повёз его в деревню к бабке Тоне.

И как Вадим сейчас там, с ребятами на речке, учится рыбачить и понемногу оттаивает.

Светлана слушала, не перебивая. Слёзы текли по её лицу, но она не вытирала их, словно не замечала. Только смотрела на Павла этими огромными серыми глазами, полными такой боли, что у него сердце сжималось.

— А вы? — спросила она, когда он замолчал. — Вы зачем пришли? Что хотите от меня?

Павел задумался. А ведь правда — зачем? Он и сам до конца не понимал.

— Не знаю, — признался он честно. — Думал, надо ему знать, кто мать. Думал, может, встретиться захотите... А теперь смотрю на вас и не знаю.

Она горько усмехнулась, вытерла наконец слёзы ладонью.

— Красивая, да? — спросила она. — Снаружи. А внутри — пустота и боль. Вы думаете, я не хотела его растить? Думаете, по доброй воле отдала?

Она встала, подошла к окну, за которым уже смеркалось. Говорила, не оборачиваясь:

— Мне девятнадцать было. Отец его, Колька, в тюрьму сел за драку.

На шесть лет. Я одна осталась, с ребёнком на руках. Родители мои умерли, помогать некому. Работы нет, денег нет, жилья нет — комната в общежитии, где соседи пьют и гуляют.

Я пыталась. Честно пыталась. Нянчилась с ним, стирала пелёнки в тазу, кормила чем могла.

А он рос, ему уже годик, два, три... Ему нужно было нормальное детство, а не это. Не нищета, не вечный голод, не пьяные соседи.

Она замолчала, сцепила руки за спиной. Павел видел, как вздрагивают её плечи.

— Я нашла выход. Узнала про детдом, где хороший, и про очередь на усыновление. Думала: отдам на время, пока встану на ноги, а потом заберу. Глупая была, молодая... Думала, года два, максимум три.

А они сказали: или отказывайся совсем, или не отдавай.

Чтобы ребёнок не мотался туда-сюда. Я и отказалась. Подписала бумаги. Думала, так лучше для него. А сама... сама с тех пор не живу.

Она резко обернулась. Глаза её горели, но в них не было злости — только отчаяние.

— Вы думаете, я пила? Может, и пила. Первое время. Чтобы забыть. Чтобы не думать о том, что я наделала.

Потом взяла себя в руки. Устроилась на работу, сначала уборщицей, потом продавцом, сейчас в больнице санитаркой. Живу одна. Иногда смотрю на чужих детей и плачу. А вы говорите — красивая.

Она отвернулась снова. Павел сидел, потрясённый. Он представлял себе совсем другое — пьяную, опустившуюся женщину, которой плевать. А перед ним стояла живая, страдающая, сломленная, но не сломавшаяся до конца.

— Простите, — сказал он глухо. — Я не знал.

— Откуда вам знать, — ответила она тихо. — Вы его вырастили. Вы ему отец. Спасибо вам за это. Если бы не вы... если бы не такие, как вы, пропал бы мой мальчик.

Она повернулась, подошла, села рядом с ним на диван. Взяла его руку в свои — холодные, тонкие пальцы.

— Он похож на отца, — сказала она, глядя куда-то в пустоту. — На Кольку. Глаза васильковые. Я когда его родила, акушерка сказала: "Такого красивого мальчика давно не видела".

И правда, красивый был. И тихий. Почти не плакал, только смотрел на всё своими глазищами.

Павел молчал. В груди разрасталось что-то тёплое и горькое одновременно.

— Хотите его увидеть? — спросил он вдруг.

Она вздрогнула, отдёрнула руку.

— Нет, — сказала быстро, почти испуганно. — Не надо. Я не имею права. Я его бросила. Я ему чужая. Зачем ему такая мать?

— Затем, что он спрашивает, — ответил Павел. — Затем, что ему тринадцать лет, и он хочет знать, кто его родила. Затем, что его предала та, которую он считал матерью. Ему нужна правда. И, может быть... может быть, ему нужна вы.

Светлана смотрела на него, и в глазах её была такая мука, такое смятение, что Павел понял: она согласится. Она не сможет отказаться.

— Я не знаю, — прошептала она. — Я боюсь. Вдруг он не захочет? Вдруг он скажет: "Уходите, вы мне чужая"? Я этого не переживу.

— А если захочет? — спросил Павел. — Если обнимет? Если скажет: "Мама"?

