Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ВАСИЛЬКИ ВО РЖИ...

Рассказ. Глава 3.
Дорога домой
Эшелон тащился медленно, останавливался на каждом полустанке, подолгу стоял в чистом поле — пропускал встречные составы с войсками и техникой на запад.
Егор сидел у раскрытой двери теплушки, свесив ноги наружу, и смотрел, как плывут мимо леса, поля, сожжённые деревни, разбитые станции.

Рассказ. Глава 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Дорога домой

Эшелон тащился медленно, останавливался на каждом полустанке, подолгу стоял в чистом поле — пропускал встречные составы с войсками и техникой на запад.

Егор сидел у раскрытой двери теплушки, свесив ноги наружу, и смотрел, как плывут мимо леса, поля, сожжённые деревни, разбитые станции.

Война прошлась здесь тяжёлым катком, оставляя после себя чёрные остовы печей, воронки от бомб, кресты на свежих могилах.

Третьи сутки он в пути. Третьи сутки не может найти себе места.

В груди всё болит и ноет, не даёт покоя. Мысли о доме перемешиваются с мыслями о Мишке, о Катерине, о том, что он им скажет. Как посмотрит в глаза женщине, которая ждала мужа, а дождалась похоронку? Как скажет, что Мишка лежит под Смоленском, в братской могиле, без креста, без имени, просто один из многих?

Рядом с ним на полу вагона сидел попутчик — пожилой мужик из-под Рязани, Егорычем звали. Ехал домой после ранения, без руки, с пустым левым рукавом, заправленным за пояс. Всю дорогу молчал, только курил махорку, пуская дым в щель, да смотрел в одну точку остановившимися глазами.

— Ты чего маешься? — спросил он вдруг, заметив, как Егор крутится на месте.

— Домой еду, — ответил Егор. — А радости нет. Друга похоронил. Там у него жена осталась, ребёнка ждала. А я живой.

Егорыч сплюнул сквозь зубы, покачал головой.

— Эх, парень. Ты живой — это и есть радость. Друга твоего не вернёшь, а ты для тех, кто ждёт, — свет в окошке. Понял? Ты для них — надежда. Что не всё ещё потеряно. Что есть кому землю пахать, детей растить, память хранить. Так что не кисни. Домой приедешь — там всё и решится.

Егор кивнул, но легче не стало. Мысли о Катерине не отпускали. Он видел её перед глазами — круглолицую, румяную, с весёлыми карими глазами, какой она была на том празднике, когда Мишка играл на гармони и они сидели обнявшись. Как она смотрела на него, как улыбалась, как прижималась к плечу. А теперь Мишки нет. И она одна. С ребёнком. И вся её жизнь перевернулась в один день.

На станцию, от которой до деревни было восемнадцать вёрст, поезд пришёл глубокой ночью. Егор сошёл на пустой перрон, огляделся. Станция была цела — чудом уцелела, хотя вокруг всё было разбито. Горел одинокий фонарь, качался на ветру, бросая дрожащий свет на почерневшие доски.

Ночлег искать было поздно.

Егор присел на лавку у вокзала, достал кисет, свернул цигарку. Закурил, глядя в тёмное небо, усыпанное звёздами.

Такими же, как в ту ночь, когда они с Мишкой рыбачили. Месяц тогда молодой был, и Млечный Путь светил ярко. И соловей пел. И вода в реке была холодная, чистая. И Мишка говорил: «Хорошая ночь, Егор. Запомнится».

Запомнилась. На всю жизнь запомнилась.

Он докурил, прикрыл глаза, задремал. Снилась ему Манька — стояла на дороге, махала рукой, звала. А он не мог к ней подойти — ноги вязли в земле, будто в болоте. И Мишка рядом стоял, улыбался, говорил: «Иди, Егор. Я подожду. Я всегда рядом».

Проснулся от холода. Уже светало. На востоке розовело небо, занимался новый день. Егор поднялся, размял затёкшие плечи и зашагал по дороге к деревне.

