После отъезда Горелова в доме Крамзиных воцарилась та особенная, тягостная тишина, какая бывает после похорон, когда все слова уже сказаны, все слёзы выплаканы, а жить как-то надо, но непонятно — зачем.
Лиза не плакала.
Она ходила по дому тихая, бледная, с остановившимся взглядом, и это было страшнее любых рыданий. Марья Ивановна, глядя на дочь, только крестилась и шептала молитвы. Григорий Петрович, мучимый угрызениями совести, старался не попадаться ей на глаза и большую часть времени проводил в училище, хотя ревизия давно кончилась и надобности в этом не было никакой.
Первое время Лиза ждала.
Она ждала письма, весточки, хоть какого-то знака, что он помнит, что он вернётся, что всё, что было между ними, — не сон, не наваждение, не книжная иллюзия. Она просыпалась по ночам и прислушивалась — не стучат ли в дверь, не скрипит ли калитка, не слышен ли знакомый голос. Днём она сидела у окна и смотрела на дорогу, уходящую в степь, — ту самую, по которой умчался его экипаж.
Но дни шли, а писем не было.
Прошла неделя. Потом другая. Потом месяц.
Петровск жил своей обычной жизнью: чиновники служили, купцы торговали, сплетницы судачили. Слухи о романе ревизора с барышней Крамзиной поутихли — появились новые темы для разговоров: у городничего сгорел сарай, у купца Слезкина приказчик украл выручку, попадья родила четвёртого. История Лизы постепенно забывалась, уходила в тень, становилась вчерашним днём.
Но для Лизы время остановилось.
Она перестала читать книги. Книги говорили о любви, о счастье, о встречах и разлуках — и каждая страница отзывалась в ней острой болью. Она перестала выходить из дому — слишком тягостны были сочувственные взгляды соседей, слишком унизительны шёпотки за спиной. Всё её существование свелось к одному: ждать.
Марья Ивановна пробовала её расшевелить.
— Лизонька, — говорила она, — сходила бы ты к Катеньке, проведала бы. Она спрашивала о тебе. Или в церковь сходи, отцу Иоанну поклонись. Авось легче станет.
— Мне и здесь хорошо, маменька, — отвечала Лиза, не отрывая взгляда от окна.
— Хорошо! — всплёскивала руками Марья Ивановна. — Да разве ж это хорошо — сиднем сидеть, на свет Божий не глядеть? Побледнела вся, исхудала — на тебе лица нет!
— Ничего, маменька. Пройдёт.
Но ничего не проходило.
Григорий Петрович, глядя на дочь, всё больше мрачнел. Он винил во всём себя — если бы не его трусость, не его страхи, не его беготня к городничему, может быть, всё сложилось бы иначе. Может быть, Горелов остался бы, может быть, они обвенчались бы, и Лиза была бы счастлива. А теперь…
— Ты бы хоть написал ему, — робко предложила как-то Марья Ивановна. — Узнал бы, что да как. Может, он и вправду вернуться собирается, да обстоятельства мешают.
— Написать! — фыркнул Григорий Петрович. — Куда писать? В Петербург? В министерство? Да он меня и читать не станет. Да и что я скажу? Приезжайте, мол, батюшка, дочка без вас сохнет? Унижение какое!
— А Лиза? — тихо спросила Марья Ивановна. — Ей каково?
Григорий Петрович промолчал. Ответа у него не было.
А в Петербурге в это время Павел Иванович Горелов вёл совсем иную жизнь.
Он вернулся в столицу, сдал отчёт о ревизии, получил очередную благодарность от начальства и… зажил, как прежде. Служба, чиновники, департамент, пустые разговоры в присутствии, одинокие вечера в казённой квартире на Фонтанке. Всё было по-старому, и только одно изменилось: он не мог забыть Лизу.
Она снилась ему по ночам. Он видел её глаза, её улыбку, слышал её голос. Просыпался в холодном поту, садился на постели и долго сидел так, глядя в темноту. А утром шёл на службу, делал дела, отвечал на вопросы — и никто не знал, что творится у него в душе.
Он писал ей письма.
Много писем. Десятки писем. Он писал их вечерами, когда тоска становилась совсем невыносимой. Писал о том, как скучает, как любит, как мечтает вернуться. Писал о том, что каждый день думает о ней, о её глазах, о её руках, о её голосе. Писал — и рвал.
Потому что посылать эти письма было нельзя.
Во-первых, он не знал, дойдут ли они. Во-вторых, он боялся, что их перехватят и используют против неё — ведь донос, тот самый донос, о котором говорил городничий, всё ещё существовал. Он не знал, кто его написал и какие у него были цели, но понимал, что любая его попытка связаться с Лизой может быть истолкована превратно.
И он молчал.
