Я сидел в очереди к терапевту третий час.
Третий. Час.
Обычная районная поликлиника на окраине Саратова. Стены покрашены в тот специальный больничный зелёный цвет, от которого хочется выздороветь побыстрее — чтобы больше никогда сюда не приходить. Линолеум на полу стёрт до бетона. Батарея шпарит так, что хоть яичницу жарь, а форточку открыть нельзя — сквозняк, старушки ругаются.
Очередь человек на двадцать. Записаться через Госуслуги невозможно — на три недели вперёд всё занято. Остаётся приходить к семи утра и сидеть. Кто не работает — тот ходит в поликлинику. Кто работает — тот терпит.
Я работаю. Электрик на заводе. Отпросился на полдня — начальник посмотрел как на дезертира, но отпустил. У меня спина, третью неделю ноет так, что по утрам разогнуться не могу. Жена сказала: или идёшь к врачу, или я тебя сама туда отвезу. Наташа — женщина серьёзная. Если сказала «отвезу» — значит, за шкирку приведёт.
Сижу. Жду. Рядом — бабушка лет восьмидесяти. Зинаида Фёдоровна. Мы уже познакомились, успели обсудить погоду, пенсии, цены на лекарства и Путина. Она пришла за направлением к кардиологу. Сердце. Ей плохо, я вижу — лицо серое, руки трясутся. Но сидит. Ждёт. Потому что у неё вариантов нет.
За ней — мужик с перевязанной рукой, молодая мамочка с ребёнком на коленях, дед с палочкой, женщина лет пятидесяти в вязаной кофте. Все тихие, усталые, терпеливые. Русская очередь. Не очередь — философия жизни.
И вот открывается входная дверь.
В коридор входит мужчина. Лет сорока пяти. Пальто — тёмно-синее, кашемир. Ботинки — не из «Кари», это видно сразу. Часы на запястье — я в часах не разбираюсь, но понимаю, что они стоят больше, чем моя машина. Волосы зачёсаны назад, лицо гладкое, сытое. Пахнет дорогим одеколоном — запах дошёл до меня за три метра.
За ним семенит женщина. Невысокая, в белом халате. Не врач — администратор. Я её видел на ресепшене. Она улыбается ему так, как за три часа не улыбнулась ни одному из нас.
— Эдуард Константинович, пойдёмте, я вас провожу. Елена Борисовна уже ждёт.
Елена Борисовна — это наш терапевт. К которому мы сидим третий час. Который принимает по одному, медленно, потому что на каждого пациента положено двенадцать минут, а она тратит двадцать — не потому что медленная, а потому что единственная, кто здесь реально слушает.
Мужчина в пальто идёт мимо очереди. Не быстро, не крадучись — спокойно, уверенно, как по своему коридору. Он не смотрит на нас. Вообще. Мы для него — часть интерьера. Как батарея. Как линолеум. Как стены больничного зелёного цвета.
Администраторша открывает дверь кабинета, пропускает его, заходит следом. Дверь закрывается.
Тишина.
Секунду. Две. Три.
А потом очередь взорвалась.
Первой начала Зинаида Фёдоровна. Тихая, серая, с больным сердцем — она вдруг поднялась со стула и сказала голосом, от которого стены задрожали:
— Это что сейчас было?!
Мужик с перевязанной рукой вскочил:
— Вот это номер! Мы тут с восьми утра сидим, а этот — раз, и прошёл!
Женщина в вязаной кофте, которая за три часа не произнесла ни слова, вдруг заговорила — тихо, но так, что все замолчали и повернулись:
— Я учительница. Тридцать два года в школе. Я пришла сюда в семь тридцать, потому что у меня второй урок, и я отпросилась. Мне нужна справка. Одна справка. Я жду три часа, потому что мне больше негде её взять. А этот человек зашёл с улицы и через минуту сидит у врача. Мне кто-нибудь объяснит, почему?
Никто не объяснил. Потому что все знали ответ.
Я встал. Не знаю зачем — ноги сами подняли. Подошёл к двери кабинета и постучал. Администраторша выглянула — лицо кислое, глаза настороженные.
— Мужчина, вы видите — приём идёт!
— Вижу. Приём шёл и до него. Двадцать человек сидят в очереди. У бабушки сердце. У мужика рука перевязана. У женщины — урок через час. Почему этот человек прошёл без очереди?
— Эдуард Константинович — спонсор нашей поликлиники, — зашипела она. — Он оказывает материальную помощь. Это совершенно другая ситуация.
— Это та же самая ситуация. У нас одна очередь, один врач и одно здоровье на каждого. Неважно, сколько он заплатил за ремонт. Здесь — государственная поликлиника. Бесплатная. Для всех.
Из-за двери раздался голос. Спокойный, мужской, с интонацией человека, которому не привыкли возражать:
— Что за шум? Марина Львовна, закройте дверь.
Администраторша дёрнулась закрыть, но тут за моей спиной встала Зинаида Фёдоровна. Потом — мужик с перевязанной рукой. Потом — учительница. Потом — молодая мамочка с ребёнком на руках. Потом — дед с палочкой.
Вся очередь стояла в коридоре перед открытой дверью кабинета.
Елена Борисовна, терапевт, сидела за столом и смотрела на нас. Лицо красное — ей тоже было неловко. Она не виновата. Ей сказало начальство — она приняла. Что ей делать — ругаться с главврачом из-за пациента в кашемировом пальто?
Эдуард Константинович сидел в кресле напротив неё. Он повернулся к нам и впервые посмотрел. Не на стену, не сквозь — на нас. На живых людей.