Восемнадцать вёрст пешком — не близко, особенно с больной ногой, которая ныла после каждого шага. Но он шёл, не останавливаясь. В голове было пусто и звонко, только одна мысль билась: скорее, скорее домой.

Дорога петляла между полей. Поля были пустые — ни скотины, ни людей. Где-то ещё чернела неубранная, сгнившая под снегом прошлогодняя рожь, где-то зияли воронки, где-то торчали остовы сгоревшей техники. Война прошлась и здесь.

К полудню он дошёл до поворота, откуда уже видна была деревня. Сердце заколотилось, подпрыгнуло к горлу. Он остановился, перевёл дух, вглядываясь в знакомые очертания.

Деревня стояла на месте. Целая, не сожжённая, не разрушенная. Только окопы виднелись на околице да колючая проволока кое-где валялась — видно, немцы были здесь, но удержаться не смогли. Или наши выбили.

Егор пошёл быстрее, забыв про боль в ноге. Вот и околица, вот знакомая берёза, под которой они в детстве играли, вот колодец, где всегда толпились бабы. Сейчас колодец был пуст — только одна женщина набирала воду, согнувшись над срубом.

Он подошёл ближе. Женщина выпрямилась, обернулась. И Егор узнал её — Катерина.

Она постарела, осунулась, под глазами залегли тёмные круги, в русых волосах пробивалась седина. Одета в чёрное, худая, с острыми локтями и впалыми щеками. Только глаза остались те же — карие, тёплые, но теперь в них застыла такая тоска, что у Егора сердце перевернулось.

Она узнала его не сразу. Смотрела долго, вглядываясь, будто не веря своим глазам. А потом выронила ведро, и вода разлилась по пыльной земле.

— Егор? — голос её дрогнул. — Егор, это ты?

— Я, Катя, — он подошёл, остановился в двух шагах. — Живой я.

Она смотрела на него, и в глазах её сначала вспыхнула радость, а потом погасла, сменилась страхом. Она поняла. Поняла по его лицу, по опущенным глазам, по тому, как он молчит и не решается подойти ближе.

— Где Мишка? — спросила она тихо. — Егор, где Мишка?

Он молчал. Не мог вымолвить ни слова. Стоял, сжимая кулаки, и чувствовал, как подступают слёзы.

— Где Мишка?! — закричала она вдруг, бросаясь к нему. — Где он?! Почему ты один?! Где мой Мишка?!

Она била его кулаками в грудь, в лицо, в плечи, а он стоял и не защищался. Потом силы оставили её, она сползла на землю, обхватила его ноги и завыла — страшно, безнадёжно, так, как выла его бабка в то первое утро войны.

— Нету Мишки, Катя, — сказал Егор, опускаясь рядом с ней на колени. — Нету. Под Смоленском... В первом бою. Сразу. Даже мучиться не пришлось.

— А ты? — она подняла на него мокрое, размазанное лицо. — Ты-то живой?! Ты зачем живой?! Вместе ж пошли! Вместе! А он там, а ты тут?!

— Я не знаю, Катя, — он сам плакал, не стыдясь слёз. — Не знаю, зачем я, а он. Только он перед смертьм тебя вспоминал. Всё время. Сказал: «Катерина, ребёночек...» Сказал, чтоб я тебе передал... Любил он тебя. Очень любил.

Катерина билась в истерике, каталась по земле, рвала на себе одежду. Из домов выбегали люди, подхватывали её, уводили. А она оглядывалась, тянула руки к Егору и кричала:

— Зачем?! Зачем ты живой?! Зачем?!

Егор остался один у колодца. Стоял на коленях, смотрел на разлитую воду, на мокрую землю, и думал: а может, и правда — зачем? Зачем он выжил, когда столько хороших людей полегло? Зачем он здесь, когда Мишка там, под Смоленском?

Из дома вышла старуха в чёрном, подошла к нему, положила руку на плечо.

— Вставай, сынок, — сказала она тихо. — Не кори себя. Не ты войну придумал. Иди домой. Мать твоя ждёт. Бабка твоя каждую ночь молится, глаз не смыкает. Иди.