Он думал, что так будет лучше для неё. Что она забудет его, встретит кого-то другого, выйдет замуж, родит детей и будет счастлива. А он останется в прошлом, как осталась Наташа. Как остались все, кого он любил.
Но сердце не слушалось доводов рассудка.
Однажды, в минуту особенного отчаяния, он написал письмо — не ей, а её отцу, Григорию Петровичу. Короткое, сухое, официальное:
«Милостивый государь Григорий Петрович!
Находясь в Петербурге и будучи связан службой, не имею возможности лично осведомиться о здоровье Вашем и Вашего семейства. Посему прошу Вас принять уверения в моём совершенном почтении и сообщить, всё ли благополучно. О себе могу сказать, что здоров и службой не обременён.
С искренним уважением,
Павел Иванович Горелов».
Он перечитал письмо, поморщился — слишком холодно, слишком официально — но всё же запечатал и отправил. Пусть будет так. Пусть они знают, что он помнит. Пусть Лиза знает, что он жив.
Ответ пришёл через три недели.
Письмо от Григория Петровича было длинным, путаным, полным жалоб на жизнь, на службу, на дороговизну дров. И только в самом конце, между сетованиями на погоду и приступами ревматизма, было несколько строк, от которых у Горелова перехватило дыхание:
«Дочь наша, Елизавета Григорьевна, всё грустит. Совсем исхудала, из дому не выходит, книжки свои забросила. Мы уж и не знаем, чем её утешить. Супруга моя, Марья Ивановна, всё молится да причитает. А я, грешным делом, думаю: не написать ли Вам? Может, Вы, Павел Иванович, как человек образованный, найдёте для неё какие слова утешения? Простите, что беспокою, но сердце болит за дитятко».
Горелов перечитал эти строки раз, другой, третий. Потом закрыл лицо руками и долго сидел неподвижно.
Она грустит. Она не забыла. Она ждёт.
Значит, он не имеет права молчать.
Он сел писать ответ — на этот раз не отцу, а ей.
Письмо от Горелова пришло в Петровск в начале сентября.
Лиза увидела его на подносе, который держала мать, и сердце её остановилось. Она узнала почерк — твёрдый, размашистый, с наклоном вправо, тот самый, которым были написаны записка, переданная через нищую, и последнее письмо, прочитанное ею сотни раз.
— Это тебе, Лизонька, — сказала Марья Ивановна, протягивая конверт. — Из Петербурга.
Лиза взяла письмо дрожащими руками, прижала к груди, потом, не в силах больше терпеть, разорвала конверт.
«Родная моя Лизонька!
Я не писал тебе всё это время, потому что боялся. Боялся за тебя, за твою репутацию, за твоё будущее. Думал, что если замолчу — ты забудешь меня, встретишь другого, будешь счастлива. Но письмо твоего отца открыло мне глаза: ты не забыла. Ты ждёшь.
Прости меня, прости за это молчание, за эту трусость, за всё. Я люблю тебя. Я всегда любил тебя и буду любить, пока жив.
Я не могу сейчас приехать — обстоятельства всё ещё против нас. Донос, о котором говорил городничий, не исчез. Кто-то в Петербурге держит его про запас и ждёт моего неверного шага. Если я приеду к тебе, если мы обвенчаемся без разрешения начальства — этот донос будет пущен в ход, и тогда пострадаешь не только я, но и ты. Твоё имя будет опозорено на всю Россию.
Я не могу этого допустить.
Но я не могу и жить без тебя.
Я нашёл выход. В министерстве есть должность, о которой я давно мечтал, — начальника канцелярии в Варшаве. Это далеко, это другая страна, почти чужая, но там доносы из Петербурга не страшны. Если я получу это место, если переведусь туда — я смогу приехать за тобой и увезти тебя с собой. Там мы сможем обвенчаться, там нас никто не найдёт, там мы будем счастливы.
Это займёт время. Может быть, месяц, может быть, два, может быть, полгода. Но я сделаю всё, чтобы получить это место.
Жди меня, Лизонька. Верь мне. Я вернусь.
Твой навеки,
Павел».
Лиза дочитала письмо, перечитала снова, потом прижала его к груди и заплакала. Впервые за эти два месяца она плакала — не от горя, а от счастья, от надежды, от того, что он жив, он помнит, он любит, он вернётся.
Марья Ивановна, стоявшая в дверях, увидев слёзы дочери, всплеснула руками:
— Лизонька! Что с тобой? Что он пишет? Обидел? Огорчил?
— Нет, маменька, — сквозь слёзы улыбнулась Лиза. — Он любит меня. Он вернётся.
И она протянула матери письмо.
Марья Ивановна прочитала, всплакнула сама, потом перекрестилась на иконы и сказала:
— Дай-то Бог, дай-то Бог. А Варшава — это где? Далеко?