Она закрыла лицо руками и заплакала. В голос, навзрыд, как плачут женщины, которые слишком долго держались.

Павел сидел рядом, не зная, что делать, и вдруг сам почувствовал, как глаза защипало.

Он обнял её за плечи, притянул к себе, и они сидели так, двое взрослых людей, оплакивающих своё прошлое и боящихся будущего.

Павел вернулся в деревню только через два дня. Всё это время он провёл в городе — помогал Светлане.

Сначала просто сидел с ней, говорил, слушал. Потом предложил: "Давайте я вам помогу. Ремонт там, по мелочи". Она сначала отказывалась, потом согласилась. И он чинил текущий кран, менял розетки, прибивал оторвавшийся плинтус.

Просто чтобы занять руки, чтобы не думать, чтобы быть рядом.

Она кормила его ужином, они пили чай и говорили. О Вадиме, о жизни, о том, что будет дальше. Светлана рассказала про Колю — отца Вадима. Он вышел из тюрьмы, нашёл её, просил прощения.

Но она не смогла. Слишком много лет прошло, слишком много боли. Он уехал на Север, женился, иногда звонит. А она осталась одна.

— Знаете, — сказала она на прощание. — Я, наверное, соглашусь. Повидаться. Но не сразу. Пусть он привыкнет к мысли, что я есть. А вы... вы приезжайте ещё. Если захотите.

Павел кивнул. И уехал.

В деревню он приехал вечером. Вадим опять был на речке — теперь это стало традицией. Павел спустился к берегу, сел рядом. Вадим глянул на него, заметил какое-то новое выражение в отцовских глазах.

— Нашёл? — спросил он тихо.

— Нашёл, — ответил Павел.

— Ну и?

Павел помолчал, собираясь с мыслями.

— Она красивая, сын, — сказал он наконец. — И добрая. Просто сломленная. Жизнь её сломала. Она не хотела тебя бросать. Она думала, что так будет лучше. И все эти годы плакала о тебе. Каждый день.

Вадим смотрел на отца, не веря. В его глазах мешались надежда и страх, боль и недоверие.

— Врёшь, — сказал он глухо. — Так не бывает.

— Бывает, — ответил Павел. — Я сам не верил, пока не увидел.

Она в больнице работает, санитаркой. Живёт бедно, но чисто. И на стене у неё — твоя фотография. Маленького. И ещё одна — где она с тобой на руках. Хранит все эти годы.

У Вадима перехватило дыхание.

Он отвернулся к реке, чтобы отец не видел его лица. Поплавок давно ушёл под воду, но он не замечал.

— И что теперь? — спросил он севшим голосом.

— А теперь решать тебе, — ответил Павел. — Она боится. Боится, что ты не захочешь.

Что прогонишь. Но если ты захочешь — она приедет. Или мы поедем к ней. Как скажешь.

Вадим молчал долго. Солнце садилось за реку, красило воду в розовый цвет. Где-то закричали ребята, засмеялась Ирка. А он сидел и думал о женщине, которая всё это время хранила его фотографию. Которая плакала о нём. Которая не забыла.

— Я не знаю, — сказал он наконец. — Мне надо подумать.

— Думай, — согласился Павел. — Время есть. Никуда она не денется.

Он положил руку сыну на плечо, и они сидели так, молча, глядя на воду. Где-то далеко, в городе, в бедной, но чистой квартире, сидела у окна красивая женщина с серыми глазами и смотрела на звёзды. И думала о мальчике, которого не видела тринадцать лет. И надеялась. Впервые за долгие годы — надеялась.

Вот продолжение рассказа — встреча Светланы с сыном, рождение новых отношений и тихое чувство, которое возникает между двумя взрослыми людьми, уставшими от одиночества.

*****

Они договорились, что Светлана приедет в деревню через две недели.

Павел настоял на этом сроке — Вадиму нужно было время, чтобы свыкнуться с мыслью, что мать не чудовище, а живая, страдающая женщина.

Да и самой Светлане — чтобы собраться с духом.

Эти две недели Павел провёл между городом и деревней. Работал, приезжал к Вадиму, помогал бабке Тоне по хозяйству. И каждый раз, возвращаясь в город, заезжал к Светлане. Сначала просто проведать, потом — под предлогом доделать ремонт. А потом предлоги стали не нужны.

Он привык к ней.