Зинаида Фёдоровна сделала шаг вперёд. Маленькая, сгорбленная, с трясущимися руками. И сказала:
— Сынок, я встала в пять утра. Доехала на автобусе. Стою три часа. У меня давление двести на сто десять. Мне восемьдесят один год. Я войну не застала, но голод помню. И очереди помню — за хлебом, за молоком. Думала — пройдёт. Не прошло. Ты вот красивый, богатый, здоровый. А я — старая и больная. Но мы оба пришли к одному врачу. Так какого же ты лезешь вперёд?
Тишина. Абсолютная. Даже ребёнок на руках у мамочки замолчал — как будто понял, что сейчас не время.
Эдуард Константинович молчал. Секунду. Две. Пять.
Потом встал.
Я думал — сейчас начнёт. Скажет что-нибудь про «я этой поликлинике кондиционеры купил» или «да вы знаете, кто я». Приготовился.
Но он не начал.
Он застегнул пальто. Посмотрел на Зинаиду Фёдоровну. И сказал:
— Простите.
Одно слово. Тихо, коротко. Без пафоса.
И вышел из кабинета. Мимо нас. Мимо очереди. К выходу.
Но не ушёл.
Он сел на свободный стул. В конец очереди. Последним.
Администраторша Марина Львовна стояла с открытым ртом. Елена Борисовна вздохнула — с явным облегчением — и позвала следующего по записи. Это была Зинаида Фёдоровна.
Очередь медленно рассосалась обратно по стульям. Загудела, зашуршала. Жизнь пошла дальше.
Я сел на своё место. Рядом оказался тот самый мужик с перевязанной рукой. Он кивнул мне:
— Молодец, что вышел. Я бы тоже, но рука...
— Да ладно. Он, в общем-то, нормально себя повёл. Мог бы и послать.
— Мог. Но не послал. Значит, совесть есть.
Я ждал ещё полтора часа. Спина ныла. Но сидеть было уже не так тяжело.
Эдуард Константинович сидел в конце очереди молча. Достал телефон, что-то читал. Никто к нему не подходил, никто не заговаривал. Он сам тоже не пытался. Просто сидел. Как все.
Когда подошла его очередь — а это было ещё через два часа — он зашёл в кабинет и вышел через пятнадцать минут. Прошёл по коридору, не оглядываясь. У выхода задержался. Постоял. Потом ушёл.
Я думал, что на этом всё. Бытовая история. Мужик зарвался, его поставили на место, он извинился. Бывает.
Но через неделю я пришёл за результатами анализов — и не узнал коридор.
Стены перекрашены. Не в больничный зелёный, а в тёплый бежевый. На полу — новый линолеум. Стулья пластиковые заменили на нормальные, с мягкими сиденьями. У регистратуры стоял электронный терминал — тот самый, через который берёшь талон и видишь свою очередь на экране.
Я подошёл к регистратуре. Там сидела новая девушка — Марины Львовны не было.
— А что это у вас тут? — спросил я, оглядываясь. — Ремонт?
— Спонсорская помощь, — улыбнулась она. — Один человек. Всё за свой счёт. И терминал, и стулья, и краска. И ещё — с понедельника второй терапевт выходит. Ему зарплату тоже этот человек оплачивает. Из своего фонда.
Я стоял и смотрел на новые стены. На терминал. На стулья с мягкими сиденьями.
Значит, он не просто отсидел очередь. Он отсидел — и понял.
Понял, каково это — ждать три часа на жёстком стуле у стены, от которой тошнит. Понял, каково бабушке с давлением двести. Понял, каково учительнице, которая отпросилась с урока. Понял, каково мужику с перевязанной рукой, и мне — со спиной, и мамочке с ребёнком.
Он не просто откупился — как раньше, кинув денег на ремонт крыши. Он сел в эту очередь и прожил её. И это изменило всё.
Я рассказал Наташе вечером. Она слушала, потом сказала:
— Знаешь, что самое важное в этой истории? Не то, что он ремонт сделал. А то, что он сказал «простите». Перед старушкой. Публично. Мужчина с деньгами и положением — перед бабушкой в старом платке. Это дорогого стоит.
Она права. Деньги — это деньги. Стулья — это стулья. А «простите» перед двадцатью людьми — это поступок. Особенно для человека, которому не привыкли возражать.
Знаете, неравенство — оно не в деньгах. Деньги — это просто цифры. Неравенство — в том, как человек на тебя смотрит. Смотрит — или смотрит сквозь. Видит — или видит только стену за твоей спиной.
Двадцать человек в той очереди были для Эдуарда Константиновича невидимыми. Линолеумом. Краской на стене. Он привык, что мир устроен просто: есть те, кто ждёт, и те, кого проводят без очереди. И ему казалось, что это нормально.
А потом восьмидесятилетняя бабушка с давлением двести на сто десять спросила его: «Какого же ты лезешь вперёд?» И он увидел. Впервые, может быть, за много лет — увидел людей вокруг себя.
Мне нравится думать, что он изменился. Не навсегда — навсегда не бывает. Но хотя бы в чём-то. Хотя бы в том, что теперь в нашей поликлинике есть терминал, мягкие стулья и второй терапевт.
А Зинаида Фёдоровна, кстати, получила своё направление к кардиологу. Я видел её на прошлой неделе — шла по улице, в новом платке, с кошёлкой. Бодрая. Поздоровалась со мной, как со старым знакомым.
— Как сердце, Зинаида Фёдоровна?
— Стучит, сынок. Стучит. Пока стучит — живём.
Пока стучит — живём. И стоим в очередях. Все — в одной.
А вы сталкивались с таким? Когда кто-то проходил мимо всех, потому что «ему можно»? Расскажите в комментариях. Всем спасибо за лайки и подписку на молодой канал.