— Далеко, маменька. Но это неважно. Лишь бы вместе.
Вечером, когда Григорий Петрович вернулся со службы, Марья Ивановна показала ему письмо. Он прочитал, долго молчал, потом вздохнул и сказал:
— Что ж, в Варшаве тоже люди живут. Лишь бы человек был хороший. А место, говорят, там неплохое. Если получит — тогда и говорить будем.
С этого дня Лиза ожила.
Она снова стала читать книги, снова выходила гулять, снова улыбалась. В глазах её зажглась та искра, которая, казалось, погасла навсегда. Она ждала — но теперь это было не мучительное, безнадёжное ожидание, а светлое, полное надежды.
Она ждала его. И знала: он придёт.
Прошло ещё два месяца.
Наступила поздняя осень — время, когда Петровск особенно тосклив. Дожди, грязь, серое небо, низкие тучи. Улицы раскисали так, что ни пройти, ни проехать. Обыватели сидели по домам, грелись у печей, пили чай с вареньем и ждали зимы — хоть какой-то перемены.
Лиза ждала письма.
Горелов писал ей теперь регулярно — раз в неделю, иногда чаще. Письма его были длинными, подробными, полными любви и надежд. Он рассказывал о своих хлопотах, о том, как трудно выбить это место в Варшаве, о завистниках и недоброжелателях, которые мешают ему. Но он не сдавался. Он боролся. Ради неё.
— Ещё немного, — писал он. — Ещё одно усилие — и я получу назначение. Тогда я сразу приеду за тобой. Только не болей, только жди, только верь.
Лиза верила.
Она перечитывала его письма по десять раз на дню, знала их наизусть, но каждый раз находила в них что-то новое. Она отвечала ему — длинными, подробными письмами, в которых рассказывала о своей жизни, о погоде, о книгах, о том, как скучает. И снова ждала.
В конце ноября пришло письмо, которое перевернуло всё.
Оно было коротким, всего несколько строк, но от них у Лизы потемнело в глазах.
«Лизонька, родная моя. Случилось несчастье. Место в Варшаве отдали другому — у него оказались связи в министерстве, которых у меня нет. Я остаюсь в Петербурге. Теперь, когда донос всё ещё висит надо мной, я не могу приехать к тебе, не могу даже писать так часто, как прежде. Прости меня. Я не знаю, что будет дальше. Но я люблю тебя. Не забывай этого. П.»
Лиза прочитала письмо раз, другой, третий — и не поняла. Как — не получил? Как — остаётся? Как — не может приехать?
Она сидела неподвижно, сжимая в руках листок, и мир вокруг неё рушился.
Всё, на что она надеялась все эти месяцы, всё, ради чего жила, — рассыпалось в прах. Он не приедет. Он не сможет. Он остаётся там, в Петербурге, а она — здесь, в этой глуши, навсегда одна.
Она не плакала. Слёз не было. Была только пустота.
Марья Ивановна, увидев лицо дочери, поняла всё без слов. Она подошла, обняла Лизу и заплакала сама.
— Господи, — шептала она. — За что же нам такое испытание? За что?
Лиза молчала.
Прошёл ещё месяц. Зима вступила в свои права.
Петровск утопал в снегах. Морозы стояли такие, что птицы замерзали на лету, а бедняки жгли в печах всё, что горело. Дом Крамзиных, старый, продуваемый всеми ветрами, едва держал тепло; Григорий Петрович ругался с поставщиками дров, Марья Ивановна куталась в шали, а Лиза…
Лиза почти не выходила из своей комнаты.
Она больше не ждала писем. Она знала, что их не будет. Горелов писал редко, коротко, словно боялся чего-то. В последнем письме, полученном перед Рождеством, было всего несколько строк:
«Лизонька. Я жив, здоров, но дел много. Надеюсь, у тебя всё хорошо. Не болей. Твой П.»
Ни слова любви. Ни слова надежды. Просто сухие, официальные строчки, какие пишут дальним родственникам, а не любимым.
Лиза решила, что всё кончено.
Он забыл её. Устал ждать, устал бороться, устал любить. В Петербурге, наверное, много красивых, образованных, столичных барышень, с которыми можно говорить о книгах и которые не принесут с собой кучу проблем. Зачем ему она, провинциальная мечтательница, принёсшая ему одни несчастья?
Она не винила его. Она винила себя.
— Глупая, — шептала она ночами. — Наивная. Думала, что в жизни всё как в книгах. А в жизни… в жизни ничего не бывает.
Она перестала есть, перестала спать, перестала читать. Марья Ивановна сходила с ума от беспокойства, но ничего не могла поделать. Григорий Петрович только вздыхал и уходил в кабинет.
В городе снова поползли слухи.
— Крамзинская-то дочка, говорят, сохнет по ревизору. А он её бросил, в Петербург укатил и не вспоминает. Вот тебе и любовь.