Он поднялся, пошёл. Ноги не слушались, спотыкались на ровном месте. Прошёл мимо знакомых изб, мимо плетней, мимо заросших бурьяном огородов. Вот и дом Ковригиных. За забором мелькнула тень — Манька? Или показалось?

Он не остановился. Не мог. Сначала к своим, к матери, к бабке, к Пашке. Потом всё остальное.

Калитка скрипнула, как всегда. Двор зарос травой — некому косить, видно. Зорьки во дворе не было — может, увели, а может, немцы забрали. Дом стоял тёмный, молчаливый, только в одном окошке теплился слабый огонёк.

Егор поднялся на крыльцо. Дверь была не заперта. Он вошёл в сени, нашарил ручку. Толкнул дверь в избу.

В горнице горела керосинка. За столом, под образами, сидела мать. Седая, сгорбленная, в чёрном платке. Перед ней лежала раскрытая книга — Библия, старая, ещё бабкина. Она не читала, просто смотрела в одну точку остановившимися глазами.

На печи, скрючившись, спала бабка. Храпела тихо, прерывисто, будто задыхалась во сне. А на полатях, свесив босую ногу, посапывал Пашка — вытянулся, возмужал, но во сне всё такой же ребёнок, как и три года назад.

— Мама, — сказал Егор. Голос сорвался, прозвучал хрипло, чужо.

Мать вздрогнула, подняла голову. Посмотрела на него долгим, невидящим взглядом. Потом в глазах её мелькнуло узнавание, и она медленно, будто боясь спугнуть видение, поднялась из-за стола.

— Егор? — прошептала она. — Егорушка? Сынок?

— Я, мама. Я вернулся.

Она шагнула к нему и рухнула, как подкошенная.

Он подхватил её, прижал к себе, чувствуя, как она мелко-мелко дрожит и плачет, и смеётся, и гладит его лицо, и целует руки, и шепчет что-то бессвязное, неразборчивое, материнское.

На печи завозилась бабка. Села, вглядываясь в темноту подслеповатыми глазами.

— Кто там? — спросила скрипучим голосом. — Кого принесло?

— Баб, — Егор подхватил мать под руку, подвёл к лавке, усадил. — Баб, это я. Егор. Вернулся.

Бабка сползла с печи, шамкая, хватаясь за стену. Подошла ближе, вгляделась. И вдруг завыла — тонко, пронзительно, как тогда, в первое утро войны.

— Егорка! Егорушка! Внучек! Живой! Живой!

Она вцепилась в него, повисла на шее, и плакала, и смеялась, и била его по спине костлявыми кулаками, и целовала в щёки, в лоб, в глаза.

На полатях заворочался Пашка. Сел, протирая глаза, спросонья не понимая, что происходит. А когда увидел брата — замер, разинув рот, и вдруг заорал на всю избу:

— Егор! Егор приехал! Егор!!!

Он кубарем скатился с полатей, бросился к брату, обхватил его и заревел в голос, как маленький. А Егор стоял посреди избы, обнимая сразу всех — мать, бабку, Пашку, — и плакал, не стыдясь.

Плакал от счастья, что они живы, что дом цел, что он вернулся. И от горя, что Мишки нет, что Катерина теперь одна, что война ещё не кончилась и сколько ещё матерей не дождутся сыновей.

— Ну всё, всё, — говорил он сквозь слёзы. — Я здесь. Я вернулся. Всё будет хорошо.

Мать оторвалась от него, посмотрела в глаза:

— Надолго ли, сынок? Комиссовали-то?

— Комиссовали, мам. Рука плохо работает, нога хромает. Не годен к строевой.

— Слава тебе, Господи! — мать перекрестилась на иконы. — Слава тебе, Господи, услышал мои молитвы.

Бабка всё ещё висела на нём, не отпускала, гладила его лицо сухими, шершавыми ладонями.

— Худой-то какой, — причитала она. — Кожа да кости. Не кормят там, что ли? Сейчас, сейчас, я картошки согрею, молочка налью. Пашка, беги в погреб, достань сала!

Пашка сорвался с места и вылетел в сени. Мать засуетилась у печи, раздувая огонь. Бабка усадила Егора за стол, пододвинула хлеб, лук, соль.

— Ешь, родимый, ешь. Сейчас картошка поспеет.

Егор сидел за столом, смотрел на родные лица, на знакомые стены, на иконы в углу, на засохшие васильки в глиняной кружке — те самые, что он принёс матери перед войной. Они стояли всё там же, только высохли совсем, превратились в серые былинки. Но стояли.

— Мам, — спросил он тихо. — А Манька... Жива?

Мать замерла у печи, обернулась. Переглянулась с бабкой.

— Жива, Егор. Ждёт тебя. Каждый день на околицу ходит, смотрит. Пишет тебе письма, а ответов нет.

— Писем я получал, — сказал Егор. — Все получил. Каждое. Только ответить не мог — некогда было. Да и слов не находил.

— Ты сходи к ней, — бабка пододвинула ему миску с дымящейся картошкой. — Сходи, Егорка. Она тебя заждалась. Все глаза проглядела.

Егор кивнул, взял ложку. Есть не хотелось, но он заставил себя — надо силы восстанавливать. Жизнь продолжается.

Утром он пошёл к Маньке.

Солнце вставало над деревней, золотило крыши, играло в лужах после ночного дождя. Пахло мокрой травой, цветущей сиренью, свежестью. Где-то за околицей пели птицы — так же, как в то последнее мирное лето.

Егор шёл по знакомой улице, и сердце колотилось где-то в горле. Вот и дом Ковригиных. Калитка покрашена свежей краской, палисадник ухожен, цветут георгины и флоксы. На крыльце стояла Манька.

Она стояла, прижимая руки к груди, и смотрела на него. Похудевшая, повзрослевшая, с тёмными кругами под глазами, но всё такая же красивая — раскосые глаза, крупные зубы, русая коса, перекинутая через плечо. Только в глазах теперь была не прежняя озорная искорка, а глубокая, выстраданная тишина.

Они смотрели друг на друга, не в силах вымолвить ни слова. Потом Манька шагнула с крыльца, побежала к нему — и повисла на шее, обхватив руками, прижавшись всем телом, заплакав навзрыд, как тогда, на дороге, три года назад.

— Егор, — шептала она сквозь слёзы. — Егор, Егор, Егор...

— Маня, — он гладил её по спине, по волосам, по мокрым щекам. — Я вернулся. Я обещал — и вернулся.

Она оторвалась от него, посмотрела в глаза:

— Насовсем?

— Насовсем, Мань. Комиссовали. Рука не работает, нога хромает. Куда я теперь?

— А мне всё равно, — она улыбнулась сквозь слёзы, и улыбка её была такой светлой, такой счастливой, что у Егора сердце зашлось. — Мне всё равно, Егор. Хромой, безрукий — мне лишь бы живой. Лишь бы рядом.

Она взяла его за руку и повела в дом. А он шёл за ней и думал о том, что жизнь всё-таки есть. И что Мишка сейчас, наверное, смотрит на них с неба и радуется. И что Катерина когда-нибудь отойдёт, успокоится, будет растить ребёнка и вспоминать мужа добрым словом.

А над деревней, над полем, над всей истерзанной, израненной, но живой землёй светило солнце. И рожь колосилась — новая, молодая, зелёная. И жаворонки пели в вышине.

Война ещё не кончилась. До Победы оставался ещё целый год.

Но здесь, в этой маленькой деревне, в этой семье, в этом сердце — уже начиналась новая жизнь.

Первое время после возвращения Егор ходил к Катерине через силу. Совесть гнала — Мишкин наказ, Мишкина семья, Мишкин сын. А на душе было тяжело. Каждый раз, переступая порог её избы, он видел перед собой тот бой, то поле, Мишкины глаза, которые смотрели на него перед смертью и ничего уже не просили, потому что поздно было просить.

Катерина встречала его молча. Принимала помощь, кивала, иногда роняла скупое «спасибо» и снова уходила в себя. Глаза у неё были сухие, страшные — такие глаза бывают у людей, которые выплакали все слёзы и больше плакать не могут.

Маленький Мишка сначала дичился, прятался за материн подол, выглядывал оттуда настороженно, как зверёк. А потом привык. Стал встречать Егора у калитки, тянуть ручонки, лепетать что-то на своём, младенческом языке.

— Дя-дя, — говорил он, и Егор таял.

В этом ребёнке было столько Мишкиного, что сердце каждый раз сжималось до боли.

Рыжие вихры, торчащие в разные стороны, как у отца. Веснушки на курносом носу. Глаза — только не карие, а светло-серые, материнские. Но улыбка — Мишкина, до ушей, широкая, открытая, доверчивая.

Егор носил его на руках, подкидывал к потолку, кружил по избе. Малыш визжал от восторга, а Катерина смотрела на них и в глазах её понемногу загорался слабый, робкий свет.

Однажды в конце ноября, когда выпал первый снег, Егор пришёл к Катерине с дровами. Зима обещала быть холодной, а у неё дров было — кот наплакал. Он нарубил с утра целую поленницу, сложил аккуратно под навесом, зашёл в избу погреться.

В избе было тепло, пахло щами и печёным хлебом. Катерина хлопотала у печи, маленький Мишка спал на полатях, подложив под щёку кулачок.

— Садись, Егор, — Катерина кивнула на лавку. — Есть будешь?

— Не откажусь, — он присел, снял шапку, провёл рукой по мокрым от снега волосам.

Она поставила перед ним миску с дымящимися щами, отрезала толстый ломоть хлеба, положила ложку. Села напротив, подпёрла щеку рукой, смотрела, как он ест.

Егор жевал, чувствуя на себе её взгляд. Неловко стало, непривычно. Раньше она смотрела сквозь него, в пустоту, а тут — прямо, пристально, будто видела впервые.

— Ты чего, Кать? — спросил он, откладывая ложку.

— Смотрю, — ответила она просто. — Как ты ешь. По-мужски. По-хозяйски. Мишка тоже так ел — быстро, будто боялся, что отнимут.

Егор поперхнулся, закашлялся. Катерина пододвинула кружку с водой, и когда он пил, смотрела на его руки — большие, в мозолях, с обломанными ногтями, но такие надёжные.

— Ты на Маньке женишься? — спросила вдруг.

— Собираемся, — Егор отставил кружку. — Как весна, так и сыграем.

Катерина кивнула, отвернулась к окну. За стеклом падал снег — крупный, пушистый, первый в этом году. Падал медленно, кружился в воздухе, ложился на землю мягким белым покрывалом.

— Хорошая она, Манька, — сказала Катерина тихо. — Дождалась тебя. Не то что я...

— Кать, — Егор не знал, что сказать. — Ты тоже дождалась бы. Если б Мишка вернулся.

— Не вернулся, — она усмехнулась горько. — И не дождалась. А теперь что? Век одной куковать?

— Зачем одной? — Егор поднялся, подошёл к ней. — Ты молодая ещё, красивая. Найдётся мужик хороший.

— Ага, — она усмехнулась ещё горше. — Кому я нужна с дитём? Кому нужна вдова?

Егор положил руку ей на плечо. Хотел сказать что-то ободряющее, но слова застряли в горле. Потому что вдруг понял: плечо у неё тёплое, живое, и пахнет от неё не горем, а чем-то домашним, уютным — хлебом, молоком, чистыми простынями.

Он отдёрнул руку, будто обжёгся. Отошёл к двери.

— Пойду я, Кать. Дел много.

— Иди, — она не обернулась. — Спасибо за дрова.

Он вышел в снегопад, глубоко вдыхая морозный воздух. В голове было муторно, непонятно. К Маньке надо было идти, к невесте своей, а ноги сами несли к дому, к матери, к бабке — спрятаться, забиться в угол, переждать это странное, липкое чувство, которое вдруг ни с того ни с сего появилось в груди.

Зимой он ходил к Катерине часто. То дров подбросить, то крышу поправить — прохудилась после метели, то печку проверить, не дымит ли. А то и просто так забегал — проведать, как они там, не замёрзли ли, не голодают ли.

Маленький Мишка уже бежал к нему через весь двор, раскинув ручонки, и кричал: «Дядя Егор! Дядя Егор пришёл!» Егор подхватывал его, кружил, подбрасывал, и мальчишка визжал от счастья.

Катерина смотрела на них из окна, и лицо её светлело. Всё чаще она улыбалась, всё чаще смеялась — негромко, будто стесняясь своего смеха. И в глазах понемногу гасла та страшная пустота, что была там раньше.

Однажды она позвала его чай пить. Посидели за столом, говорили о разном — о погоде, о хозяйстве, о том, что весной сеять будут. Маленький Мишка возился у печи с деревянной лошадкой, которую Егор ему смастерил.

— Ты с детьми хорошо, — сказала Катерина, глядя на сына. — Ласковый ты. А сам-то когда своих заведёшь?

— Как поженимся, так и заведём, — ответил Егор и вдруг поймал себя на мысли, что думает не о Маньке, а о том, как бы хорошо было, если б этот рыжий мальчишка был его сыном.

Он отогнал эту мысль, как наваждение. Манька — невеста, Маньку он любит, Манька ждала его всю войну. А Катерина — вдова друга, святое, неприкосновенное. Не смей даже думать.

Но мысли не слушались.

Перед Новым годом случилась беда. Катерина заболела. Слегла в один день — температура, жар, бред. Маленький Мишка сидел рядом, плакал, звал маму, а она не откликалась.

Соседка прибежала к Егору:

— Егор, беда! Катька наша помирает! Ребёнок один, что делать — не знаем!

Егор бросил всё, побежал. Влетел в избу — Катерина лежала на кровати, красная, потная, металась, что-то бормотала. Маленький Мишка сидел в углу, сжавшись в комок, и тихонько подвывал.

Егор кинулся к ней, потрогал лоб — горит. Напоил водой, укутал одеялом, послал соседку за фельдшером. Сам сел рядом, держал за руку, гладил по голове, шептал что-то успокаивающее.

— Мишка, — бормотала она в бреду. — Мишка, не уходи... Мишка, я без тебя не могу...

— Я здесь, Кать, — отвечал Егор, сжимая её руку. — Я рядом. Никуда не уйду.

Фельдшер пришёл только к вечеру. Послушал, покачал головой:

— Воспаление лёгких. Тяжёлое. Лечить надо, а у меня лекарств нет. В город везти надо, в больницу.

А как везти? Лошадь еле живая, саней нет, дороги замело. Егор решился:

— Я повезу. На лошади.

Запряг единственную лошадь, какую смог найти, уложил Катерину на розвальни, укутал тулупами. Маленького Мишку соседка взяла — посидит, пока мать не вернётся.

И поехали. Ночью, в метель, по занесённой дороге. Егор правил лошадью, то и дело оборачивался — дышит ли, жива ли. Катерина лежала тихо, только иногда стонала во сне.

В город приехали под утро. Сдали в больницу. Врач сказал:

— Хорошо, что довезли. Ещё бы день — и поздно было.

Егор сидел в коридоре на скамейке, ждал. Руки дрожали, в голове было пусто. Только одна мысль билась: лишь бы выжила, лишь бы не умерла, лишь бы маленький Мишка не остался сиротой.

Через два дня её перевели в общую палату. Кризис миновал. Егор зашёл к ней — она лежала бледная, худая, но живая. Увидела его, улыбнулась слабо:

— Егор... Ты здесь... Всё это время?

— Здесь, Кать. Куда ж я денусь.

— А Мишка? — она испуганно приподнялась. — Где Мишка?

— У соседки. Всё хорошо. Ждёт тебя.

Она откинулась на подушку, закрыла глаза. По щекам текли слёзы — первые слёзы, которые Егор видел у неё после возвращения.

— Спасибо тебе, Егор, — прошептала она. — Ты Мишку спас. Ты меня спас. Зачем?

— Затем, что жить надо, — ответил он. — Затем, что Мишка твой маленький маму ждёт. Затем, что... — он запнулся, не договорил.

Она открыла глаза, посмотрела на него долгим, внимательным взглядом.

— Затем что?

— Затем, что ты мне не чужая, Кать, — выдохнул он. — Совсем не чужая.

В палате повисла тишина. Только капельница капала мерно, да за окном метель выла. Катерина смотрела на него, и в глазах её что-то менялось, таяло, оттаивало.

— Егор... — начала она.

— Молчи, — он поднялся. — Поправляйся. Я завтра приду.

И вышел, почти выбежал. Сердце колотилось где-то в горле. Что он наделал? Что сказал? А главное — что теперь делать с этим?

Манька ждала его дома. Сидела на кухне, пила чай, разговаривала с матерью. Увидела Егора — улыбнулась, вскочила:

— Егор! Ты вернулся! Я так волновалась! Ну как она? Выживет?

— Выживет, — Егор чмокнул её в щёку, сел за стол. — Всё хорошо будет.

— Слава богу, — Манька перекрестилась. — А я тут с мамой Акулиной про свадьбу говорили. Весной, говорят, хорошо бы. Как снег сойдёт.

— Весной, — повторил Егор. — Да, весной.

Он смотрел на Маньку — красивую, весёлую, любящую. Смотрел и понимал, что внутри у него что-то надломилось. Что нет больше той лёгкости, той радости, с которой он думал о ней раньше. Что появилось что-то другое, тяжёлое, путаное, непонятное.

А ночью, лёжа на своей лавке, он думал о Катерине. О её глазах, в которых загорался свет. О её улыбке, робкой и несмелой. О маленьком Мишке, который зовёт его «дядя Егор» и тянет ручонки. И о Мишке большом, который лежит под Смоленском и смотрит на него оттуда, с неба.

— Прости, друг, — шептал он в темноту. — Прости, если что не так. Не знаю я, как правильно. Не знаю.

Утром он пошёл к Катерине в больницу. Нёс гостинцы — яблоки, печенье, молоко в банке. Сидел у койки, рассказывал о деревенских новостях, о маленьком Мишке, который скучает и ждёт. А она слушала, и глаза её светились.

— Егор, — сказала она перед уходом. — Ты приходи. Когда сможешь. Мне... мне хорошо с тобой.

— Приду, — пообещал он.

И пришёл. На следующий день. И через день. И каждый день, пока её не выписали.

Весна в тот год пришла ранняя. Снег сошёл быстро, зазеленели поля, зацвели сады. Егор готовился к свадьбе — рубил новую избу, ставил сруб на краю деревни, рядом с родительским домом.

Манька помогала, носила воду, месила глину, белила стены. И всё говорила о будущем, о детях, о хозяйстве. А Егор слушал и молчал. Думал о своём.

Катерина поправилась, окрепла, снова стала хлопотать по хозяйству. Маленький Мишка бегал за Егором хвостиком, помогал таскать щепки, подавал гвозди, важничал. И Егор, глядя на него, всё чаще ловил себя на мысли, что ему хорошо здесь, на этой стройке, с этим рыжим мальчишкой. А мысли о Маньке уходили куда-то на второй план, становились тусклыми, неяркими.

Однажды вечером, когда они сидели с Катериной на крыльце её дома, провожая закат, она вдруг спросила:

— Егор, а ты Маньку любишь?

Он вздрогнул, посмотрел на неё. В сумерках её лицо казалось бледным, загадочным, очень красивым.

— Люблю, — ответил он, но в голосе не было уверенности.

— А меня? — спросила она тихо.

Он молчал долго. Так долго, что успело стемнеть совсем, зажглись звёзды, запели первые соловьи. Катерина не торопила, ждала.

— Не знаю, Кать, — наконец сказал он. — Не знаю. Ты — Мишкина жена. Мишкина вдова. Как я могу?

— А ты не про Мишку думай, — она положила руку ему на плечо. — Ты про себя думай. Про меня думай. Про нас думай. Мишка бы понял. Он добрый был. Он бы хотел, чтобы мы счастливы были. Все.

Егор повернулся к ней, посмотрел в глаза. В темноте они блестели, отражая звёзды.

— Кать... — начал он.

— Не надо слов, — она прижалась к нему, положила голову на плечо. — Просто посиди так. Просто будь рядом.

Он обнял её, прижал к себе. И сидели они долго, до самой ночи, слушая соловьёв и глядя на звёзды. И на душе у Егора было одновременно и тревожно, и спокойно, и больно, и хорошо. Будто нашёл он что-то, что давно искал, но боялся признаться.

А утром он пошёл к Маньк

Она ждала его на крыльце, как всегда встречала улыбкой. Но, увидев его лицо, улыбка её погасла.

— Что случилось, Егор?

— Мань, — он снял шапку, мял её в руках. — Мань, прости меня.

Она поледнела, схватилась за сердце.

— Не надо, — прошептала. — Не говори. Я знаю. Я всё знаю.

— Откуда?

— Сердцем чувствовала. Всю зиму чувствовала. Как ты к ней ходишь, как с Мишкой её возишься, как смотришь на них. Думала, пройдёт. Думала, война, привычка, жалость. А оно не проходит.

— Мань...

— Не надо, — она подняла руку, останавливая его. — Я сама. Я, Егор, тебя с первого класса люблю. Всю жизнь. Войну всю ждала. Думала, вернёшься — и заживём. А ты... Ты не мой, оказывается. Никогда моим не был.

— Был, Мань. Честно был. А потом... Я и сам не знаю, как вышло.

— Знаешь, — она улыбнулась сквозь слёзы. — Всё ты знаешь. Просто признаться боялся. Иди, Егор. Иди к ней. Она тебя ждёт. И Мишка маленький ждёт. А я... Я переживу.

— Мань, прости...

— Иди, — она повернулась и ушла в дом, не оглядываясь.

Егор стоял у калитки, смотрел на закрытую дверь. На душе было пусто и горько. Он сделал больно самому родному человеку, который ждал его, верил, любил. И ничего уже не исправить.

А с другой стороны — Катерина. И маленький Мишка. И новое, непривычное, но такое сильное чувство, которое росло в нём всю зиму и теперь заполнило всё сердце.

Он повернулся и пошёл. Пошёл туда, где ждали его, где был его новый дом, его новая семья.

Катерина встретила его на пороге. Смотрела тревожно, вопросительно.

— Егор? Что случилось?

— Всё случилось, Кать, — он вошёл, обнял её, прижал к себе. — Я к тебе. Насовсем. Если примешь.

Она замерла, потом обхватила его руками, прижалась, заплакала — тихо, счастливо, освобождающе.

— Приму, Егор. Конечно, приму. Я же люблю тебя. Тоже люблю. Давно уже. Боялась признаться.

Из-за печки вылез маленький Мишка, заспанный, с рыжими вихрами. Увидел их обнявшихся, подбежал, обхватил ноги обоих.

— Дядя Егор! Мама! Вы чего?

— Всё хорошо, сынок, — Катерина подхватила его на руки. — Всё хорошо. Теперь у нас папа будет.

— Папа? — Мишка посмотрел на Егора огромными глазами. — Ты будешь мой папа?

— Буду, сынок, — Егор взял их обоих в охапку. — Буду. Навсегда.

И стояли они втроём посреди избы, обнявшись, и солнце светило в окно, и за окном пели птицы, и жизнь начиналась новая, трудная, но счастливая.

А Манька... Манька переживёт. Манька сильная. Манька найдёт своё счастье. Вон сколько мужиков с войны вернулось. А она красивая, молодая, работящая. Не одна останется.

Егор знал это. И надеялся, что когда-нибудь она простит его. И что Мишка там, на небе, поймёт и благословит.

А пока — жизнь. Новая, непривычная, но своя. С этой женщиной, с этим ребёнком, с этой любовью, которая пришла нежданно и перевернула всё вверх дном.

За окном цвели сады. Пахло весной и надеждой. И соловьи пели так, как поют только в мае — самозабвенно, громко, на всю округу.

Жизнь продолжалась.

. конец