Привык заезжать после смены, пить чай на её маленькой кухне, слушать её негромкий голос, смотреть, как она поправляет выбившуюся прядь волос

. Она рассказывала о работе, о больных, которых жалела, о книгах, которые читала по ночам, когда не спалось. Он рассказывал о Вадиме, о деревне, о своей жизни, которая теперь делилась на "до" и "после".

Однажды он поймал себя на мысли, что ждёт вечера, чтобы увидеть её. Что ему не хватает её голоса, её тихих движений, её грустной улыбки. Испугался сначала — думал, предаёт память о Любане? Но память о Любане уже не болела.

Там, где была рана, теперь остался только глухой шрам. А Светлана — она была другой. Живой, настоящей, не обманувшей.

— Ты чего на меня смотришь? — спросила она однажды, поймав его взгляд.

— Думаю, — ответил он. — Какая ты красивая. И добрая. И как так вышло, что ты одна?

Она отвернулась к окну.

— Так вышло, — сказала тихо. — Жизнь.

Он не стал спрашивать больше. Просто взял её руку в свою и сидел так, молча. И это молчание было дороже любых слов.

Вадим за эти две недели изменился. Не внешне — внешне он всё так же рос, вытягивался, становился нескладным подростком с длинными руками и ногами. Изменился он внутри.

Куда-то ушла та затравленность, с которой он приехал. Появилась уверенность, спокойствие.

Ребята приняли его окончательно. Санёк стал лучшим другом — они вместе рыбачили, лазали по заброшенным сараям, травили байки у костра. Ирка, та самая светленькая, всё чаще поглядывала в его сторону и краснела, когда он подходил.

Вадим замечал, но виду не подавал — некогда было, да и стеснялся.

Бабка Тоня смотрела на него и радовалась. А ещё она смотрела на Павла, который приезжал всё чаще, и о чём-то думала своём, бабьем.

— Ты это, Паша, — сказала она однажды вечером, когда Вадим ушёл к речке. — Ты к той женщине, к Светлане, часто ездишь?

Павел поперхнулся чаем.

— Ну, езжу, — сказал осторожно. — А что?

— Да ничего, — усмехнулась бабка Тоня. — Я ж не слепая. Вижу, как у тебя глаза горят, когда про неё рассказываешь. Ты это... не бойся. Жизнь одна. Если человек хороший — держись.

Павел молчал, смотрел в кружку.

— А Вадим? — спросил он. — Как он к этому?

— А Вадим пусть привыкает, — ответила бабка Тоня. — Ему мать нужна. Не та, что бросила, а та, что рядом будет. Если вы вдвоём — вы ему опора. А поодиночке — кто вы? Два одиночества.

Она вздохнула, убрала посуду и вышла. А Павел остался сидеть на кухне и думать. Два одиночества. Может, она и права.

****

Светлана приехала рано утром. Сошла с автобуса на пыльную деревенскую площадь, огляделась. Была она в простом платье в мелкий цветочек, в лёгком пальто, с небольшой сумкой в руках.

Волосы распущены, падают на плечи. На лице — волнение и страх, которые она прятала за внешним спокойствием.

Павел ждал её на скамейке у магазина. Увидел — и сердце ёкнуло. Встал, пошёл навстречу.

— Приехала, — сказал глупо.

— Приехала, — ответила она, и голос её дрогнул.

Они пошли к бабкиному дому. Светлана молчала, смотрела по сторонам — на деревянные дома, на цветы в палисадниках, на реку, блестевшую вдали. Вдруг остановилась.

— Паш, — сказала она тихо. — А если он не захочет? Если убежит или скажет убираться? Я не переживу.

Павел взял её за руку.

— Переживёшь, — сказал он твёрдо. — Мы вместе переживём. А он захочет. Я знаю.

Они подошли к калитке.

Вадим сидел на крыльце и строгал палку — Санёк учил его делать рогатку. Увидел отца, рядом с ним женщину — и замер. Палка выпала из рук.

Светлана остановилась у калитки. Смотрела на него — на этого высокого, худого мальчика с васильковыми глазами, такими похожими на её собственные, и не могла сделать шаг. Ноги стали ватными.

Вадим смотрел на неё.

Красивая. Очень красивая. Совсем не такая, как он представлял. И глаза — серые, большие, с такой тоской, что у него самого защемило внутри.

Так они и стояли — мать и сын, разделённые калиткой, тремя метрами пыльной дорожки и тринадцатью годами разлуки.

— Здравствуй, Вадим, — сказала Светлана, и голос её сорвался.

Он молчал. Смотрел. А потом встал, медленно спустился с крыльца, подошёл к калитке. Открыл. И шагнул к ней.

— Здравствуйте, — сказал он хрипло.

Она протянула руку, хотела коснуться его лица, но не решилась. Рука повисла в воздухе. И вдруг Вадим сам взял эту руку, прижал к своей щеке и зажмурился. Губы его дрожали.

— Мама, — сказал он.

Одно слово. Короткое. Которое он не говорил никому после того, как ушла Любаня. Которое боялся говорить даже мысленно.

Светлана всхлипнула, притянула его к себе и заплакала.

Плакала в его плечо, в его жёсткие мальчишеские волосы, и не могла остановиться.

А он стоял, обнимал её и чувствовал, как внутри тает последний лёд, как отпускает боль, как наполняется чем-то тёплым и светлым та пустота, что жила в нём все эти недели.

Павел стоял в стороне, смотрел на них и не знал, куда девать руки. А потом просто подошёл и обнял обоих.

И они стояли втроём посреди деревенского двора, под старой яблоней, облетающей жёлтыми листьями, и плакали. И никто не стеснялся слёз.

До вечера Светлана не отходила от Вадима.

Сидели на кухне, пили чай с бабкиными пирожками, разговаривали.

Она рассказывала о себе, о своей жизни, о том, как всё эти годы думала о нём. Не жалела себя, не искала оправданий — просто рассказывала.

— Я дура была, Вадим, — говорила она, глядя на него с такой болью, что у него сердце сжималось. — Молодая, глупая. Думала, отдам на время, встану на ноги и заберу. А оказалось — не отдают назад. Или отказывайся совсем, или не отдавай. Я и отказалась. Не для себя — для тебя. Думала, так лучше.

Вадим слушал и кивал. Он уже не злился. Злость ушла, осталась только жалость и какое-то новое, незнакомое чувство

. Он смотрел на эту красивую, усталую женщину и видел в ней не чужую, не бросившую — а такую же потерянную, как он сам.

— А почему вы замуж не вышли? — спросил он. — У вас же кто-то был? На фотографии, в военной форме?

Светлана вздрогнула.

— Был, — сказала тихо. — Колька. Отец твой. Он в тюрьму сел, когда тебе год был. Потом вышел, приезжал, звал замуж. А я не смогла. Слишком много лет прошло. Слишком больно было.

Он теперь на Севере, женат. Иногда звонит. Спрашивает про тебя.

Вадим молчал, переваривая.

— А увидеться? — спросил он. — С ним?

— Не знаю, — честно ответила Светлана. — Захочешь — можно. Он хороший, Вадим. Просто жизнь так сложилась.

Они говорили дотемна.

Бабка Тоня хлопотала у печи, Павел сидел в углу и молчал, боялся спугнуть это хрупкое тепло, которое вдруг возникло между ними.

А ночью Вадим долго не мог уснуть. Лежал, смотрел в потолок и думал. У него есть мать. Настоящая.

Которая его не бросила — просто не смогла забрать. Которая плакала о нём все эти годы. И отец, пусть не кровный, но настоящий.

И бабка Тоня. И новые друзья. И вдруг он понял, что не один. Что всё это время он был не один, просто не знал.

Уснул он с улыбкой. Впервые за долгое время.

Павел остался в деревне на несколько дней. Помогал по хозяйству, чинил крыльцо, которое давно просило ремонта. Светлана помогала бабке Тоне по дому — готовила, убирала, и делала это так легко и естественно, будто всегда здесь жила.

Они почти не говорили о том, что между ними происходит. Но это чувствовалось в каждом взгляде, в каждом случайном прикосновении, в том, как он подавал ей чашку, а она благодарно улыбалась.

Вечером сидели на крыльце.

Вадим ушёл к речке с ребятами. Бабка Тоня легла рано. Они остались вдвоём.

— Спасибо тебе, — сказала Светлана тихо. — За всё. За то, что нашёл. За то, что привёз. За то, что не бросил.

Павел молчал, смотрел на звёзды.

— Я, может, глупость скажу, — начал он осторожно. — Ты не думай ничего. Но я привык к тебе. Очень. Без тебя уже не могу.

Она повернулась к нему. В темноте глаз не было видно, но голос дрогнул:

— Я тоже, Паш. Я тоже привыкла.

— Что будем делать? — спросил он.

Она помолчала, потом положила голову ему на плечо.

— А давай просто будем, — сказала она. — Вместе. Не спешить, не загадывать.

Просто будем рядом. Я в город, ты сюда, к Вадиму. А там видно будет.

Он обнял её, притянул к себе.

— Хорошо, — сказал он. — Просто будем.

И они сидели так, обнявшись, под огромным звёздным небом, и чувствовали, как одиночество, которое мучило их столько лет, наконец отступает.

Прошла неделя. Светлана уехала в город, но обещала приезжать каждые выходные. Вадим провожал её на автобус. Стоял на площади, смотрел, как садится, как машет ему из окна.

— Мам! — крикнул он вдруг, когда автобус уже тронулся. — Я буду ждать!

Она улыбнулась сквозь слёзы и кивнула.

Павел стоял рядом, положил руку ему на плечо.

— Хорошая у тебя мать, сын, — сказал он.

— Знаю, — ответил Вадим. — Теперь знаю.

Они пошли обратно к бабкиному дому. Солнце светило по-осеннему ярко, но уже не грело. Листья шуршали под ногами. Где-то вдалеке закричали ребята, звали на речку.

— Бать, — сказал Вадим, когда они подходили к калитке. — А ты на ней женишься?

Павел поперхнулся воздухом.

— С чего ты взял?

— А чего тянуть? — пожал плечами Вадим. — Вы же друг без друга не можете. Я вижу.

Павел молчал, переваривал.

— Не знаю, сын, — сказал он наконец. — Рано ещё. Пусть привыкнет.

— Привыкнет, — уверенно сказал Вадим. — Она хорошая. И ты хороший. Чего тянуть-то?

Он хлопнул отца по плечу и побежал к калитке.

А Павел остался стоять посреди улицы и смотрел ему вслед. И думал: а ведь прав сын. Чего тянуть? Жизнь одна. И счастье, если оно пришло, надо брать. Не упускать.

Вечером он позвонил Светлане. Долго говорили ни о чем и обо всем. А перед тем как проститься, он сказал:

— Света, я приеду в пятницу. Насовсем. Можно?

Она помолчала, потом ответила тихо:

— Приезжай, Паша. Я жду.

И в этом "жду" было всё — и надежда, и любовь, и обещание новой жизни. Для всех троих.

Прошёл год.

В маленьком деревенском доме с геранью на окнах стало тесно от счастья.

Павел и Светлана расписались в городском загсе, тихо, без гостей. Бабка Тоня была свидетельницей, а Вадим — фотографом.

Снимки получились смешные — Вадим всё время дрожал от волнения, и кадры вышли смазанными. Но на тех, что получились, было видно главное — счастливые лица.

Светлана переехала в деревню. Устроилась в сельский фельдшерско-акушерский пункт — её взяли с радостью, руки золотые, да и добрая, с больными ласковая. Павел работал вахтами, но теперь приезжал не в пустоту, а домой. К ней. К сыну.

Вадим ходил в местную школу, дружил с Саньком и Иркой (с Иркой уже не только дружил, но это была тайна, которую он никому не рассказывал). Иногда они ездили в город — навестить ту самую квартиру, где когда-то жила Светлана. Теперь там жили чужие люди, но Светлана не жалела. Говорила: "Там прошлое. А здесь — будущее".

Отец Вадима, Коля, приезжал один раз. Привёз подарки, долго смотрел на сына, потом обнял и заплакал. Они говорили несколько часов, сидя на берегу реки. О чём — Вадим никому не рассказывал. Но после того разговора он стал спокойнее, словно нашёл ещё один кусочек себя.

Любаня не появлялась. Иногда Павел ловил себя на мысли, что почти забыл её лицо. Осталась только лёгкая грусть — как память о чужой, ненастоящей жизни.

А в доме у бабки Тони теперь всегда пахло пирогами.

Сидели вечерами вчетвером — бабка Тоня, Павел, Светлана и Вадим. Пили чай, смотрели телевизор, спорили о пустяках. И это было счастьем. Обычным, тихим, деревенским счастьем, которое не купишь ни за какие деньги.

Вадим вырос, стал ещё выше, раздался в плечах. Глаза его, васильковые, теперь всегда светились — не от слёз, а от радости. Он знал: он не один. У него есть мать. У него есть отец. У него есть дом.

А что ещё нужно человеку для счастья?

. Конец