— А что ж она, дура, ждала? Из столичных женихов никто на наших не женится. Им наших не надо.
— Поделом. Нечего было срамиться.
Лиза знала об этих слухах, но ей было всё равно.
Она умирала. Медленно, незаметно для окружающих, но умирала. Не телом — душой.
В конце января, в крещенские морозы, случилось то, чего никто не ожидал.
Вечером, когда метель мела особенно сильно и за окном ничего не было видно, в дверь дома Крамзиных постучали. Стук был настойчивый, громкий, не похожий на обычный стук соседей или знакомых.
Григорий Петрович пошёл открывать.
На пороге стоял Павел Иванович Горелов.
Он был в дорожной шубе, занесённый снегом, с обледеневшими усами и таким измученным лицом, точно прошёл пешком всю Россию. В руках он держал небольшой саквояж.
— Григорий Петрович, — сказал он. — Простите, что без предупреждения. Я не мог больше ждать.
Крамзин смотрел на него, открыв рот. Потом, опомнившись, отступил в сторону:
— Проходите, батюшка, проходите! Господи, да откуда ж вы? В такую метель!
— Из Петербурга, — ответил Горелов, входя в прихожую и отряхивая снег. — Ехал трое суток. Еле доехал.
Марья Ивановна, услышав шум, выбежала из кухни и замерла, увидев гостя.
— Павел Иванович! — ахнула она. — Батюшки! Да что же это? Да как же?
— Где Лиза? — спросил Горелов.
— У себя, — прошептала Марья Ивановна. — Всё там же.
Горелов, не спрашивая разрешения, бросился наверх.
Лиза сидела у окна, глядя на занесённую снегом улицу, и не слышала шагов. Она думала о нём — как всегда, каждую минуту, каждую секунду. Она уже не надеялась, не ждала, просто жила воспоминаниями.
— Лиза, — раздалось за спиной.
Она обернулась медленно, не веря своим ушам.
На пороге стоял он. Живой, настоящий, с морозным румянцем на щеках, с глазами, полными слёз, с улыбкой, от которой у неё остановилось сердце.
— Павел… — прошептала она. — Павел? Это вы?
— Я, Лизонька, я, — сказал он, делая шаг к ней. — Я вернулся. Насовсем. Я всё бросил, всё оставил — службу, Петербург, донос этот проклятый. Плевать мне на них. Если ты меня ещё любишь — я останусь здесь. Навсегда. С тобой.
Лиза вскочила, бросилась к нему, повисла на шее.
— Люблю, — шептала она, захлёбываясь слезами. — Люблю, люблю, люблю…
Они стояли обнявшись, и метель выла за окном, и мороз трещал по стенам, и мир рушился и создавался заново — для них двоих.
Марья Ивановна, заглянувшая в дверь и увидевшая эту сцену, перекрестилась и тихонько притворила дверь.
— Гришенька, — сказала она мужу, спускаясь вниз. — Налей-ка нам по рюмочке. Кажется, у нас праздник.
В ту ночь в доме Крамзиных никто не спал.
Горелов рассказал всё: как он боролся за варшавское место и проиграл, как понял, что без Лизы жизнь не в жизнь, как подал прошение об отставке, как бросил всё и поехал в Петровск, ни на что не надеясь, просто повинуясь сердцу.
— Я понял, — говорил он, глядя на Лизу, — что чины, должности, карьера — всё это прах. Есть только одна вещь, ради которой стоит жить. Любовь. Ваша любовь, Лизонька. И моя — к вам.
Лиза слушала и не верила своему счастью.
— А донос? — спросила она. — А служба?
— К чёрту донос, — махнул рукой Горелов. — Я подал в отставку. Мне уже ничего не страшно. Если надо — буду здесь учительствовать, как ваш батюшка. Лишь бы вы были рядом.
Григорий Петрович, к этому моменту уже изрядно захмелевший от радости и выпитого, хлопнул кулаком по столу:
— Молодец! Вот это по-нашему! Бросай ты свой Петербург, живи здесь, с нами! У меня в училище место учителя истории освобождается. А там, глядишь, и женитесь, и внуков нам нарожаете!
Марья Ивановна согласно кивала и утирала слёзы.
— Лизонька, — сказал Горелов, глядя ей в глаза. — Ты согласна? Ты готова жить здесь, в этой глуши, с отставным чиновником, без денег, без связей, без будущего?
— Я готова жить с тобой, — ответила Лиза. — Где угодно. Всегда.
Он поцеловал её руку, и в этот момент всё встало на свои места.
Метель за окном стихала. На востоке, над бескрайними степями, занималась бледная зимняя заря.
Всё только начиналось.
Спасибо всем, кто поддерживает канал, это дает мотивацию - творчеству!
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :